После первого выстрела немецкого танка мы забежали в ровик. А немец остался на месте. Через некоторое время мы подползли к пушке, зарядили ее. В прицел я видел боковую часть его ствола: «Раз вижу ствол, значит, снаряд пройдет мимо». Я опять выстрелил в башню танка и спрятался в ровик. Танк выстрелил – мимо. Так я успел сделать три выстрела. Когда снова вылез и посмотрел в прицел – боковой части ствола видно не было. Черное жерло уставилось прямо на меня. Я немного довел перекрестие прицела в это жерло – и выстрелил. Потом – провал. Когда я очнулся и привстал (а я лежал на спине), орудие мое было опрокинуто на бок, левого колеса не было. На том месте, где стоял я, лежали мой автомат, противотанковая и обычная гранаты, зияла воронка. Справа от меня в самых разных позах лежали Строгов и Воробьев. Слева в ровике, спиной кверху, затих командир орудия Коробейников. Голова его была повернута, и он будто бы смотрел на меня. Когда я пришел в себя, то понял, что вижу только правым глазом. Провел рукой по левому. Увидел на пальцах серое вещество – мозги. Боли я не чувствовал и ничего не соображал. Еще раз протер глаз. Он стал видеть. Я Коробейникову сказал: «Танки подбиты». А он молчит. Я его взял за плечо. А у него голова крутанулась и оторвалась от тела. Ровик, в котором он находился, из которого смотрел на поле боя и подавал команды «В укрытие!», «К орудию!», находился меньше чем в метре и точно напротив колеса. Болванка, которой стрелял немецкий танк, попала в коробку подрессоривания, отбила ее вместе с колесом и разметала все, что находилось рядом. Эти части орудия, мой автомат и две гранаты могли его смертельно ранить, снеся ему полчерепа.
Я выглянул с опаской. Первый танк, пройдя чуть левее по склону, стоял неподвижно. Кто его добил, я не знаю. Второй жарко горел, третий стоял с опущенным и развороченным стволом. Экипажа этого танка не было. Люк башни был открыт. Других немецких танков тоже не было, а бой шел уже позади нас.
Ребята начали приходить в себя. Юра был ранен в шею, с левой стороны, под левую подмышку и в левую ногу. Я всего себя ощупал, вроде не задело. Цел был и Максим Строгов. Надо было уходить.
Юра идти не мог. Я сказал:
– Я понесу тебя на себе.
Хоть и было жарко, но надел на себя шинель – не бросать же казенное имущество. Надели шинель и на Юру. Строгов сказал:
– Я уйду вправо. Там, знаю, могут быть наши санитары. Ияих найду и отправлю к вам.
Я встал на четвереньки, повесил на шею автомат. Юра с помощью Строгова взобрался на меня, и я на четвереньках начал с ним передвигаться. Передвигались медленно, шинель лезла под колени, мешала. Мы ползли напрямую по полю, через гребень. Юра помогал мне правой рукой. Вдруг слева появилась машина с немцами, которая шла в том же направлении, что и мы. Немцы нас заметили. Начали стрелять, но ни меня, ни Юру не зацепило. Пуля лишь пробила ремень автомата. Машина остановилась, и несколько немцев спрыгнули с нее и побежали в нашу сторону. Мы затаились. Вдруг раздался взрыв, послышались крики. Потом возникла какая-то суета. Видимо, немцы собирали своих раненых. Вскоре машина уехала. Когда я осмотрелся, то увидел табличку: «Мины». Оказывается, немцы напоролись на наше минное поле. Было ли заминировано все поле или только у дороги, я не знаю. Повезло, что немцам было не до нас. Теперь мы стали ползти осторожно, внимательно осматриваясь. Так мы переползли через гребень. Спустились вниз и забрались в какой-то блиндаж. Юра, поскольку идти не мог, попросил оставить его в блиндаже. Сам же я вышел на проходившую неподалеку дорогу. Пройдя немного по ней, я наткнулся на штаб батальона. Начальник штаба спросил:
– Где орудие?
– Орудие разбито, а Воробьева я оставил вон там. Строгов пошел к вам.
Мне сказали, что Строгов уже здесь был. Я хотел объяснить, как найти Воробьева, и показать место. Но мне сказали, что туда ходить не надо, так как за Воробьевым пошли. Потом мои родные, проживавшие в Воткинске, получили от Воробьева письмо, которое, к сожалению, было утеряно.
Мы начали отходить группой и видели, как по ходу нашего движения, в лощине слева, от танка пыталась уйти упряжка с 76-мм пушкой, однако была раздавлена вместе с расчетом. Нас накрыл огонь артиллерии, и снаряды начали рваться совсем близко. Был ранен начальник штаба батальона, и мы с шага перешли на бег, перемещаясь от укрытия к укрытию. Прятались за домами и деревьями, в кюветах вдоль дороги.
Я не стану перечислять всего, что видел. Но будучи потом еще в боях, говорю: отступление – тягостное и страшное дело. Люди становятся не похожи на людей, бегут, готовые растоптать, убить один другого. Лучше месяц наступать, чем вот так несколько часов бежать. А мы бежали километров 15–20. Потом остановились и вернулись обратно.
«Сорокапятки» не было. Командир орудия Коробейников убит. Раненого Юру Воробьева отправили в медсанбат. Мы с заряжающим Максимом Строговым на время прибились к минометчикам. В течение всего следующего дня я подносил мины на огневую позицию. А еще через день я уже командовал отделением во взводе разведки. Командиром взвода был младший лейтенант Беляев Лаврентий Семенович, 1911 года рождения, коммунист, храбрый человек и опытнейший разведчик, впоследствии Герой Советского Союза. У него было чему поучиться. Один раз я был с ним в разведывательном поиске. Ночью вышли на немецкий наблюдательный пункт, взяли документы, три пулемета, автоматы. Все доставили в штаб. Потерь с нашей стороны не было.
Вскоре я уже командовал, как мне кажется, остатками полка.
Случилось так, что после одного боя мы остановились на ночь в овраге. Нас было человек 60–70. В сумерках на этот овраг вышли немцы и сверху открыли огонь. Их было человек 15–20. Отстреливаясь, мы выскочили наверх. С криком: «За Родину! За Сталина!» и матом – бросились на немцев. Не ожидая, что в овраге окажется столько русских, они побежали. Мы гнались за ними, стреляя, что-то крича и ругаясь. В этом крике было все: и страх, который еще не прошел, и обида, и злость, и вина, что так получилось, что погибли товарищи, а мы, бежавшие, чудом остались живы.
Я тоже бежал с винтовкой – и не стрелял. Я хотел догнать хотя бы одного немца и ткнуть его штыком. Мне казалось, что если я его убью выстрелом, то это слишком малая плата за пережитое, за товарищей, погибших в овраге. Что это было, я не знаю. Гнали мы их недолго. Они добежали до своих окопов, из которых нас начали обстреливать находившиеся там немцы.
Мы остановились, легли на землю. Лопат не было, копать было нечем. Я залег в старую танковую колею и попытался спрятать в ней хотя бы голову. Это было инстинктивное желание. Я помню, что не боялся смерти. Страшно было то, что я перестану быть солдатом, бойцом. Еще я помню, боялся попасть в плен.
Итак, я залег в танковый след. Попытался спрятать голову. Достал из мешка баночку с американской колбасой. Открыл ее, вынул и во что-то завернул колбасу, а баночкой начал ковырять землю. Но она не ковырялась. До меня почему-то тогда не доходило, что земля уплотнена танком. Другие тоже нашли какие-то подручные средства: копали ножами, углубляли свои «укрытия».
Так мы «укреплялись», пока не стемнело. Когда стемнело, мне доложили, что есть несколько саперных лопат. Я приказал копать ячейки для стрельбы лежа, передавая лопатку соседу. На душе повеселело: окопаемся – выстоим. Немцы, понимая это, пошли в атаку. Их заметили на фоне чуть более светлого западного неба. Кто-то из солдат закричал:
– Немцы идут!
Поднялась стрельба. Стреляли все без какой-либо команды. Со стороны наступавших слышались крики и ругань на русском и немецком языках. Враг подошел к нам почти вплотную. Вот тут было страшно. Тем более что у нас частенько раздавались крики: «Командир! Винтовка не стреляет!» Многие наши солдаты, находившиеся в свежевыкопанных ячейках, побросали обоймы на землю, а потом пытались загнать в патронник патроны, перепачканные землей. Тем не менее хоть и с большим трудом, но мы отбили ту атаку. Что было делать? После боя я нашел у солдат масленку, индивидуальный пакет и обошел всех. Всем представился. Каждому давал кусочек бинта и ваты. И каждый при мне протирал и смазывал патронник маслом. Одновременно я потребовал подготовить место для патронов и гранат, выкопать для них ячейку, накрыть землю плащ-палаткой.
Нас было всего двадцать два человека. Мы были вооружены нашими винтовками, немецкими и нашими автоматами и патронами к ним, противотанковым ружьем с несколькими патронами, пулеметом Дегтярева. Немцы ходили в атаку, как по расписанию, – два раза в день: утром и вечером. Причем по тому, как они шли, было видно, что делали они это без особого энтузиазма, явно не надеясь на успех. Когда немецкие цепи появлялись вновь, мы все стреляли по ним из винтовок. Стреляли плохо и неэффективно. Когда немцы подходили ближе, я командовал:
– Автоматы, огонь!
Разница между одиночным и автоматным огнем огромна. Немцы тут же откатывались, а мы прекращали стрельбу: экономили патроны. К тому же не было продовольствия, и мне, как командиру, приходилось принимать нелегкие решения: «Кто пойдет за пищей, кого послать?» Время приезда кухни и немецкие атаки почти совпадали. Вот и думай, кого посылать на кухню, а кого оставить для боя. Нужно, чтобы бойцы и пищу принесли вовремя, и заняли свое место в окопе, если идет бой.
Иногда один или два солдата не выдерживали напора немецких атак и оставляли свои позиции. Приходилось стрелять им вслед, чтобы остановить. Один солдат не подчинился и ушел, но его остановили сзади нас в овраге и вернули на позиции. Тогда мы и узнали, что за нами все же кто-то есть.
На второй день поступило пополнение. Прислали девять человек – ездовых и поваров из хозяйственного взвода, неопытных, необстрелянных. Они принесли с собой банки с колбасой и всех подкормили. Но самое главное – они принесли лопаты. Я приказал отрывать окопы в полный рост, передавая лопаты друг другу, как эстафету.
Закончив рытье окопов, мы соединили их ходом сообщения – траншеей. У нас получилась оборудованная по всем пехотным правилам позиция. Я же остался в ячейке для стрельбы лежа, к которой с двух сторон подходил ход сообщения. Помочь мне не догадались, а заставить кого-то даже мысли не появилось.
Вскоре появился немецкий легкий танк и начал ходить перед нашими траншеями, пытаясь вызвать огонь на себя, обнаружить расположение наших пулеметов. Один из вновь прибывших выскочил из окопа. Снаряд малокалиберной танковой пушки попал ему в левую руку, перебив ее. Он достал нож, подошел к товарищу, попросил: «Подержи». Тот оттянул болтающуюся часть, этот перерезал сухожилие. На культю ему наложили жгут, обрубок он сунул за пазуху, со всеми попрощался и пошел в тыл, радостный, сияющий, довольный – жив остался! Не знаю, дошел он, не дошел – кровь из руки хлестала, – но он пошел радостный.
Помню, еще по вечерам как обстрел начинается, видно, как из окопов руки-ноги торчат. Многие надеялись таким образом уйти от войны. Конечно, не все, но не все и на амбразуру бросались, на таран шли. Люди есть люди. Вот, например, мой командир взвода «сорокапяток» младший лейтенант Сердюк. Где он во время того боя с «пантерами» был, я не знаю, но жив остался. В какой-то момент мы пошли вместе с ним на передовую, как простые пехотинцы, и он сбежал. Шли вдоль кукурузного поля. Стоял жуткий трупный запах. Он мне говорит: «Ты тут постой». – «Я подожду». Автомат на плечо и жду, а солнце печет. Простоял я несколько часов, но так его и не дождался. Прошло некоторое время, бои уже закончились. Меня как-то спрашивают: «А как ты остался жив? Твой взводный Сердюк сказал, что между вами разорвался снаряд, его контузило, а ты упал. Он не знает, ты жив или нет». Я говорю: «А где вы его видели?» – «Он пришел, весь трясется, контуженный. Его увезли в тыл, в госпиталь». Кончилась война, я уже стал комбатом. Однажды нас собрали у командира дивизии на совещание. Когда оно началось, пришел офицер и что-то сказал комдиву. Тот встал и говорит: «Товарищи, нас, меня и начальника политотдела, приглашают в горком партии по серьезному вопросу. Совещание продолжит командующий артиллерией дивизии полковник Сердюк». Встает высокий такой полковник и начинает говорить. Как только он начал говорить, я понял: «Боже мой, это же мой Сердюк, мой командир взвода!» Так глупо никто больше не мог говорить. Это же ужас был! Приехал с этого совещания, пошел к командиру полка и рассказал, что за птица этот Сердюк, как он сбежал, а сейчас у него на груди куча колодок, указания дает, здоровый такой, холеный. Попросил разобраться, посмотреть его личное дело, где он потом воевал. Прошло какое-то время я спрашиваю: «Ну что?» – «Разбираются». Прошло еще 10 дней. Я спрашиваю: «Ну что с Сердюком, разобрались?» – «А он уехал в Германию». Спрятали его. Вот и вся мораль… и вся честь.
Несколько дней мы держали свой рубеж. Однажды после отбитой атаки я заснул ночью в своей ячейке, не ужиная. Не знаю, отчего я проснулся, но, когда я увидел над собой несколько чужих человек, меня охватил ужас. Попался немцам или власовцам! Начал шарить в темноте, пытаясь найти оружие, но под рукой его не было. Но, слава богу, командир представился. Оказалось, это пришла смена – люди из подразделений 89-й дивизии. Он попросил обрисовать обстановку, что и как. Я все рассказал и показал тот рубеж, который мы занимали. Мне сказали:
– Строй своих и веди их вниз, в овраг. Там тебе скажут, куда идти.
Попросили меня оставить противотанковое ружье и пулемет. Я сказал, что патроны к ним почти закончились, но у них были свои, а вот оружия не хватало. Сначала я узнал, смогу ли отчитаться за оружие. Они успокоили, и мы отправились в тыл на перевооружение и отдых.
После летних боев 1943 года 1-й батальон 92-й Гвардейской стрелковой дивизии, 280-го Гвардейского стрелкового полка, в котором я служил, пополнили. В мой взвод, который в батальоне, видать, из-за моего норова, называли «дикая ПТО», пришли ребята из Барнаульского пехотного училища. С собой они принесли новую песню: «Я по свету немало хаживал…», которая нам очень понравилась. Когда полк в сентябре совершал марш от Харькова к Днепру, в первую же ночь мы ее запели. Мы шли и пели, а вернее орали. Что с нас взять? – молодые же были. К тому же мы чувствовали, что у нас здорово получается. Когда песня кончалась, мы запевали ее вновь, и буквально через двадцать минут наш взвод окружила толпа солдат. Народ все подходил, выравнивал свой шаг вровень с нашим и слушал песню, пока не вмешались командиры и не отправили всех в свои подразделения, установив, по сколько человек и в какое время могут идти с нами и петь. Вскоре песню перенял весь полк.
Почему я командовал взводом, не будучи офицером? Потому что я отказывался, я не хотел быть офицером. Я лежал в госпитале и видел такую картину. Раненого солдата или сержанта выписывают домой на шесть месяцев с перекомиссией. Он едет к себе домой, через шесть месяцев он должен прийти на комиссию, а там, может, его отправят в армию. Во-первых, он это время живет дома. Во-вторых, он может пойти на работу и получить бронь. А офицер в военкомат и в ОПРОС или еще куда-то в «пожарную команду». Офицеров домой не отпускали. Я что, храбрее других, что ли? Я тоже хотел, в случае ранения, уехать домой.
Марш к Днепру был очень тяжелым. Он начинался вечером, как только немного смеркалось, и продолжался до рассвета, а то и до середины дня. За ночь мы в своих ботинках с обмотками проходили по 40 километров. Мы шли по дороге, разбитой нашими ногами и конными повозками в мельчайшую пыль, оседавшую на одежде, мешавшую дышать. Через несколько дней пошли дожди, превратившие эту пыль в непролазную грязь, каждый шаг по которой давался с огромным трудом. На промокших, выбивающихся из сил лошадей и людей жалко было смотреть. Вскоре мы не только перестали петь, но нам запретили курить и громко разговаривать. Так мы и шли молча, только бряцали котелки и оружие. Кто-то в рукав курил самокрутку, на него шикали, ругались, что он демаскирует колонну. Грязь налипала на повозки, образуя огромные комья возле ступиц колес. Солдаты согнулись под тяжестью мокрых шинелей и амуниции. Я не представляю, как расчеты станковых пулеметов или 82-мм минометов могли нести не только личное оружие и вещи, но и тяжеленные плиты или стволы минометов, станки и тела пулеметов по этой грязи! Впрочем, и у нас, артиллеристов, даже мысли не возникало облегчить свою ношу и положить карабин или вещмешок на передок или станины орудий – лошадей было жалко. Я, помню, шел за орудием, сцепив пальцы рук над обрезом ствола орудия и положив на них подбородок, спал на ходу. Некоторые, уснув, сбивались с дороги и падали в придорожные кюветы. Упадет такой воин, вскочит и начинает метаться от страха, не понимая, что произошло, где его подразделение.
Кормили нас вечером и на рассвете. Вряд ли кто контролировал повара и ту бурду, которую он варил. Бывало, дадут чечевичный суп, а в котелке одна чечевица за другой летает – ни мяса, ничего. На орудие давали буханку хлеба, которую веревочкой старались разрезать на равные части, по числу человек. Один отворачивался, другой накрывал ладонью порцию и спрашивал: «Кому?», а отвернувшийся называл фамилию. А ты в это время глотаешь слюну и мечтаешь о том, чтобы тебе досталась горбушка – в ней больше хлеба. Правда, один раз нам сварили рисовую кашу с молоком. Если кому-то из фронтовиков сказать – не поверят. Я такой белой, вкусной каши никогда больше не ел. Как она пахла!
Днем устраивали привал в населенных пунктах или перелесках. Все спали мертвецким сном. Немцев поблизости не было, да и авиация их не появлялась. Только однажды утром, мы еще шли мимо каких-то садиков, низко над ним и вдоль нашей колонны пронесся, сверкая на солнце, двухмоторный самолет. Я разглядел нарисованного на носу дракона и летчика, грозившего нам кулаком. Мои солдаты говорят: «Командир, чего у тебя лицо белое?» – «Ничего. Рубанул бы он по нам, мы бы тут все легли». Повезло. Он прошелся, сделал вираж и ушел, ни разу не выстрелив. Может, патронов не было, а может, выполнял более важное задание. Стрелять из винтовок начали только ему вслед. Видать, не я один испугался…
Чем ближе подходили к Днепру, тем чаще встречали разрушенные села, поваленные деревья. Немцы старались оголить левый берег, чтобы подходящие к реке войска не могли укрыться.
Помню, как вышли к реке. Я сам киевлянин, и роднее реки, чем Днепр, для меня нет. В детстве я переплывал его, но только в определенных местах, где течение могло вынести тебя на отмель противоположного берега. А в этот раз переплывать мне его пришлось трижды. Не от храбрости и не по собственному желанию. Числа 10–12 сентября личный состав полка выстроился на косогоре. Было пасмурно, промозгло и сыро. Шел мелкий и нудный дождь. К месту построения все шли как-то тихо, понуро, не слышно было разговоров, шуток и почти никто втихаря не курил. Бойцы в набухших от влаги тяжелых шинелях скользят, обмотки разматываются. В последнее время заметно увеличилось число построений и количество выступающих на них. Появились какие-то новые ораторы, которых я раньше не видел. Но в этот раз оказалось, что новый командир полка Плутахин, заменивший погибшего в летних боях, приехал для вручения наград личному составу. Что-то он говорил, я почти не слышал. Вдруг меня толкают: «Иди, тебя». – «Чего?» И тут слышу: «Младший сержант Ульянов к ордену Отечественной войны первой степени». Я в мокрой шинели иду по косогору. Подхожу, докладываю, что прибыл для получения награды, а командир полка вытянул руку перед собой и крутит орден, разглядывая его: «Какой красивый!» Я его рукой хвать: «Служу Советскому Союзу!» Повернулся и пошел в строй. Ребята по плечам хлопают, просят орден показать. Радостно, конечно! Настроение стало отличным. Все было хорошо.
Ночью пошли на марш. Ребятам я разрешал идти по сухой обочине, а сам, как уже говорил, шел за орудием. Пойми, мне было восемнадцать, я был самым молодым командиром взвода, а управлять приходилось людьми и в два раза меня старше. Все, что происходит во взводе, все зависит от командира взвода. Надо себя так поставить, чтобы солдаты знали, что ты за хорошее похвалишь, за плохое взыщешь, что ты не поощряешь доносы и не любишь «сачков». Взвод надо было беречь, следить, чтобы личный состав всегда был сыт, чтобы всегда были снаряды и корм для лошадей. Надо правильно занять огневые позиции. На каждой остановке я заставлял выверять орудия, поэтому мы и стреляли хорошо. Все зависит от командира взвода! Был такой случай, когда я своему другу, Ване Фролову, как раз перед форсированием Днепра прострелил ногу. Получилось так, что меня вызвал к себе командир батальона. Надо сказать, комбат, Иван Аникеевич Звездин, был очень толковый мужик. Ходил слух, что он бывший полковник, разжалованный за амурные дела, потому что так командовать, так распоряжаться, пользоваться таким авторитетом, по нашему мнению, мог только полковник. На самом деле образования у него было всего 8 классов и курсы младших лейтенантов, но зато он имел опыт боев на Хасане и Финской, что, видимо, и позволяло ему грамотно управлять батальоном. Так вот я ушел, когда ребята начали готовить ужин. Возвращался я от него, когда батальон уже выходил на марш. Я подошел к нашей палатке. Мои бойцы сидят внутри, а перед ними на рогатинах висит эмалированное ведро, в котором варился борщ, распространяя сумасшедший запах. Я им крикнул: «Вы почему не собрались?» – «Командир, что ты шумишь? Садись, поешь. Смотри, какой борщ мы сварили!» Вот тут я психанул. Выхватил пистолет и выстрелил в этот борщ, решив продырявить ведро и показать, что дисциплина важнее. Получилось так, что пуля рикошетом попала Ивану в икру. Слава богу, кость была не задета, а ребята согласились дело замять, но я его еще несколько дней на пушке возил, поскольку ходить он не мог.
Так вот среди ночи по колонне разнеслось: «Командир полка, командир полка». Обернулся, справа за деревьями вижу два всадника на лошадях. Потом они куда-то исчезли. Дошли до привала. Дорога поворачивала над обрывом влево, образуя сухой выступ, на котором мы поставили пушку. Я спросил, что на ужин – перловая каша, а я ее и в мирное-то время не ел. «Все! – говорю. – Ребята, я сплю». Бросил на землю плащ-палатку, лег и тут же уснул. Вдруг слышу: «Встать, командир полка!» Я слышу, понимаю, что надо встать, но не могу. У меня нет сил встать. Вдруг я слышу: «Я командир полка». Я говорю: «Да пошел ты на…!» И с этими словами открыл глаза. Вижу – действительно стоит ординарец командира полка и сам командир, который пытается откинуть полу плащ-палатки, чтобы достать пистолет. Когда я это увидел, я потянулся и взял автомат, лежавший рядом. Он все понял, повернулся, и они ускакали. Ребята говорят: «Что ты наделал?» – «А что? Я же не знал, что это командир полка, думал вы разыгрываете». Марш продолжился. Под утро мы остановились у какой-то деревни. День выдался солнечным, мы развесили свое барахло подсушиться. Среди дня появились два подтянутых сержанта: «Кто Ульянов?» – «Я». – «Назови себя». – «Сержант Ульянов». – «Собирайся, пойдем». – «Что брать?» – «А что хочешь, можешь ничего не брать» – «А куда пойдем?» – «В штаб полка». Смотрю, лица у всех кислые. Я говорю: «Давайте, ребята, на всякий случай попрощаемся».
Привели в штаб, начальник которого знал меня еще по Сталинграду. Он меня спрашивает: «Ты чего здесь делаешь?» – «Вот привели». – «Так это ты вчера начудил?» – «Ничего я не чудил. Обознался просто спросонья». – «Ладно. Пойдем». Зашли во двор дома, посередине которого стоял стол, два стула и табуретка. На одном стуле висела гимнастерка и портупея, на другом сидел сам командир полка в нижней рубашке, в подтяжках и начищенных сапогах, попивая чай из стакана с подстаканником: «Товарищ подполковник, сержант Ульянов по вашему приказанию прибыл». Он задает мне вопрос: «Это ты меня вчера послал?» – Что я могу сказать? Ответил, что я. – «Я тебе орден вручил такой красивый, а ты меня на х… посылаешь?!» – «Орден я заслужил, когда вас в полку еще не было». Тогда он, обращаясь к начальнику штаба, говорит: «Отведи его». Меня отвели в соседний двор, где таких, как я, собралось сто четырнадцать человек. Кто-то сказал: «Мы штрафная рота». Суда не было, документы и ордена не отбирали. После войны в архиве я нашел документ, в котором мы были названы «добровольцами». Нам выдали гранаты, патроны и сказали: «Пойдете на тот берег и захватите плацдарм. Как только высадитесь, пойдут основные силы. На этом ваша задача будет выполнена». Поплыли ночью. Обошлось без стрельбы. Высадились. А что там делать? Перед нами стена правого берега, от которой до воды метров сорок. Вот и весь плацдарм. Немцы сверху стали нас поливать огнем, и к вечеру, когда пришел приказ возвращаться на левый берег, нас осталось не более десятка. Оставшихся в живых отпустили по своим подразделениям. Полк спустился вниз по течению и начал переправу.
Подошли к Днепру вечером. На противоположном берегу были видны церковь и колокольня. Комбат приказал мне открыть огонь по этой церкви, решив, что там наверняка сидит наблюдатель. Пушку мы скатили к воде. Я прекрасно понимал, что если я сделаю выстрел, то по мне сейчас же ударят как минимум из пулеметов. Чтобы замаскировать орудие, я приказал рубить прибрежные кусты и втыкать срубленные ветви в песок вокруг пушки. Когда орудие оказалось закрытым, я приказал натянуть над стволом плащ-палатку, чтобы закрыть от наблюдателей вспышку выстрела. Мы определили, что дистанция до колокольни превышает 700 метров, на которые был рассчитан прицел «сорокапятки». Зная, что один оборот подъемного механизма дает увеличение дистанции выстрела на 300 метров, я выставил 1400 метров. Выстрелил и впервые услышал шелест удаляющегося снаряда. В колокольню я не попал. Снаряд, не долетев до нее, разорвался, подняв белое облако пыли. Причем мы сначала увидели это облачко, а потом до нас донесся взрыв и крики немцев. На следующий день мне говорили побывавшие там разведчики, что у немцев под этой колокольней были выкопаны траншеи и стоял пулемет. Снаряд точно накрыл это пулеметное гнездо. Пушку мы выкатили обратно на дорогу и по грунтовой дороге, обрамленной посаженными ивами, пошли к месту переправы. Вскоре мы увидели предназначавшийся нам плот. Вообще-то это надо обладать фантазией, чтобы так назвать несколько связанных бревен, с настилом из досок размером примерно 3 на 3 метра. От воды нас отделяла полоса мокрого речного песка с рисунком волн на нем. Как только передок, на котором у нас всегда стояло 14–16 ящиков со снарядами, выехал на песок, его колеса проваливались почти по ступицу. Ездовые колошматили лошадей так, что металлические кольца, привязанные на концах их хлыстов, высекали искры, попадая по костям несчастных животных. Погрузка сопровождалась отборной бранью и криками ее руководителей: «Быстрее! Вперед!», взрывами немецких снарядов и мин. С огромным трудом удалось закатить передок и орудие на плот, поставить лошадей.
Оттолкнулись и поплыли… Тем, кто там не был, не понять, что такое «форсирование Днепра». Это надо видеть, в этой обстановке надо быть. Надо почувствовать хлипкий настил плота, шатающийся на волнах, поднятых взрывами снарядов, увидеть фонтаны воды, поднимающиеся вверх с обломками паромов или лодок, с человеческими телами и с шумом оседающие обратно. Надо услышать хрипы шарахающихся от каждого взрыва лошадей, которых держит под уздцы ездовой. Надо испытать сумасшедшее напряжение и страх ожидания «своего» снаряда, который ты не услышишь, поскольку те снаряды, что свистят и воют, они летят мимо, твой же прилетит бесшумно. И вот ты стоишь и примериваешься, за что схватиться, куда плыть – назад или вперед, сможешь ли ты барахтаться или так и пойдешь на дно в шинели, телогрейке и ватных брюках, которые не снял, спасаясь от осеннего холода.
И все же по нам не попали… Плот ткнулся в правый берег, и лошади вынесли ездовых на песок. Мы скатили пушку, передок, подогнали упряжку. Сверху по нам стреляли, но на пули особо никто внимание не обращал. С трудом по раскисшей дороге, поднимавшейся от реки на крутой берег Днепра, выбрались наверх. Каким-то чудом мы в этом хаосе, творившемся на берегу, нашли свой батальон. Комбат меня обнял, говорит: «Ну, все, сынок, теперь живем». Все же мы главная ударная сила батальона!
Ну а дальше пошли бои уже на правом берегу Днепра. Сбив оборонявшихся на берегу немцев, батальон вошел в преследование. В одном из боев я подбил немецкую самоходку «Артштурм». Позицию, правда, в этот раз я выбрал не очень удачную. Дорога шла по краю песчаного карьера, который образовывал как бы ступеньку перед спуском в низину. Я поставил оба орудия в карьер, на эту ступеньку. Таким образом вспышка выстрела камуфлировалась светлой песчаной стеной за нашими спинами, но в то же время мы были крайне стеснены в маневре. В лощине перед нами росли остатки сада, а чуть левее стоял танк Т-34, рядом с которым обосновался немецкий снайпер. По приказу комбата я сделал несколько выстрелов по этому танку, и снайпер замолчал. После боя я подошел посмотреть на этот танк – он стоял, полностью загруженный боеприпасами, внутри чистенький. Почему он там остановился?
Почему его бросил экипаж? Не знаю. Но после того, как я заставил замолчать снайпера, на нас с противоположного ската лощины пошли две самоходки. Не знаю, заметили ли они нас, но все же сделали по одному выстрелу, и осколком разорвавшегося снаряда был ранен в ягодицу подносчик Вася Лебедочкин. Надо сказать, что я хоть и командовал взводом, но так и не сдал никому должность командира первого орудия. Вторым орудием командовал Вася Фролов. Он мне кричит: «Витя, стреляй!», но я не спешил. Я был уверен, что, когда они спустятся в лощину, они не смогут по нам стрелять, а мы, опустив стволы орудий, расстреляем их сверху. Так и получилось. Я отчетливо видел в прицел сверху кормовую часть передней самоходки. Выстрел! Самоходка остановилась. К ней сзади подошло второе орудие. Мы не видели, но, видимо, немцы накинули трос и задним ходом потащили подбитый «Артштурм» на исходные позиции. Стрелять по ним уже не стал, ведь задача была выполнена, немцы не прошли.
Помню, был бой, мы наступали. В горячке, с парабеллумом в руке я вскочил в железнодорожную будку. Передо мной немец, я не растерялся, выстрелил, он свалился. В окно увидел, как один немец побежал от будки. Я бросился за ним. Он бежит, хромает, видно, был ранен, на ходу сбросил ранец, потом сбросил куртку. Вдруг сзади крики и выстрелы. Я остановился. Смотрю, два солдата направили на меня винтовки и кричат: «Куда ты, гад!» Они решили, что я убегаю к немцам. Я остановился: «Старший сержант, мы думали, что ты к ним бежишь». Я говорю: «Эх… немца упустили».