© Аркадий Васильевич Макаров, 2016
ISBN 978-5-4483-0918-2
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
памяти племянника Володькина Олега
На теперь уже такой далёкой Афганской, как и на любой другой войне были и есть свои герои, но и свои палачи тоже. На таких, обычно война и держится. Хотя не всё так однозначно, как всегда бывает в жизни.
«Служили два товарища в одном и том полке…» – слова этой давней солдатской песни, как нельзя лучше подходят к героям этого повествования. Один был из жаркого Краснодара, а другой – из морозного Красноярска. Вроде города разные, а суть одна, и умещается она в первой части названия – «красно», то есть, – хорошо, любо, красиво, и жить удобно до самой старости.
Вот какие места сохранились ещё в России!
Ребята были отчаянные и смелые, таких обычно любят война и девушки. Война ведь тоже женского рода, только рожать не умеет, хотя мужскую силу высасывает жадно.
Сослуживцы звали одного из Красноярска Гогой, а другого, из Краснодара – Магогой.
Клички такие у них были…
И мы будем звать ребят так же, по солдатским понятиям: пусть один будет Гога, а другой – Магога, чтобы до конца соответствовать образу.
Гога воюет и Магога воюет – плечом к плечу, спине к спине, отбивая атаки воинов Аллаха.
Сами атакуют кишлаки, зачищая от живучих, как священные суры Корана, душманов.
Стреляй, солдат первым, вторым тебе нажать курок уже не придётся!
Поймали одного такого ловкого «духа», архара, козла горного, которому долгое время удавалось стрелять первым.
Вон они лежат, те, которые не успели, с застывшими в крике перекошенными детскими ртами. Ягоды русских полей…
Гога тоже стрелял первым и тоже был удачлив. Телефонным проводом связал руки, тому, кто не смог сегодня обогнать время.
Гога, Магога и ещё один парень, назовём его Ваня, вот и всё, что осталось от взвода, входившего в десантную роту, которая на сегодняшний день выполняла боевую задачу защиты братьев по классу от пособников империализма, тех самых душманов, которые недавно были тоже братьями по классу.
Недавняя перестрелка затяжная, как зубная боль, перешедшая в настоящую бойню, оставила трёх русских парней живыми, но с оголенными проводами нервов, по которым ещё пульсировал ток высокого напряжения боя.
Эти несколько часов проведённые под чёрным крылом Азраила, опрокинули навзничь все представления о жизни, как таковой.
Уход человека из этого мира был настолько стремительным и неожиданным, насколько стремительна и неожиданна сама пуля и это как раз больше всего вызывало ярость сопротивления. Животный инстинкт опережал саму мысль, заставляя уходить от смерти. И побеждал, конечно, он, первобытный, рациональный и безжалостный к врагу.
Закон войны неумолим. Закон этот не знает пощады и чужд всякого сентиментального чувства к противнику.
Но это – в бою. А теперь – вот он лежит, тот, который всего за несколько минут до этого, оскалив зубы, всаживал и всаживал в тебя как гвозди, очередь за очередью свинцовых окатышей, любой из которых будет потяжелее самого Гиндукуша.
Закон войны навязывает под страхом трибунала относиться снисходительно к пленённому врагу и уважать его человеческое достоинство, хотя не всегда пленённого врага можно назвать человеком, но закон обязывает…
– Давай пристрелим эту суку душманскую! – говорит Магога.
– Не! – говорит Гога, – мы эту блядь в штаб доставим, пускай они ему там сами язык развяжут, а нам, которым сегодня повезло, отпуск дадут. Правда, Ваня?
– Ах-га! – как ржавая деревенская калитка, проскрипел сухим ртом Ваня, который хоть и не стрелял первым, но вытащил, вытащил свою козырную карту, неожиданно сорвав банк – имя которому – жизнь.
«Афганец» – безжалостный ветер пустынь, назойливый и зудящий, как таёжный гнус, мелкой песчаной пылью забивал надорванную боевыми криками гортань. Зубы перетирали эту пыль, и язык иссохший, как наждачная бумага, кровоточил и не помещался в исковерканном судорогой рту.
– Ах-га! – выдохнули обожженные глотки, шаря по карманам курево.
Мелкая дрожь в суетливых пальцах нашаривающих спасительные сигареты говорила о том, что если сейчас не сделать несколько табачных затяжек, то нужно упасть на эту чужую неприкаянную землю, и, кроша зубы, грызть её каменья от обиды и боли за погибших товарищей и за свои, теперь уже навек загубленные жизни.
Война чужая и непонятная, пропахав по их ещё не раскрытым детским судьбам, уже запеклась кровавым сгустком возле самого сердца, и стала уже своей, как становиться своей тяжёлая непоправимая болезнь.
Закури, солдат, отдышись, посиди на обожженном горячими ветрами чужедальнем камне, стисни голову руками и успокойся…
Но, как всегда бывает, – того, чего очень хочется, никогда не оказывается на месте. Последние сигареты были выкурены с лихорадочной быстротой в короткие промежутки между огневыми атаками.
– Эх, затяжку бы одну! – Магога пнул сидящего рядом на корточках душмана.
Тот, безучастно задрав бородатое лицо, испещрённое пороховым нагаром к небу, что-то бормотал, то ли в приступе отчаяния, то ли вымаливая у неба лёгкой смерти, отлично сознавая, что в таких войнах пленников не бывает.
Бородатый от неожиданности вскинулся злобным взглядом на русского солдата. Но потом, поняв, что от него требуется, закивал головой, показывая на карман своей кожаной куртки одетой поверх длинной, на выпуск, белой холщовой рубахи.
…
– Америка! – восхищённо проронил Ваня.
Ване сегодня посчастливилось выжить, но не потому, что он умел стрелять первым, а потому, что хорошо хоронился за лысым валуном, выпустив в «молоко» в первые же минуты боя все шесть магазинных рожков, а после, закрыв голову ладонями, лежал припаянный к земле так, что боялся собственного биения сердца, и не потому, что был трус, а потому, что бесконтрольно сработал инстинкт самосохранения.
Если кто думает по-другому, пусть попробует оказаться на его месте за тем лысым, лобастым горячим от пороховой гари камнем в долине Гиндукуша в то же самое время.
А-а? То-то и оно-то!
…Магога грязным обломанным ногтём стал отковыривать золотую фольгу обёртки, высвобождая единственно оставшийся у моджахеда маслянистый желто-зеленый закуржавевший брикетик прошлогоднего сена.
– Не нашенский табак, твою мать! – смело выругался тот же солдатик, которого только что привёл в восторг золотистый цвет самой упаковки. – Я думал у него «Кэмел», а это самосад какой-то? – вытягивал он тонкую шею, такую тонкую, которую одним привычным взмахом ножа мог бы пересечь этот сидящий у ног бородач, попадись солдат минуту назад ему в руки
– Дурак ты, Ваня! Бумажки на косячок дай! Ты ж у нас писарь, мамки домой соплями стишата пишешь. Сочинитель!
Солдатик похлопал себя по карманам:
– Нет ничего!
– А это что? – Магога вытянул у Вани из нагрудного кармана гимнастёрки тетрадочный лист бумаги, по которому были рассыпаны неуклюжие буквы, написанные непривычной к этому занятию рукой. – Мамка писала?
– Ах-га! Дай сюда! – солдатик попытался выхватить у Магоги, дорогое ему письмо из дома, где уже не будет покоя, пока Ваня, сынок дорогой, не вернётся в родное гнездо ясным соколом.
– Дал бы я тебе в хлебальник, да весь кулак об этого махмуда размолотил! – Магога ударил кованым армейским сапогом продолжавшего бормотать священные суры душмана, который тут же повалился на бок, уткнувшись разбитым лицом в сухую горячую пыль похожую на цементный порошок, да так и остался лежать в этой цементной перхоти.
Действительно, дорога в горы, перетертая за тысячелетия людьми, верблюдами и повозками, под жгучим солнцем представляла собой унылое и тягостное зрелище, вроде шёл бесконечный верблюжий караван ещё до столпотворения языков, и сыпал из прохудившихся мешков строительный цемент, предназначенный для воздвижения Вавилонской башни.
Магога, забыв о тяжёлом железе автомата, помогал вязать «махмуда», предварительно размолотив кулаки о высохший под азиатским солнцем его череп, до того, что костяшки пальцев теперь запеклись почерневшими кровавыми ссадинами.
Тряхнув несколько раз кистями рук, он стал мастерить самокрутку под столь знаменитый «табачок».
Таких «мастырок» хватило бы на весь его взвод, не полеги он здесь, в той же, забившей мальчишеские рты горячей перхоти, под мрачными глинобитными дувалами брызжущего со всех сторон свинцовыми окатышами небольшого кишлака, которого, – обойди стороной, – и не висеть бы теперь юному лейтенанту, распятому на ветвистой арче, полоская на знойном ветру обрывки содранной кое-как, наспех, ещё с живого, кожи.
Но Магога об этом ещё не знал, не знал об этом и Гога, и Ваня тоже не знал. Они перекрывали отход засевших в кишлаке моджахедов, отрезая им путь в спасительные горы, где один аллах хозяин.
И по этой дороге никто не прошёл. Лишь пузырились разбухшие под солнцем мёртвые верблюды да, в длинных, по-бабьи прикрывающих колени рубахах, бородатые нечистые люди.
Но вот теперь, в залитой солнечным маревом долине, кишлак мирно молчал, и трудно было поверить, что всего с полчаса назад, там, на зелёной арче мучительно расставался с жизнью их по-мальчишески нетребовательный командир. И на далёких русских просторах в девичьем сне больно торкнется в сердце какой-нибудь выпускнице ею не зачатый ребёнок и снова канет в космическую бездну. Не порадует Русь светловолосый мальчик своим появлением, не увеличит счёт её достойных сынов…
И у Магоги могли бы быть тоже дети. И у Гоги могли быть дети. И даже у Вани мог родиться светлоглазый, русый и во всём достойный сын России. И мой племяш Олежка мог бы горячо приобнять своего сына, и разжалованный за развал воспитательной работы во вверенном подразделении майор-десантник, по кличке Халдыбек, тоже, но этого не произошло по разным причинам, о чём и разговор…
………
Казалось, все забыли про окоченевшего от неподвижности воина Аллаха готового в любую минуту с радостью отдать свою презренную жизнь во имя священной войны с неверными, предвкушая при этом счастливую встречу с предками, библейскими пророками и даже с самим Магометом, чтобы с честью держать ответ за свои земные поступки.
Руки и ноги пленного душмана, а проще «духа», как называли их советские солдаты, были крепко связаны телефонным проводом и стянуты за спиной в один узел, так что ни перевернуться, ни пошевелиться он уже не мог. И если его оставить здесь на тропе одного под раскалённым солнцем, он наверняка через несколько часов встретится, не знаю, как с Аллахом, но со своими предками – это уж точно. На таком солнцепёки даже тарантул и тот стремиться найти спасительную норку и переждать там до тех пор, пока каменная гряда не заслонит палящий, сияющий диск своей непроницаемой громадой.
Так и лежал он, отчаянный воин древнего Востока, перепоясанный путами неверных, выворачивая сизые белки глаз то ли в состоянии припадка, то ли в последней молитве белёсому, опалённому небу своей родины.
А Ваня, сеятель и жнец тамбовских полей, чернозёмной земли пахарь, сегодняшний солдат-первогодок, заброшенный волею случая и штабных бумаг в пекло, откуда назойливо жужжа, вылетали свинцовые шмели, и смертельно жалили всех, кто оказывался на их пути, сидел, недоумённо перетирал руками безжизненную сухую пыль, плохо соображая, зачем он здесь и где его чернозёмы. Широко раскрытыми глазами с длинными выгоревшими под афганским небом ресницами он озирался кругом в блаженном наркотическом отсутствии реалий страшной мясорубки войны.
Рассеянный, блуждающий взгляд его нечаянно остановился на пленённом афганском повстанце, и Ване до слёз стало жалко одетого в бабью рубаху человека почему-то лежащего в пыли и спутанного по рукам и ногам жёстким проводом.
– Щас я тебя развяжу… Щас… – бормотал Иван, на четвереньках подползая к пленному.
Вот и нет, не все забыли того несчастного воина Аллаха, хотя понятие «несчастный» ну, никак не подходило к тому, что окружало со всех сторон его и троих советских солдат не по своей воле оказавшихся здесь, и в тоже время.
Гога лежал, опрокинувшись навзничь, и внимательно, сосредоточено смотрел в небо, туда, где из прохладной водной синевы выходили голенастые, голые девы и каждая манила его к себе, призывно распахивая крутые и белые, как сливки бёдра. Гоге было хорошо, так хорошо, что лучше и не бывает.
И только Магога, истинный пёс войны, тяжело ворочал языком, перетирая во рту настрявший песок, остервенело дышал и, вперяясь глазами в лежащий рядом валун, говорил ему что-то отрывисто и зло, как говорят последнее слово врагу. Казалось, вот-вот он вцепиться в камень зубами и будет выгрызать его внутренности, пока до корней не раскрошатся зубы, а если и зубы раскрошатся, то он будет рвать дёснами вражескую плоть и выплёвывать кровавые ошмётки в эту горячую чахоточную пыль и топтать эту плоть ногами.
Вот уже Ваня подполз, бормоча всяческие утешения, к пленнику. Вот уже ухватил зубами жёсткий проволочный узел, который никак не мог развязать. Вот уже стал перекусывать молодыми крепкими, как сахар-рафинад, зубами скользкую медь провода, как вдруг откинулся назад простроченный наискосок автоматной очередью, словно толстой иглой по солдатской гимнастёрке прошлась гигантская швейная машина, продёргивая сквозь крупные отверстия красный шёлк ниток.
Магога, не поднимаясь, от живота так и не задев не одной пулей пленного, полоснул по Ване, потом, тупо уставясь на автомат, отбросил его в сторону.
Сразу стало тихо и пусто. И только воин Аллаха весело скалил зубы, что-то, гортанно выкрикивал, дёргаясь в своих путах.
– Толян, это же Ваня! Разуй шары, Толян! – сразу же всполошился Гога.
После автоматной дроби, на сияющем небе обнажённые девы, всполошено закричали пронзительными голосами, пряча свои потаённые прелести под чёрными перепончатыми зонтами, превратившись в стаю то ли больших летучих мышей, то ли крылатых первобытных ящеров. Потом и вовсе растворились в кипящем воздухе.
К Гоге мгновенно вернулось сознание.
– Толян, тебя же трибунал под вышку подведёт! Ты на боевом задании сослуживца преднамеряно грохнул!
Магога всё так же продолжал гневно буравить глазами лобастый валун, зло, процеживая сквозь зубы грязные ругательства. Наркота ещё держала его в безотчётном состоянии сомнамбулы, когда действует только подсознание, а мозг находится в полном параличе.
Гога знал, что делать в таких случаях. Он достал из подсумка пластиковый наподобие портсигара санитарный пенальчик, прихватил маленький, заправленный атропином шприц, сдёрнул защитный чехольчик и быстро всадил иглу одурманенному другу прямо через рубчатую ткань гимнастёрки в мускулистое предплечье и выдавил из пластикового мешочка всё его содержимое.
Атропин подействовал не сразу. Но через некоторое время Магога стал шарить возле себя руками, боязливо поглядывая на Гогу. Вероятно, до него стал доходить весь ужас содеянного.
– Толян, посмотри, это же Ваня! За что ты его так?
Магога молча поднял с земли автомат, отстегнул магазин и, убедившись, что он пуст, отбросил его в сторону и вставил в освободившееся гнездо новый укладистый, полный рожок с патронами.
– Пошли в кишлак! Развяжи ноги этому гаду, пусть на своих двоих, сука, топает. Мы его прямо и доставим взводному. Нам отпуск после этого полагается. А Ивана, чего вспоминать? Он всё равно бы в следующем бою лоб под пулю подставил. Доложим лейтенанту о героической смерти Ивана Дробышева, и его посмертно наградят орденом, и со всеми почестями в цинковом гробу похоронят на родине. Он уже отделался, а нам с тобой ещё воевать предстоит. И не узнаешь, где нас догонит пуля или нож такой же вот падлы! – Магога ударил коротким кованым десантным сапогом скалящего зубы моджахеда, и сам распутал у него на ногах провод. – Вставай, чего разлёгся?
Пленный, кувыркнувшись несколько раз в пыли, неловко, с трудом поднялся и, покачиваясь, встал на затёкшие ноги.
– Ладно, – сказал Гога, – назад пятками не ходят! Рядовой Ваня Дробышев погиб смертью храбрых, выполняя свой интернациональный долг. Лучше этого не скажешь! Пошли! – он сунул ствол автомата воину Аллаха в спину. – Топай, давай!
По каменистой, обрывистой горной дороге под невыносимым слепящим афганским солнцем, перетирая на зубах тысячелетнюю песчаную пыль востока, шли трое кровных братьев-близнецов, рождённых одной распутной женщиной, имя которой – Война. Изжёванные сосцы этой мерзкой бабы источали не молоко, а кровь, поэтому назвать этих детей Войны молочными братьями значит впасть в грех святотатства.
После ярого, как утренний намаз, боя, кишлак в зелёной долине вновь продолжал жить своей жизнью.
Мыкающиеся по горным тропам остатки прежде разбитого каравана шедшего с оружием от самой пакистанской границы, измученные жаждой и голодом свернули в мирный кишлак, где и напоролись на взвод советских интернационалистов и были, как позже скажут в сводках, уничтожены.
И вот уже вновь голосисто призывал на полуденную молитвы с невысокого минарета мулла, словно ничего не случилось под равнодушным небом. Словно только что не кричал советский мальчик, распятый на развесистой арче, обливая кровью её узловатые корни, и не лежали под дувалами с распахнутыми ртами примерённые и успокоенные общей смертью яростные враги.
Мальчишки с восточной предприимчивостью уже обшаривали мёртвых, выискивая всё, что может пригодиться в хозяйстве. И только оружие, разбросанное здесь и там, за исключением автоматных рожков с патронами, не привлекало их внимания, этого добра у них по захоронкам было, хоть отбавляй.
Между убитыми ходили молчаливые тощие коровы, подбирая узкими тонкими губами вместе с колючками, пропитанные оружейным маслом плотные клочья пергамента от боекомплектов, и спокойно пережёвывали всё это за неимением другого корма.
Старики, выползая на солнечный свет, мудро щурились, пропуская меж костистых пальцев седые узкие бороды, и молили Аллаха о милосердии.
– Топай, давай! – то и дело совал в бок пленённому короткий ствол автомата Гога, торопя передать пойманного «духа», своему командиру, тому лейтенанту, который уже никогда не будет не то чтобы генералом, но и старшим лейтенантом точно не станет.
Магога шёл рядом теперь прочуханый и трезвый, с ненавистью поглядывая в спину афганца, из-за которого так глупо погиб Ваня, солдат-первогодок, которому до смерти ещё жить бы да жить, строгая конопатых губастых, как и он, детей на радость жене и заботу своей отчизне.
Но в разбитый кувшин воды не нальёшь. Что есть, – то есть, что было, – то было. И он мог бы так же оказаться под скорой рукой обкурившегося Гоги, не обнаружь тот в белёсых от жары небесах соблазнительных голых красоток выставляющим на показ своё откровенное женское естество, имеющее невозможную притягательную силу, да такую, что – лица не отвернуть.
Ранее крикливые и вёрткие афганские мальчишки, сноровисто обиравшие погибших бойцов, как своих, так и советских, догадливо рассыпались по глинобитным норам, как только увидели в идущих солдат затаённую угрозу и смерть.
Сразу стало так тихо, что было слышно, как сухо шуршит бумагой одинокая тощая корова, пасущаяся на каменистом пустыре под развесистой арчой, где в страшном оскале безгубого рта застыл последний крик лейтенанта зовущего на помощь далёкую русскую мать.
Возле этого странного дерева, на котором вместо листьев топорщились пахучие густые и мягкие, как у можжевельника или сибирской лиственницы, зелёные щётки иголок, высокомерно задрав орудийный ствол, стоял с развороченной башней, дочерна выгоревший советский танк без гусеничных траков.
Из высоколегированной стали этих траков, предприимчивые восточные умельцы, делали великолепные пуштунские ножи специальной закалки, которыми можно было запросто рубить гвозди.
Судя по всему, танк выгорел от прямого попадания реактивного гранатомётного снаряда ещё в давнее время, – корпус его был покрыт густым слоем мелкого песка из-под которого, несмотря на копоть, проглядывали ржавые проплешины.
Как попал сюда танк, никто из жителей не знал. Только выглянув из своих глинобитных нор наружу после оглушительного взрыва, они увидели высокое коптящие пламя и разбегающихся в разные стороны людей в черной одежде.
После, этих людей они больше не встречали.
Теперь, возле танка под скопищем больших зелёных мух, лежали несколько моджахедов с развороченными внутренностями. Прицельная работа уже советского гранатомётчика из погибшего здесь взвода.
Магога, посмотрев на трупы, пустил несколько очередей в сторону кишлака, то ли для острастки, то ли для того, чтобы объявить оставшимся в живых однополчанам о своём присутствии.
Но после дробного частокола выстрелов стало ещё тише, только тщедушная скотина, больше похожая на большую поджарую и рыжую собаку, видимо привыкшая к подобным звукам, коротко мыкнула, продолжая перебирать губами шуршащие бумажные клочья.
Гога тоже, вскинув одной рукой автомат, другой, придерживая пленника, пустил в сторону арчи очередь и тут же оборвал её, увидев на дереве своего лейтенанта.
– Толян, смотри, что сделали с командиром, сволочи! – Гога указал стволом на арчу.
– Ах, волки позорные! – переходя на язык уличной городской братвы, проскрипел его грозный товарищ, полоснув глазами связанного пленника. – Распутай этой сволочи руки, мы его рядом на телефонном проводе вздёрнем!
Афганец, почувствовав непонятную для себя угрозу, только оскалил мелкие, по-кошачьи острые белые зубы, закурлыкав горлом непонятные и чуждые русскому уху словосочетания.
Гога молча, распутал длинный в пластиковом покрытии гибкий и скользкий провод, деловито обрезал ножом один конец и передал своему другу:
– Не погань арчу! Ему танковый ствол впору будет!
Другим концом он уже умело стягивал обречённому выше колен ноги.
Магога, не выпуская из рук автомата, ловко взобрался на броню, потрогал для уверенности массивную свёрнутую набекрень башню, которую можно было бы и не трогать, башню заклинило намертво. Толстостенная, литая труба орудийного ствола в прочности сомнений не вызывала и могла выдержать не одну тонну.
Магога закинул за спину автомат, посмотрел ещё раз на искромсанного ножами лейтенанта, сложил вдвое провод, захлестнул петлю и стал прилаживать её на башенный ствол так ловко, что можно было подумать – он занимался этим по жизни всегда:
– Ну, молись своему Акбару, гад! – Магога спрыгнул на землю.
Суть всех приготовлений советского солдата сразу же дошла до пленника.
Он дико закричал, закружился на месте, пытаясь перекусить на руках вены. Но в молодом теле вены были столь прочны, что выскальзывали от укусов, оставляя на руках только надорванную зубами кожу. Глаза его от отчаяния стали выкатываться из орбит, и жёлтая пена запузырилась на окровавленных губах.
Афганец снова и снова рвал на руках кожу, переходя с крика на звериное рычанье.
Умерщвление через повешенье по законам Шариата считается самой страшной и позорной казнью для мусульманина. По исламу, душа каждого человека живёт в его крови, и если кровь не была пролита, значит, душа не может выйти из теснины правоверного тела и предстать перед Аллахом для покаяния и суда, тогда душа обречена вечно находиться в заточении и мраке ада.
Потому повешенье применяется в исключительных случаях даже для неверных, а единоверцам, приговорённым к смерти, всегда перерезают горло, выпуская вместе с кровью и душу.