bannerbannerbanner
полная версияПоследний юности аккорд

Артур Болен
Последний юности аккорд

– Блин, это все старшая напортачила. Она распределяла, кто куда. Я просила ее, чтоб меня поставили вместе со Светкой, а дали какую-то Ларису. Я ее в глаза не видела.

Моя Нина сжалась и косилась на Сидорчук с испугом. Вот уж, действительно, редкое сочетание столь ярких противоположностей. Сидорчук была словно создана для борьбы. Ее выточенное из бронзы решительным резцом лицо словно просилось на плакат: «А ты, мущина, разве не хочешь меня?!» Ее властный металлический голос, которым она вела душеспасительную беседу с детьми, можно было услышать на противоположном конце лагеря; она не смотрела на человека – она взвешивала его на глаз, и определив вес, задавала тон будущих отношений с агрессивным упрямством. Она просто не знала преград, если хотела чего-нибудь. Папа у нее работал следователем областной прокуратуры и про его жестокосердечность говорили вполголоса.

Социалидзе ругаться не умела вовсе. Ее папа был деканом физического факультета ЛГУ, мама доцентом филологического. Была в ней врожденная восточная утонченность, дополненная русским интеллигентским воспитанием до такого совершенства, что я чувствовал себя с ней неловким медведем даже в молчаливом присутствии. Голос она имела тихий и мелодичный, пальцы длинные и даже на вид бесконечно ласковые и нежные, движения – изящные, словно поставленные хорошим мастером-хореографом. Меня иногда посещала дерзкая мысль: знает ли она хоть одно матерное слово и что будет, если я ущипну ее за попу. Но сколько бы я не воспалял свое воображение, выйти за рамки приличного мне так и не удавалось. Всякая похабщина конфузливо скукоживалась под взглядом ее беззащитных ласковых глаз.

Как мы с ней собирались рулить отрядом полупионеров-полуоктябрят, не представляю.

Наталья довела нас до крыльца и на прощание подмигнула мне.

– Ну бывайте. Пара у вас, блин, что надо. Зайду обязательно в гости.

Комнатка моя мне понравилась. Был стол, кровать, шкаф. Над кроватью висела репродукция с изображением Гайдара в папахе и гимнастерке. Пахло застаревшим табачным дымом и дешевыми духами. Я достал из чемодана и водрузил на стол свою гордость – столетний томик Герберта Спенсера «Основные начала» и несколько чистых общих тетрадей, которые по замыслу должны были стать исписанными к концу моего лагерного срока. Разумеется, гениальными строчками. Коричневый томик очень удачно мозолил глаза на белом пластиковом покрытии стола, ветхий его вид внушал уважение. Тетради же свидетельствовали, что хозяин чужд легкомысленной праздности. Словом, как доктор прописал.

Потом я зашел в комнату, которая находилась за перегородкой, к Нине. У нее на столе я обнаружил книги Макаренко и Сухомлинского. Над кроватью висела фотография Дзержинского.

– Это мне подарил дядя, – сказала она, поймав мой взгляд.

– У тебя дядя чекист?

– Нет. Он доктор. Кардиолог.

– Хороший доктор? – зачем-то строго спросил я.

– Да. Профессор. Работает в Военно-Медицинской Академии.

Я плюхнулся рядом с ней на кровать, и она тут же встала и пересела на стул. Я почувствовал себя мачо.

– Ты куришь? – спросил я.

– Нет

– Пьешь?

– Что?

– Ну, вино, водку, пьешь?

– Водку не пью, – нерешительно сказала она и поправилась – никогда не пробовала.

– Попробуешь, – сказал я небрежно – У меня есть с собой бутылка. «Старка».

Нина сидела, как отличница, положив ладони на колени. Она подняла на меня изумленные глаза.

– Я не умею.

– Научишься. Какие проблемы.

Внезапно с треском распахнулось окно и я увидел ухмыляющееся лицо Натальи.

– Ах, вот они где! Сидят, воркуют! Слыхали новость? Через два часа заезд!

Дети приехали к обеду. Я сидел с Андрюхой и Славиком под деревянным грибом, когда в ворота въехал первый львовский автобус. Через несколько минут сельскую тишину разметал ставший на много дней привычным детский гвалт.

– Матка Боска, – пробормотал Андрей, поежившись.

Начались наши трудовые будни.

– Ты хорошо рассказываешь, хорошо, – сказал Андрей, намазывая острым кетчупом корку хлеба. – Только Людку я почти не помню. А Ковальчук мне тоже строила амуры, между прочим.

– Если угодно, сам можешь продолжить мой рассказ, – сказал я и Андре замолчал.

А я продолжал.

Рабочий день пионервожатого начинался в семь тридцать утра. В восемь я заходил в палаты и кричал: «Подьем!» В восемь тридцать проводил урок физкультуры для детей, стараясь изображать жизнерадостную потребность в наклонах и приседаниях, а потом плелся в штаб на утреннюю летучку. Директор поутру всегда был мрачен, как с похмелья, и начинал с мелких неприятностей, которыми полна была наша лагерная жизнь, заканчивал же – крупными. Мы слушали его хмуро. Первые два дня были сущим адом.

В моем отряде было больше октябрят, чем пионеров. Средний возраст— лет восемь. Некоторым девочкам было по десяти лет, но были и совсем малолетки – братик и сестренка пяти и шести лет, дети нашей лагерной поварихи. Сначала я решил, что мне повезло: меньше возраст – меньше проблем. Однако я ошибался. Возраст оказался поганый. Больше всего меня измучили девчонки. Их было пятнадцать штук, и каждая в отдельности могла довести до инфаркта кого угодно. В первый же день они перессорились друг с другом и ко мне выстроилась нескончаемая очередь хнычущих ябед: все они требовали расправы с обидчиками, а заодно сообщали мне всевозможные гадости друг про друга, вплоть до того – кто, кому и когда напИсал в тапок. Я отыскивал злополучный тапок и размахивал им в палате, как Ленин знаменитой кепкой, меня слушали с благоговением, а потом тапок находили у кого-нибудь под подушкой и все начиналось сначала. Особенно меня достала рыжая бестия по имени Оля. Она влюбилась в меня, как способны влюбляться дети, и с криком: «Михайло Потапыч пришел!» бросалась на загривок из засады. Это был сигнал, после которого остальные дети с дружным воем бросались на меня, как свора щенков на раненного медведя, и начиналась шумная возня, в которой я боялся кого-нибудь ушибить или покалечить. Меня рвали и терзали совсем не понарошку, и спина моя была покрыта всамделишными царапинами и синяками. От Нины мало было проку. Она лишь беспомощно улыбалась и прижимала руки к груди.

– Дети, дети! Оставьте в покое Михаила Владимировича! Дети!

В тихий час у нас никто не спал, вечерний отбой превращался в изнурительный кошмар. Я ходил по палатам и грозился, а следом за мной на цыпочках ходили маленькие дерзкие хулиганки и строили всем рожи из дверей. Нина усиленно штудировала Макаренко и Сухомлинского. Она говорила мне, зайдя в комнату и не присаживаясь, несмотря ни на какие уговоры:

– Понимаете, Миша, вы для них – друг. А надо быть вожаком. Они не чувствуют в нас авторитета. Мы не смогли правильно акцентировать свою роль.

– Я эту рыжую скоро просто высеку, – уныло говорил я, почесывая укушенное плечо. – Она совсем сбрендила. Бросается на меня, как бульдог.

– У нее в семье нет отца, – говорила задумчиво Социалидзе. – Или есть, но очень слабый. Понимаете? Ей хочется мужской власти. Ей хочется компенсации.

– Слушай, – говорил я уныло. – Давай все-таки на ты. Ей-ей, я чувствую себя неловко. К тому же, мы на войне. Будь проще.

На третий день в тихий час к нам заглянула Ковальчук. Шабаш как раз был в самом разгаре. Я держал одной рукой ревущего во весь голос Петьку, которого злющая Зинка облила собственной мочой из майонезной банки, а вторую руку мне безуспешно пыталась открутить рыжая Ольга. У нее не получалось и она приплясывала от нетерпения и временами пыталась укусить меня за локоть. Орали все вокруг и носились, как взбесившиеся язычники во время кровавого жертвоприношения. Я тоже орал – беспомощно и жалко. Бледная Нина стояла в дверях своей комнаты с книгой Сухомлинского, как пастырь со спасительной Библией в руках. И вдруг все присели от страха.

– А ну молчать!!! Молча-а-а-ать!!! – оглушительный, яростный голос покрыл всех.

Наталья стояла посреди холла, гневная и прекрасная как Афина Паллада во время битвы. Глаза ее сверкали, в руках ее извивался устрашающий кожаный ремень.

– Что это за бардак?! Почему не спите?! А ну марш всем по палатам! Мигом! Пулей, я сказала! Раз! Два…

Все бросились, стуча босыми пятками по кроватям.

– А тебе что, особое приглашение надо?!

В моих руках беззвучно трепыхался испуганный Петька, которого я все еще бессознательно удерживал. Я разжал ладонь и он, всхлипнув, метнулся в палату. На полу остались только чьи-то трусы, футболка и гребешок. Наталья поддела трусики кончиком туфли.

– Вы что, здесь бардак устроили?

Мы с Ниной молчали и смотрели на благодетельницу с умилением.

– Что вы им позволяете? Они у вас сума сошли. Мои уже давно дрыхнут.

В это время в одной из палат послышался сдавленный смех.

Наталья, как гончая, замерла, прислушиваясь, потом быстро зашагала в палату.

– А ну-ка кому там не спиться?! – загремел ее металлический голос. – Кому там хочется на улицу, а? Кому хочется крапивы по голой попе, а? Сейчас устрою! А ну живо все на правый бок, ладони под голову, быстро! Я кому сказала, на правый бок! Ты что, не знаешь, где у тебя левый, где правый? Я тебя живо научу, так научу, что на всю жизнь запомнишь!

Нина дрожала. Мы вышли на крыльцо, и я облегченно вытер пот со лба. За нами вышла довольная Наталья и фыркнула, увидев наши растерянные физиономии.

– Эх вы, педагоги. Как они вас еще не сожрали, никак не пойму. Слушай, Нинуль, я сегодня заберу у тебя Мишу в аренду, ладушки? У Гордейчик будет вечеринка, собираются все свои. Устроим небольшой бальдерьеро… А то от скуки сдохнешь. Во сколько вы укладываете своих гопников?

– Так ведь когда как, – пролепетали мы.

– Понятно. Сегодня я помогу.

Она подмигнула мне и ушла, бесстыже виляя бедрами, а мы с Ниной только ошеломленно смотрели ей вслед. Дом пугал своей непривычной тишиной. Я осторожно заглянул в первую палату и услышал лишь тихое сопение десяти носов. Во второй – то же самое. В третьей я услышал осторожный шепот.

 

– Михаил Владимирович, Михаил Владимирович…

Шептал Петя. Я подошел к нему, нагнулся.

– Что тебе?

– Михаил Владимирович, можно перевернуться на другой бок?..

Наталья пришла, как и обещала, вскоре после ужина, часов в девять. На ней было короткое платье-сафари, она энергично жевала резинку.

– Так ведь рано еще, – удивилась Нина.

– Это они дома будут ложиться когда захотят, а здесь – когда положено, – жестко возразила Наталья.

Слух о том, что «та самая тетя пришла» быстро облетел наш отряд. Через пять минут все были в постелях. Мы с Ниной боялись войти вовнутрь и сидели на крыльце, испуганно прислушиваясь.

– А мне неинтересно, что ты не успел сходить в туалет! – гремел голос Сидорчук откуда-то с левого крыла. – Раньше надо было думать! Не знаю, как быть, это твои проблемы… Хоть в постель! Все на правый бок – мигом! Считаю до трех: раз, два…три!

– Боже мой, – бормотала Нина, – так же нельзя. Это неправильно.

«Правильно», – c наслаждением думал я, представляя себе испуганную мордашку своей рыжей мучительницы Оли.

Скрипнула дверь, мы встали. Наталья закурила сигарету, сказала деловито, как доктор после операции.

– Через полчаса будут спать, как суслики. Вы их пока не трожьте. Пусть успокоятся. Пойду своих проверю, они у меня еще полчаса назад легли. Нинуль, не забыла? Я забираю твоего на ночь, угу?

Нина почему-то покраснела и ничего не ответила. Я тоже покраснел. Мы были как два голубка. Наталье понравилось.

Часа полтора я провалялся в кровати с раскрытой книжкой Спенсера на лице, наслаждаясь тишиной и покоем, в одиннадцать переоделся, засунул бутылку «Старки» под ремень, попшикался «Шипром» и заглянул в соседнюю комнату. Нина сидела в сумерках у окна в академической позе. Почему-то она напомнила мне пушкинскую Татьяну Ларину с какой-то известной картины. Она оглянулась.

– Ах, это вы.

Я целомудренно присел на краешек кровати. Хотелось сказать что-нибудь утешающее, развеять ее грусть.

– Не скучай. Мы там посидим, выпьем, – сказал я. – В картишки сыграем. А то со скуки сдохнуть можно.

Нина вздохнула, положила ладони на стол. Бутылка больно упиралась мне в живот, я вытащил ее из-под ремня и поставил на пол.

– Это водка? – спросила Нина со страхом и любопытством разглядывая бутылку.

– «Старка», – небрежно объяснил я. – Крепче водки на пять градусов.

– Чем вы надушились? – вдруг спросила она.

Я пожал плечами.

– «Шипром». А что, не нравится?

Она нагнулась, вытащила из-под кровати кожаную сумку и, порывшись, достала какую-то лиловую пузатенькую склянку.

– Хотите попробовать?

– Что это?

– Боитесь? – кокетливо спросила она и открыла пузырек.

Необычный волнующий аромат как будто с привкусом муравьиной кислоты наполнил комнату.

– Хочу, – сказал я и закрыл глаза.

Я почувствовал на шее нежное прикосновение кончиков ее пальцев и чуть не застонал от наслаждения.

– Достаточно, – сказала она и я открыл глаза. Нина улыбалась.

– Теперь вы неотразимы.

Она вышла вместе со мной на крыльцо. Солнце уже скрылось за деревьями, из леса тянуло ароматной прохладой. Я ухарски запихал бутылку под ремень, похлопал напарницу по плечу и пошутил в том роде, что пошел выбирать себе невесту.

– Тогда берегитесь, – сказала она.

– Это почему же?

– Потому, – тихо и серьезно сказала Нина. – Потому что Наташа похоже уже выбрала вас.

Я пришел к Гордейчик последним. В крохотной комнатке разместилась вся компания: Андрюха со Славиком сидели рядом, обнявшись. С обеих сторон их подпирали Гордейчик и Люда. Я поставил на стол бутылку, заслужив аплодисменты. Сидорчук и Афонина раздвинулись на кровати и я упал в освободившееся пространство. Теплые бедра сомкнулись с обеих сторон и я почувствовал, как они ревниво ищут моего сочувствия. Натальино бедро было горячей.

Вы, наверное, помните эту прелестную вечеринку. На столе горела свеча. Окно было приоткрыто и занавешено белой кисеей, а за ней серым, мутным пятном дрожала северная ночь и остервенело зудели голодные комары. Сначала мы шептались, смеялись тихо – в ладони, но выпив водки, потеряли всякую осторожность. Возбужденно заговорили о детях. Оказалось, что у всех – уроды. У Славика в отряде белобрысый акселерат Степан ночью залез через окно в палату для девочек и снял трусы. Девочки завизжали. Прибежала пионервожатая Наташа и тоже завизжала. Степан исчез в окне, как страшный призрак. Славик утром пытался поговорить с ним, но Степан сказал, что не помнит ничего, сказал, что все это было во сне. Славик поверил, и зря: Степа в тот же вечер повторил свой фокус при полном аншлаге. Выяснилось, что у него какой-то нехороший диагноз, что нервировать его вообще то небезопасно. Директор струхнул, стал с кем-то созваниваться в Ленинграде, велел потерпеть два-три дня, и Славка пока терпел, но признался, что побаивается оставаться со Степой наедине. У Андрюхи в отряде все в первый же день перевлюблялись, начались драмы. Какой-то голубоглазый Мишка влюбился в Зинку, у которой уже была взрослая грудь и бесстыжие глаза, а она любила Вовку, у которого усы уже пробивались под носом, и Вовка побил Мишку, но не за то, что тот любил Зинку, а просто так, чтоб тому жизнь медом не казалась, а Зинка решила, что драка была из-за нее, что она стала героиней романа, и убежала, дуреха, в лес после обеда. Ее искали, все переволновались…Зинке завидовали девчонки, а Вовка, подлец, взял и влюбился в чернобровую Машу.

Я тоже стал жаловаться на своих, но меня перебила Сидорчук.

– Блин, я тут захожу сегодня в их отряд, смотрю: мама миа, бардак – полный, пионеры уже друг дружке морды бьют, а эти двое стоят, рефлексируют: кто виноват, что делать?

– У меня метод очень простой, – продолжала она. – Крапива! За туалетом ее полно. Провинился – дуй за крапивой. И приносит, как миленький. А я этим букетом ему по голой жопе: р-раз, р-раз, р-раз!! Пока не покраснеет, как у макаки. И сразу – полное взаимопонимание! Никаких проблем. Дисциплина, как в армии.

Мы посмеялись невесело и выпили еще по сто граммов. Заговорили про директора лагеря. Сошлись на том, что он полный, абсолютный и законченный мудак. Выпили за то, что бы его понос пробрал. Потом Сидорчук, прожевывая огурец сказала.

– А все-таки эта … Коммунидзе…

– Социалидзе, – поправил кто-то.

– Ну да, помню, что-то марксистское… Она с прибабахом явно. Не от мира сего.

– Что же ты хочешь, – сказала Афонина. – У нее вся семья такая. Мне Козакевич, ее приятельница рассказывала, как они живут. Каждый день подъем в шесть утра. Пробежка. Бегут все: папа, мама, Нина, даже бабушка. В любую погоду. Потом – школа, музыкальная школа, чтение полезных книг, чтение развлекательных книг; чтение французских книг: она по-французски лучше преподавательницы говорит, представляете? Все расписано по минутам. У них даже семейные праздники какие-то необычные, вроде викторин. Предположим, собираются они субботним вечером, приглашают гостей, и вся вечеринка посвящается древней Греции. Каждый должен подготовить доклад по своей теме, а потом все отвечают на вопросы. Все строго, как на экзамене; оценки выставляет Социалидзе-старший по пятибалльной системе. Козакевич рассказывала, что пришла как-то не подготовившись, так чуть от стыда не сгорела.

– Каждый сходит с ума по-своему…

– И между прочим, собираются далеко не последние в городе люди. Гранин-писатель, вроде бы, Товстоногов, академики, профессора. Да, собственно, ее папа сам без пяти минут академик.

– И поэтому она такая прибабахнутая? – спросила Сидорчук.

– У нее была несчастная любовь, – важно сказала Лена, которая, как я смог заметить, знала о всех больше всех. – Мне говорила Галя, секретарша из деканата. Был какой-то бурный роман, был какой-то парень с армянской фамилией, вроде бы он учится на нашем факультете. Чуть ли не до самоубийства дело дошло.

Кто-то присвистнул.

– Ни хрена себе. В тихом омуте черти водятся…

– Восточная кровь, что вы хотите.

Стали вспоминать разные истории про любовь. Афонина вспомнила про какого-то хроменького худенького Сашу, который встречал ее после школы у парадной целый год. У Саши были печальные большие глаза и чахоточный румянец на щеках, Ленка жалела его, но влюбиться не могла, ей было стыдно влюбляться в калеку, а потом он пропал и до сих пор она не знает, что с ним. Девчонки грустно завздыхали и притихли, но тут Сидорчук тоже вспомнила из детства какого-то Мишу с грустными глазами, который тоже преследовал ее своим вниманием целый год, а потом как-то после школы показал ей в кустах свою волосатую писю и она испугалась до смерти и нажаловалась учителям. Мишку вздрючили на педсовете и он больше не безобразничал. После Наташкиного честного рассказа у всех пропало всякое желание сентиментальничать, мы вспомнили про водку и выпили еще по сто граммов «Столичной». Откуда-то появились карты. Родилась идея играть на раздевание. Все возбудились и захихикали. Каждый незаметно проверил, что на нем надето. Умная Гордейчик накинула на себя легкую кофту. Наталья, напротив, сняла с себя часы.

Первую партию проиграла Люда. Несмотря на протесты, она сняла с себя бусы. Вторую партию проиграла опять Люда: на этот раз она скинула с себя тапки. Третий раз она проиграла в зловещем молчании и стащила через голову ситцевое платье, оставшись в купальнике-бикини. На ключицах у нее было множество родимых пятен. Гордейчик предложила играть в сумерках и затушила свечу. Сидорчук внезапно сказала, что ей жарко и тоже сняла платье. Никто не стал спорить. Я раздал карты, засветил козыря. Люда, заглянув в свои карты, захныкала. Она опять проиграла. Мы все посмотрели на ее грудь, и она закрыла ее крест-накрест руками.

– Сиськи на стол! – скомандовала Наталья.

В этот момент окно распахнулось и в комнату, вместе с потоком свежего воздуха просунулась большая, пахнувшая одеколоном голова директора лагеря. Голова повертелась во все стороны и сказала неприятным голосом.

– А что это вы тут делаете?

Ни у кого не было никакого желания отвечать на этот вопрос, и мы ломанулись в двери. Наталья подхватила меня под руку и увлекла за собой, одеваясь на ходу. Довольно долго мы петляли с ней по каким-то кустам, по высокой сырой траве, пока не вышли, взявшись за руки, к ее отряду. Одно окно в бараке горело. Наталья выругалась.

– Лариска не спит. Опять читает. Знаешь, что она читает? Учебник по педагогике! Вот дура. И за мной следит, сука. Твоя следит за тобой?

Мы посмотрели друг на друга и прыснули, присев на корточки. Где-то на другом конце лагеря слышны были торопливые женские голоса, которые нетерпеливо перебивал мужской, сердитый баритон.

– Директор, – тихо сказала Наталья, сжимая мою ладонь горячей сухой ладошкой. – Вот козел, свалился на нашу голову. Гордейчик теперь будет хуже всех. Может и телегу написать на факультет. Хотя папа ей поможет, если что… Папа у нее крутой, в горкоме работает… И что ему не спится, мудаку? Сейчас пойдет по отрядам проверять, все ли в койках. Как он меня достал. У тебя сигареты есть?

Мы перебрались на скамейку и закурили, чутко прислушиваясь. Было часа два ночи. Комары постепенно собирались вокруг нас в огромную алчную стаю. Наталья пыхала на них дымом, потом прижалась ко мне, уткнувши нос в шею.

– Спаси меня, а то сожрут заживо.

Я обхватил ее плечо рукой, но вдруг она стремительно выпрямилась и вытаращилась на меня так, что я испугался.

– Блин! А чем это от тебя пахнет?!

– То есть?

Она схватила меня за грудки и прильнула лицом к шее, шумно принюхиваясь.

– Духи… Французские… Дорогие… Не твои… – отрывисто говорила она, через каждое слово делая глубокий вдох-выдох, потом с отвращением оттолкнула меня и скрестила руки.

– Ну?

– Что?

– Чьи духи? Этой что ли… Коммунидзе? Вы что с ней, трахались?

Я закашлялся.

– Обалдела? Она… помазала меня. Просто помазала. Просто так.

– Ну, Нина-а-а… – протянула Наталья с изумлением. – Ну, тихоня-я-я… Правду говорят, в тихом омуте… а я-то думаю, чего это она на меня так смотрит.

– Как?

– Не важно. Помазанник хренов. То-то я смотрю, у вас не отряд, а бардак какой-то… А они там… а у них, блин, там…Ну, ладно, это мы завтра обсудим.

Я так и не понял, что будет завтра – внезапно совсем близко раздался шум и мы вскочили. Наталья потащила меня за собой, у крыльца прильнула грудью, зашептала.

– Только не вздумай… Завтра я поговорю с ним, потерпи немножко, будь умницей, да?

Она чмокнула меня в щеку и крылась за дверью, а я побежал, пригибаясь, к своему бараку. На веранде я больно стукнулся об стул, который загрохотал как гром небесный, выругался и на одной ноге запрыгал в холл. В темноте я увидел смутную фигуру в белом – это была Нина. На ней была ночная рубашка.

 

– Миша, вы? Что случилось?

Я увлек ее за собой в свою комнату, прижал палец к губам.

– Тихо… Директор. Близко. Проверяет.

Нина смотрела на меня, открыв рот. Одной рукой она сжимала на горле кружевной воротник сорочки, другую я держал крепко. За окном раздались шаги, приглушенно что-то пробубнил директор, ему виновато отвечала старшая пионервожатая. Потом голоса удалились и я сел на кровать.

– Ну, полный… абзац. Посидели, называется, выпили…

Я рассказал Нине все. Она ахнула всего один раз, когда я рассказал, как директор просунул свою глупую башку в окно.

– Так и хотелось трахнуть ему по макушке бутылкой!

– Что же теперь будет? – спросила Нина, присаживаясь на стул.

Я упал спиной на подушку и развратно раскинул ноги.

– А хрен его знает. Гордейчик будет отвечать за всех. Ты-то как? Почему не спишь? У тебя выпить есть?

Нина испуганно помотала головой.

– Жаль. Слушай, а правда, что у тебя папа без пяти минут академик?

– Он член-корреспондент, профессор.

– Ух, ты! А правду говорят, что ты хорошо играешь на рояле?

– Посредственно, – улыбнулась Нина. – Хорошо играют немногие.

– А «Лунную сонату» можешь сыграть?

– Давно не играла, но думаю, смогу.

– Здорово. А я на гитаре умею. На блатных аккордах. «Колокола» – слыхала?

Нина помотала головой.

– «Песнь про американского летчика». Тоже не слыхала?

– Кажется… что-то, – неуверенно пробормотала Нина. – Я мало знаю современную эстраду…

– Это не эстрада, – возмутился я. – Это дворовая лирика. Знаешь как круто? «Я по проклятой земле иду, гермошлем захлопнув на ходу», – напел я негромко. – Не слыхала? Нет? Жаль. А я петь еще люблю. У меня хороший голос, правда. Я спою тебе как-нибудь, ладно?

– Ладно, – обрадовалась Нина. – Я с удовольствием послушаю вас.

– Ну вот что, – грубо прервал я. – Все. Хватит. Никаких «вы». Скажи мне: «Ты славный парень, Майк»…

– Ты… славный парень, Миша.

– Ты мне нравишься.

– Ты… мне нравишься, – произнесла, склонившись, Нина и, видимо, зарделась, но в темноте все равно не было видно.

– А что? – спросил я безжалостно – Правда нравлюсь?

– Правда, – сказала она и подняла голову. Взгляд ее был прям и прост. Теперь зарделся я.

– Ну ладно. Ты мне тоже нравишься. Ты красивая. Только робкая очень. Ты кем будешь, когда закончишь факультет?

– Я еще не решила. Иногда мне кажется, что я хочу стать следователем. прокуратуры. А вы… а ты?

– Я буду писателем, – сказал я небрежно. – Хорошим писателем. Лауреатом Нобелевской премии.

– Вы пишите? – благоговейно ахнула Нина, закрыв рот ладошкой.

– Пока нет… Так, для себя… А ты правда бегаешь по утрам?.. Ну ладно, это я так… А ты правда отлично говоришь по-французски?

– У меня был хороший учитель.

– Скажи что-нибудь! Пожалуйста.

– Мусье, желемон шпа си жю! – простонала она и мы засмеялись как ненормальные; я даже с кровати упал к ее ногам и она помогла мне подняться. Славная это была минута. Я посмотрел ей в глаза и понял, что теперь мы точно будем на ты. Спать совсем не хотелось. За окном уже светлело. Я достал из чемодана кулек слипшихся конфет, Нина принесла из своей комнаты кипятильник и через десять минут мы пили индийский чай с «подушечками» и с печеньем, и болтали, болтали без умолку обо всем на свете, пока Нина не глянула на часы и всплеснула руками:

– Боже мой, через два часа подъем, а мы еще ни минутки не спали!

Мы быстро убрали стол и Нина ушла к себе в комнату, а я открыл Герберта Спенсера на середине и долго-долго вымучивал одну-единственную страницу, ничегошеньки не понимая в его строгих силлогизмах, но тем не менее испытывая нежную снисходительную любовь к этому старому, английскому ворчуну, который думал всю жизнь, но так и не понял главного: что хорошая выпивка, красивые женщины и молодость перевесят все книги на свете.

Я прилег около семи. На двери уже лежал солнечный квадрат, где-то прогрохотал автобус, сороки устроили в кустах шумную потасовку… Я закрыл глаза и вспомнил Наталью, вспомнил хнычущую Люду, испуганную Нину в ночной рубашке и подумал: как хорошо, сколько вокруг хороших девушек и женщин и все они готовы в меня влюбиться. И от этого мне стало так легко, тепло и приятно, как будто нежные женские руки подхватили меня, как будто красивые женские лица склонились надо мной, как будто их душистые густые волосы укрыли меня… Я улыбнулся им благодарно и упал в глубокий, но, увы, короткий сон.

– Я помню тот вечер, – сказал Славик. – Между прочим, когда мы все разбежались, директор вылил недопитую бутылку водки прямо Ажойчик в сумку с одеждой. У нее в комнате еще неделю стоял сивушный запах. Алка хотела даже на него жаловаться. А Ленка Агафонова ночью пришла ко мне вместе с Людкой, и мы до утра рассказывали друг другу анекдоты.

– А я читал стихи на веранде, – сказал Андрей, – а потом пришла Ажойчик и принесла бутылку вина, но я не стал пить. Она удивилась и ушла.

У ребят просветлели лица. Мы завздыхали. Между тем наступил уже полдень. Солнце довольно сильно припекало, и мы скинули с себя куртки. Славка принес сухого валежника и бросил его на угли. Бледный огонь без дыма вспыхнул через минуту. Усевшись поудобнее, я продолжал с энтузиазмом.

– Утром на летучку директор пришел в каком-то пафосном настроении. Он не стал орать сразу. Он был бледен и задумчив. Тихо спрашивал, тихо отвечал и все что-то чиркал в своем блокноте. Казалось, он не спал всю ночь и вынес из вчерашнего происшествия какое-то новое, трагическое понимание жизни.

– Итак, – начал он скорбно, – вчера в лагере произошло ЧП.

Мы потупили головы. О ЧП знали все. Директор поднялся, вышел из-за стола, скрестил руки за спиной, нахмурился. Он заговорил негромко, устало о высокой ответственности педагога в советской стране и я почти уверовал в мирное решение дела. Однако вскоре Эразм начал распалять себя обидными и совершенно ненужными воспоминаниями о вчерашнем деле, и голос его окреп, взор воспламенился. Он стал похож на фюрера из какой-то документальной ленты, который самовнушительно доводил себя до истерики. Скоро он перешел на крик. Минут пять он изрыгал угрозы на наши грешные головы, которые склонялись все ниже и ниже и, наконец, замолчал, сорвав голос. Головы поднялись и завертелись. Заскрипели стулья, зашелестели блокноты. Никто особенно и не испугался: слишком много вчера было виновных, слишком мало в лагере было пионервожатых, чтобы можно было всерьез опасаться массовых репрессий. Эразм это понимал, конечно, и страдал от бессилия.

Вернувшись в отряд, я бесстыдно залег спать, а днем, в тихий час, за мной прибежал запыхавшийся дежурный пионер и сообщил, что меня вызывают к директору. Директор сообщил, что меня переводят в 7-й отряд, к Сидорчук, вместо «лягушонка», которую назначили на мое место.

Сначала я зашел к Сидорчук. Она лежа курила в своей комнате и сразу подвинулась, освобождая мне местечко. Я сел на стул.

– Твоя работа?

– Я же тебе обещала, – сказала Наталья, задирая голую ногу к потолку. – Беру тебя на буксир. Будем вместе рулить. Не переживай: Социалидзе с Лариской сработаются. Одна – долбанутая, другая – тоже… с приветом. Ты уже собрал чемодан?

Славку и Андрея я нашел под деревянным грибом. Оба были с книжками. Андрей лениво листал томик Леонида Андреева, Славка обмахивал красное лицо Платоном. Я невольно подумал, что для полноты картины не хватает моего Герберта Спенсера. Лица их были скорбны. Славка вяло сказал, что его Степана все-таки увезли в город, пока он кого-нибудь не изнасиловал. Андрей перелистнул страницу и сказал негромко.

– Лучше бы изнасиловал. Директора лагеря.

Я сообщил им свою новость, и они открыли рты.

– Вот это да, – наконец вымолвил Славик. – Ну, Наталья. Ну, стерва. Теперь она тебя изнасилует по полной программе, старик. Жди.

Видимо Степа серьезно изнасиловал Славкино мироощущение. Больше комментариев не было.

Нина узнала новость от Ларисы. Она встретила меня на крыльце.

– Вот, – сказал я, разводя руками. – Такие пироги.

Мы встретились глазами, и у меня дрогнуло сердце: Нина была расстроена и даже не скрывала этого. Она помогла мне собрать чемодан, мы присели на дорожку.

– Ты это… будь с ними построже, – сказал я, нахмурившись. – не позволяй садиться на шею. Особенно этой рыжей. Бестии.

Рейтинг@Mail.ru