Мишка Спицин, в недавнем прошлом подполковник госбезопасности, школьный дружок мой закадычный (вот ведь слово-то какое – «закадычный» – наверное, друг, с которым закладываешь за кадык, то есть пьёшь, тогда Мишка самый настоящий мой закадычный друг) проживал в старом особняке на территория районной больницы. В подвале особняка находился большой оклад лекарств и медоборудования. Дало в том, что мать моего друга работала в больнице главврачом, и квартиру им дали в бывшей хозяйской пристройке – удобно и хорошо. Дом просторный, деревянный, рубленый, подвал тоже просторный, выложенный бутовым камнем – всё сделано не в наше время, то есть на совесть. В этом подвале хранилась также и картошка, и всякие соления на зиму для семейства столь нужного специалиста.
Ныряя с другом в подвал за припасами, я поражался обилию больших зелёных бутылей с притёртыми стеклянными пробками. Бутылки плотно сидели в плетёных корзинах, простеленные соломой.
Что было в бутылях – мы не знали. Сидят они себе в соломе, ну, и пусть сидят, как куры на яйцах, нам-то что!
Как-то мой друг спросил у матери, что налито в бутылях? Она сказала, что это вшивомор, яд такой для уничтожения насекомых. Ну, вшивомор, так вшивомор! И на этом вопрос был исчерпан.
Мы с дружком продолжали лазать в подвал, и если прихватывали что, так это витамины и марганцовку. Витамины мы тут же глотали, не беспокоясь о последствиях, а из марганцовки делали светящийся порох. Рецепт его изготовления весьма прост: как известно из школьного учебника по химии, марганцовокислый калий при нагревании начинает обильно выделять кислород, и если к нему в известных пропорциях подмешать древесный уголь и алюминиевую пудру, то получиться взрывная смесь, не уступающая пороху, с яркой магниевой вспышкой.
И вот из этой-то смеси мы делали ракеты: набивали картонную гильзу самодельным порохом, привязывали гильзу к наконечнику стрелы и, предварительно запалив с одного конца, по ночам пускали в небо. А надо признаться, ночи в то время были – глаз выколи. Ни одного фонаря на улице. Электричество ещё не проводили, а местный чахоточный движок на радиоузле был маломощный и питал только одну улицу, где жило районное начальство.
Когда горящая стрела вонзалась в чёрное небо, расцветая яркой вспышкой – зрелище было потрясающее. Я до сих пор удивляюсь, как мы ухитрялись никого не спалить? Тут главное – рассчитать запал так, чтобы вспышка происходила на макушке подъёма, на излёте.
С коротким сухим треском разрывалась занавеска ночи, и свет выхватывал из чёрной бездны наши запрокинутые бледные лица да купы чёрных остолбеневших деревьев.
Между белых шапок плесени в холодном погребе зелёные пробки бутылок таинственно и призывно отсвечивали при керосиновой лампе. Если в бутылях яд, то почему нет предупреждающей надписи? Эта простая мысль заставила нас усомниться в подлинности содержимого.
Когда одна из посудин была откупорена, из узкой горловины потянуло знакомым запахом спиртного. В свои пятнадцать лет я уже хорошо знал резкий рябиновый вкус, от которого сразу становилось вольготно и жарко.
Отхватив блестящим скальпелем, которых в подвале было более чем достаточно, кусок тонкого полупрозрачного медицинского шланга, мы с другом без особых хлопот насосали в стоящую рядом колбу граммов триста-четыреста розоватой жидкости, безошибочно пахнущей спиртом, и решили предложить её кому-нибудь на анализ. Самим попробовать было боязно: а вдруг это действительно яд! То, что может отравиться кто-то другой, и в голову не бралось – не доходило.
Я сунул колбу за пазуху, и мы с другом вынырнули на свет Божий, под яркое горячее солнце.
Куда податься? Был у нас один знакомый – дед Шибряй, по прозвищу Клюкало, любитель побаловаться свежатиной из полевых сусликов. Суслячий промысел в то время был основным занятием бондарских школьников, шкурки принимались в заготконторе без ограничений. Сусликов мы отливали водой, шкурки шли в дело, а тушки приносили Шибряю. Он нашим гостинцам радовался необыкновенно. Взвар делал в помойном ведре, другую посуду жена не давала. Клюкало разжигал во дворе под высоким изогнутым таганом костёр, ставил на таган ведро с розоватыми тельцами грызунов, нетерпеливо топтался, загребая деревянной ногой пыльную землю, и, когда ведро закипало, он, блаженно щурясь, широкой щепой снимал с отвара густую пену, подцеплял тушку и, по-кошачьи повернув набок голову, пробовал уцелевшими зубами побелевшее на огне мясо.
За один присест Шибряй мог съесть штук десять-пятнадцать разжиревших на колхозных хлебах зверьков, ну, а ежели под водочку, да с растяжкой, я думаю, десятка три укладывал. Пил он, разумеется, всё подряд, лишь бы булькало и першило в горле. Такого вшивомор не одолеет, дед и ацетон пробовал пить и – ничего, не загнулся…
Товарищ уговаривал меня, а заодно и самого себя, мол, что делать, животные гадостей не пьют, на них опыт не поставишь, остаётся один дед Шибряй по кличке Клюкало, тот всё может.
Уверенные в своём правом деле, мы смело вышагивали по широким улицам Бондарей к пробнику.
У палисадника Шибряева дома путь нам перегородил Колька Манида, здоровенный малый лет двадцати пяти, работавший на радиоузле монтёром. Манида славился безотказным утешителем женских судеб. Бабы поговаривали, что Манида в этом деле большой мастер. Он, наверное, уже приложился у Шибряя, и стоял навеселе, широко улыбаясь.
– А-а, привет активистам-онанистам! – Манида растопырил руки, чтобы перехватить нас. – Кто дрочет, тот баб не хочет! А ну-ка, ну-ка, покажите ручки! – гоготал он. – От Дуньки Кулаковой на ладонях шерсть должна расти.
Мишка Спицин с готовностью, как судья на ринге, быстро выбросил руки ладонями вверх. На, мол, смотри – никакой шерсти на ладонях не растёт. Я показал только левую ладонь, а правая рука у меня бережно придерживала за пазухой стеклянную колбу с неизвестным пока продуктом.
Манида, заинтересованный – «чтой-то там у нас за пазухой?», запустил мне под мышку свою лапищу и, прихватив колбу, извлёк посудину на свежий воздух.
– Вот-те раз! – воскликнул он. – К химичке направились с реактивом-то? Ну-ну, привет ей от меня! Скажите, что зайду скоро. Она у меня в очереди на послезавтра – Манида вытащил из колбы бумажную пробку и уткнулся здоровенным носом почти в самую горловину. – Э! Да тут разобраться надо! Никак – це два aш пять о аш? Учил, учил химию! Я у этой Нинки Иванны всё больше на повторных уроках ума набирался. Любила она меня без обеда оставлять, особенно во вторую смену – без ужина. Ох, и вопросики она мне тогда подкидывала! – от приятных воспоминаний он сладко зажмурился. – Я эту реторту ей сам занесу. Не беспокойтесь. Всё будет – хок-кей!
Крутанув в тяжёлом кулаке колбу, он опрокинул её, сделав несколько глотков, отнял от губ и, скривившись, шумно выдохнул из себя воздух.
Мы опасливо на него поглядывали: что-то будет?
– Н-да! По-моему, боярышником отдаёт. За чистоту реакции не ручаюсь, – он, разомлев, придерживал нас за плечи.
– Очковые ребята! Молотки! А что трением молофью добываете – это ничего. Я и сам иногда для разнообразия этим способом пользуюсь. И – ничего, ничтяк! – он выставил перед нами торчком две большие и загребущие, как совковые лопаты, ладони. – Во! Ни одной шерстинки нет! – колба уже плескалась в его широком кармане. – За посудой потом зайдёте, – и он легонько столкнул нас лбами, повернулся, и крупным неровным шагом подался к своему дому.
Сомнений не было. Мы с другом понимающе переглянулись и, не сговариваясь, двинулись обратно к подвалу. Как говорит дед Шибряй: «Пей, пока пьётся, и греби, пока гребётся!»
Время шло августовское. Грустно шуршал пожухлый чертополох по краям пустынных огородов. Летние каникулы кончались, скоро идти в школу, и мы решили элегическую эту пору отметить, как водится, хорошей выпивкой, благо продукт проверен: яда не обнаружено.
Весь наш энтузиазм и творческий пыл остудила няня – домработница в семействе главного врача. В этот день она, как на грех, вздумала заниматься засолкой огурцов, и подвал был под её бдительным контролем. Нырнуть туда – никакой возможности. Она, засучив рукава, ошпаривала крутым кипятком у самого входа в вожделенные закрома большую дубовую кадушку.
Няня, заметив нас, строго пригрозила пальцем, и тут же заставила таскать неподъёмные ведра из больничного колодца такой глубины, что он казался бездонным. Мы с ненавистью крутили огромный скрипучий барабан и, плеская на землю, носили бесконечную воду.
Но… был день и была пища.
Наутро, чуть свет, кое-как умывшись, я уже высвистывал под окном своего дружка с намерением осуществить вчерашние замыслы. Долго свистеть не пришлось.
Нырнув в подвал, мы быстренько нацедили в пол-литровую бутылку боярышника, рассовали по карманам картошку, не забыв прихватить огурчиков вчерашнего засола. Дружок мой, вооружившись операционным ножом, на прощанье быстро отхватил приличный шматок домашней копчёной грудинки, висевшей тут же у потолка на чёрном кованом крюке.
После такого набега, тихо просочившись через дверь, мы – огородами-огородами – подались на речку. Там над песчаным свеем, на пустынном крутом берегу Ломовиса, имелась потаённая пещера, вырытая неизвестно кем и неизвестно когда. Это было наше «разбойничье место», где мы играли в свои, не всегда безобидные мальчишеские игры.
В пещере было всё для «культурного» отдыха братьев-разбойников. Ну, во-первых, имелась коробка доброго флотского табака и две курительные трубки, приобретённые пo случаю Мишкина дня рождения. Тогда мать, расщедрившись, отвалила ему на морс и леденцы сумму, которой хватило также и на курительные трубки, и на пачку золотого пахучего табака. Табак, дабы он, как и порох, всегда оставался сухим, мы предусмотрительно пересыпали в большую металлическую коробку из-под индийского чая, а трубки, после того, как накурились до одури, спрятали, завернув в газету, под слой перетолчённой рассыпанной на полу соломы, в самый дальний угол.
Котелок, соль, хлеб и спички всегда находились тут же, под рукой, на широкой дощатой полке, расположенной поперёк всей пещеры, в самом торце. Для того времени запас у нас был совсем неплохой, к тому же сухая охапка дров всегда аккуратно пополнялась за счёт того, что плохо лежало на бондарских задворках.
Конечно, для полного антуража нам не хватало какой-нибудь пленницы. Но что поделаешь? Ровесницы нас почему-то не жаловали, а с малолетками, которые крутились под ногами, играть в куклы небезопасно.
У меня была рыбацкая привычка, кстати, сохранившаяся до сих пор – прятать где-нибудь в кепке, или за воротником крючок с леской – так, на всякий случай. Удилище с поплавком сгондобить всегда можно, а рыбка в то время, слава КПСС, водилась.
И вот, пробираясь мимо Миронихиного дома, мы решили наковырять червячков в унавоженной с весны куче, где деловито копались куры. А надо сказать, червяки здесь копались отменные. Их с большим аппетитом глотали не только куры, но и любая рыбная братия. Уха в нашем мероприятии не помешала бы…
Разворошив носком сандалия кучу, мы присели, выбирая насадку пожирнее, но тут моего друга осенила великолепная мысль – что курица в собственном соку нисколько не хуже ухи, а может быть, даже и питательней. Как же могут разбойники, да без дичи?
Быстро размотав тугую, из шёлковой нити, леску, я быстренько насадил толстого с белым поперечным кольцом дождевого червя, извивающегося, как грешник в аду, и мигом подбросил наживку отпрянувшим было курам.
Озадаченно повернув голову, чёрная с ярко-красным гребнем хохлатка клюнула несколько раз обеспокоенного червяка, и тут же разом заглотила его. Ещё не понимая, что случилось, она, икнув, вдруг заполошённо захлопала крыльями и, прижимая голову к земле, заголосила на всё село так, что сидящие в сладкой дрёме вороны с карканьем сорвались с растущей рядом ветлы и закружили, как рваные листы чёрного пергамента.
Подтащив упирающуюся добычу, я на скорую руку сунул под растрёпанное крыло её пламенеющую голову, отчего сразу стало как-то тревожно и тихо.
Воровато оглянувшись, мы, как ни в чём не бывало, продолжали путь к речке по заросшей лопухами меже, держа под неусыпным контролем добычу, которая царапала костяными когтями мне правый бок.
Пещера, в которой мы собирались отметить конец лета, находилась на том берегу Ломовиса, где разросшийся краснотал образовывал непроходимую чащобу. Рядом торчали из воды черные сваи бревенчатого моста. Мост этот был однажды по полой воде разрушен пьяными подрывниками, которые не рассчитали заряда аммонала и вместо льда подняли на воздух мост. Теперь переходить речку приходилось вброд по илистому зыбкому дну.
Ильин день прошёл, олень, как известно, давно нассал в воду, и теперь упругая речная струя стала светлой и знобкой, лезть туда не хотелось, и мы бросили жребий – кому кого придётся переносить на горбу через брод.
То ли друг словчил, то ли так крутанулась у него в руках монета, но идти в воду пришлось мне. Засучив штаны, покрякивая и качаясь под тяжестью Мишкиного тела, я медленно пробирался к другому берегу, уходя по щиколотку в податливую тину.
Притихшая было курица, неожиданно выпорхнув из-под моего пиджака, плюхнулась в воду и, бешено колотя крыльями, крепкими, как гребной винт, бросилась мне под ноги. Удар был такой силы, что мы тут же, все трое, оказались в речке. Наша жертва ещё пыталась выкрикнуть что-то гневное, но вода равнодушно относила её вниз по течению. Леса была длинной, и курицу унесло далеко, пока она не остановилась, привязанная к моему пальцу.
Фыркая и матерясь, мы перебежали брод, и я стал подтягивать к себе обмякшую добычу.
Теперь-то я понимаю, почему мой школьный товарищ дослужился до столь высокого чина в карающих органах…
Он, не торопясь, подхватил недоутопленную хохлатку, зажал её голову между указательным и средним пальцами правой руки, и резко, как бросают соплю, тряхнул птицу к земле. Через мгновение я с удивлением смотрел на сонно зевающую голову с красной короной в Мишкиной горсти, а внизу, у ног, на влажном песке, выталкивая из хрипящей гортани кровь и что-то брезгливо отстраняя чешуйчатыми лапками, потягивалась в последней истоме чернушка. От шеи к голове в Мишкином кулаке шла необорванной кровавой жилой моя шёлковая леска. Крючок зашёл так глубоко, что пришлось сматывать с пальца леску и протаскивать через неё, как оторванную пуговицу, клювастую хохлаткину голову. Мишка, размахнувшись, забросил её по ту сторону обломков моста, и она, булькнув, ушла на глубину кормить раков.
Что было делать? Я подхватил за ноги раскрылившуюся добычу, и мы, роняя с одежды неисчислимые капли воды, встряхнувшись по-собачьи, подались на своё «разбойничье место», в наше потаённое логово, где ни одна душа не могла помешать нам сотворить желаемое.
Обогнув пo пути топкую лощину, заросшую ивняком и кугой, где паслись, отфыркиваясь и хлеща себя за какие-то провинности несколько колхозных лошадей, которые, увидев нас, обеспокоенно шарахнулись в сторону, мы остановились возле навалившейся на берег раскидистой ветлы у входа в наше обетование.
Бросив на рубчатый песок обвисшую курицу, сложив все пожитки, стянули с себя мокрую одежду, развесили на ветле, и, оставаясь нагишом, с гиканьем на манер туземцев, стали, вскидывая вверх кулаки, разогреваясь, приплясывать вокруг сваленной в кучу добычи.
В самый разгар наших победных кличей мы, загрустив, заметили, что к нам приближается Колька Манида с отвислой папиросой на широкой губе. Он, вероятно, заметил нас раньше, и шёл, любопытствуя, по нашим следам. Вид его был праздный, хотя стоял разгар рабочего дня, и Колька в это время где-нибудь был позарез нужен, это уж точно. Живя по принципу «работа не верёвка – постоит», он частенько отирался с удочкой на Ломовисе. Вот и теперь, остановившись напротив нас, по-свойски улыбаясь после вчерашнего, он резко воткнул удилище в песок возле своей правой ноги и, отстранив его, замер, как племенной вождь с боевым копьём. Вид его был по-отцовски насмешлив и самоуверен, как и подобает вождю.
Мы осторожно замерли, ожидая какого-нибудь подвоха.
– Э, да ты ещё с таким секульком всё живёшь и не застрелишься? – Манида, нагнувшись, как пробуют за сосок умывальник, ладонью снизу вверх потрогал моё полумужское начало.
Я, смутившись до слёз, стоял, не зная что сказать. Надо же ему привалить сюда, теперь всю обедню испортит.
– Ну, ладно, ладно, – великодушно потрепал он меня по плечу. – Не обижайся, у твоего друга тоже только милиционеру на свисток и хватит. Эту штуку надо каждый день тренировать, тогда толк будет, – он, скрестив ноги, опустился там же, где и стоял. – Я вот вам анекдот подкину… Приехала наша партийная делегация в одно дружественное африканское племя. Вождь по такому случаю собрал всех жителей вокруг огромного общего костра, накатили, как и полагается, по котелку тростниковой бузы, человечиной угостили, боевые танцы показали, а как встреча окончилась, туземцы окружили костёр, наши тоже рядышком встали. Задрали аборигены набедренные повязки, ну, и давай из своих шлангов костёр поливать. Обычай у них такой. И нашим знак делают, мол, чего там, давай смелее. Что делать? Международный скандал может выйти. Руководитель делегации расстегнул на бостоновых брюках форточку, вслед за ним все остальные, и тоже присоединились к этому ритуальному акту. Туземцы посмотрели на наших, и хором стали, пританцовывая, кричать: «Бум-булумбум! Ха-хаха! Бум-булумбум! Ха-хаха!» Наши смущённо спрашивают у переводчицы: «Чегой-то они так раскричались?» Переводчица помялась, помялась, да и говорит, что туземцы увидели, чем вы тушите костёр, ну, и стали смеяться, мол, с такими булумбумчиками вы и хотите нас научить коммунизм строить? А вот здесь смеяться надо! – Манила беззлобно ткнул меня кулаком в живот.
Посмотрев на распростёртую курицу, на наши припасы, которые я хотел незаметно отодвинуть в кусты, он покрутил головой:
– Так я смотрю, что-то бабка Миронова к твоему отцу пошла? Злая, как ведьма. Это не её ли курица? – Манида веером поднял одно крыло. – Э, точно её! Таких чернушек у нас в Бондарях больше ни у кого не замечено. Но, я молчок! Ни-ни! – он дурашливо прислонил палец к губам, сделав заговорщицкое лицо. – Один секунд – и мы из неё чехохбили по-бондарски сделаем!
Он весело вытащил из кармана узкий длинный нож и, не обращая внимания на перья, вспорол белеющее куриное гузно, поскрёб что-то там двумя пальцами и, слегка дёрнув, вытащил спутанные, как розовые шнурки, внутренности. Между пальцами, стекая золотом желтка на песок, среди окровавленных лохмотьев, белела раздавленная скорлупа яйца. Будто не замечая поваленной бутылки, Манида подошёл к воде, пустил по течению куриные потроха, и стал промывать вскрытую тушку. Вынув её из воды, он с коротким хрустом переломил ноги, обрезал их, и тоже кинул в речку.
Мы с недоумением смотрели на него. Надо же сначала ощипать перья, а потом потрошить.
– Ну, что зенки вылупили? Марш огонь разжигать! – по-хозяйски приказал он.
Мы быстро разложили сухие дрова, и скоро, весело потрескивая, они занялись зыбким пламенем. Я нырнул в пещеру, принёс пачку соли, и Манида, густо посолив курицу изнутри, стал, к нашему изумлению, смазывать её размокшей синеватой глиной, наковырянной тут же, у берега.
Через минуту-две большой, больше футбольного мяча шар блестел лакированной поверхностью. Внутри шара, как мякоть грецкого ореха, находилась Миронихина чернушка. Манида оставил шар на песке, давая ему немного подвянуть и окрепнуть.
Пока нажигались уголья, надо было что-то делать, и я снова полез в пещеру, теперь за куревом. Пока я там копался, набивая трубки, наш благодетель уже сидел по-свойски у костра, сжав мёртвой хваткой бутылку, и терпеливо вдалбливал Мишке правила пития неразбавленного спирта.
– Тут, что главное? Не дышать! – он вытащил зубами бумажную пробку, выплюнул её, поднял бутылку на свет, что-то внимательно разглядывая. – Продукт вчерашний? – мой товарищ с готовностью кивнул. – Ну, тогда смотри и учись, пока я жив! – он вложил в губы узкое, как флейта, горлышко бутылки, и медленно сделал несколько глотков.
Сало и хлеб были под рукой, но Манида не кинулся тут же нажёвывать продукт, а, подняв глаза к небу, длинно, как можно длинно, выдохнул, прислушиваясь к чему-то внутри себя, потом пальцами отщипнул от краюхи хлеба, поднёс щепоть к носу, и так же длинно, и долго-долго, с шумом, всасывал через широкие ноздри воздух, потом откинулся с наслаждением, упираясь руками в песок, и победно поглядел на нас.
Мишка, а он во всём опережал меня, подхватил посудину, зажмурившись, быстро-быстро стал тоже глотать из горлышка.
Запрокинутое лицо скорчилось в гримасе отвращения. Обливая подбородок, ему на голый живот обильной струёй стекала столь редкая влага. Поперхнувшись, он, расплёскивая спирт, чуть не выронил бутылку, которую я тут же подхватил.
Мишка, синея, со слезами на глазах, всасывал, и никак не мог всосать воздух. С утробным звуком «Ы-ыыыы!», он, скребя пальцами песок, лёг на живот и, дотянувшись до воды, стал по-щенячьи лакать прямо из речки, остужая обожжённый язык и нёбо.
Я с опаской, приложив бутылку к губам, быстро запрокинул голову и, не дыша, сделал несколько глотков. Сначала вкуса не ощущалось, но потом, когда я резко вытолкнул воздух, то почувствовал, как внутри меня, от гортани и до самого седалища входил, туго поворачиваясь, ржавый железный костыль. Но уже через пять-шесть секунд я наслаждался теплом, которое прорастало в меня из самой-самой моей сердцевины. Затем, нарочито медленно и спокойно, двумя пальцами подхватил сочащуюся пластинку копчёного сала, тщательно наструганного Манидой. Не спеша, отломил кусочек хлеба, и, как ни в чём не бывало, стал с удовольствием жевать.
Манида восхищённо смотрел на меня:
– Ё-моё! Вот это заглотнул! Ну, молоток! Ну, молоток! Наверняка кувалдой будешь. В каких-таких школах ты этому научился? – он только покачивал лохматой головой. Манида, наверное, не знал, что я с девяти лет ходил с отцом плотничать – помогая ему принести-отнести инструмент, или поддержать доску, одним словом, на подхвате. Я заодно приучался к труду и маленько подкармливался. Не обходилось и без выпивки. Отец – то ли от скуки, то ли забавы ради – иногда плескал мне на донышко стакана, когда ладились на работу, или когда размывали руки. Всяко бывало…
Мишка ещё долго сидел, вытирая слёзы и ни к чему не притрагиваясь. Мы с Манидой посмеивались, аппетитно уплетая прокопчённого Мишкиной няней на яблоневых опилках и немного подвяленного на воздухе доброго домашнего сала. Moй друг, глядя на нас с завистью, недолго терпел, и снова, ухватив бутылку за горло, резко опрокинул её в рот. В этот раз у него получилось. Торопливо подхватив сало, он стал тут же глотать его, почти не разжёвывая. Слёзы на глазах ещё не просохли, но Мишка был уже улыбчив, гордо поглядывая на нас.
Манида обеспокоено покосился на поубавившуюся бутылку, вытер губы тыльной стороной ладони, одним махом влил в себя порядочную порцию боярышникового спирта, занюхал его хлебной коркой и дружески на равных обнял нас за плечи. Всем стало хорошо и уютно.
Весело, как пьяные цыгане в красных одеждах, на чёрных обугленных поленьях плясало пламя.
Жар от костра мы аккуратно сдвинули в сторону, разровняли его, сделав огненный круг, который то потрескивая, разгорался, то покрывался бледным налётом, чтобы через мгновение обнажиться во всём огненном величии.
На этот круг Манида уложил глиняный шар с неощипанной курицей внутри, и сверху тоже стал присыпать его жаром и раскладывать на нём горящие поленья.
То ли от огня, то ли от выпитого, горели – лицо, руки, и почему-то подошвы ног.
На огне глина стала быстро твердеть, покрываясь мелкой сетью трещин, через которые спустя некоторое время стали вырываться маленькими гейзерами пахучие ароматные дымки.
Манида угостился нашим капитанским табачком, и все мы, мирно покуривая, разлеглись на тёплом августовском песочке. От костра и от пригревающего солнца одежда наша стала парить, так что мы скоро могли прикрыть нашу не столь выразительную скромную наготу. Речка, играя холодными солнечными бликами, безразлично спешила мимо нас куда-то по своим делам. Я чувствовал, как хмель, медленно вползая, сладко высасывал меня, словно спелую грушу. Тело, слегка покачиваясь, тихо оторвавшись от земли, таяло и таяло, теряя вес. Ловчее и лучше нас, сидящих вокруг чадящего жжёными перьями костра, никого в мире не было. Вот мы какие – трое мужиков, весёлых и сильных, полёживаем себе на бережку Ломовиса, попыхиваем табачком, попивая спиртягу, и – ничего! Мы молоды и красивы, сама земля прислушивается к нашему разговору, сдобренному лёгким матерком, метким и беззлобным. Сейчас вот расколем этот глиняный орех, эту черепушку, и будем, ломая руками птицу, не спеша жевать душистое мясо, запивая его вином, прошу прощения, спиртом.
Я встал и быстро полез в костёр палкой, чтобы выкатить шипящий и свистящий со всех сторон, как исколотая футбольная камера, горячий глиняный шар, но тут же получил от Маниды по рукам короткой, но хлёсткой хворостиной:
– Поперёк батьки в пекло не лезь!
Я, обидевшись до глубины души, отвернулся и чуть не заплакал от жалости к себе – вот… я считал его своим старшим другом, своим товарищем, а он меня по рукам… Но потом неудержимый смех стал сотрясать меня так, что я даже закашлялся.
– Ты чего лыбишься, а? – недоумённо повернул меня к себе Манила. – Чего ты?
– Так надо говорить не «поперёк батьки», а «поперёд батьки», понял, неуч?
Мишка, уяснив суть, тоже покатился по берегу так, что опрокинулся в воду и, матерясь сквозь смех, снова выполз на песок.
Манида растерянно смотрел на нас, не улавливая смысла сказанного, но потом, чтобы замести неловкость, тоже заржал по-лошадиному, сгребая нас с Мишкой в кучу и втискивая в песок.
– Во, падла, грамотеи! Отца хлебать учат!
Одежда, по всей видимости, просохла, и перестала парить; можно облачаться, чтобы прикрыть мужской позор.
– А на хрена попу гармонь, а козе талегa!
Мы, гогоча и разбрызгивая вокруг себя воду, бросились в речку. Ледяная вода сначала ошпарила холодом, а потом, нежно обнимая, забаюкала нас на своих ладонях. В небе кружил и кружил, суша крылья, коршун. Он был так одинок, что мне стало жалко его. Я опрокинулся на спину и тоже раскинул руки, вглядываясь в бездонную синь. Бесконечность потрясла меня, и я один в этой бесконечности… А что там, на дне вселенной, да и есть ли оно, это самое дно?
Мои философские измышления сразу и надолго оборвала Мишкина туша, которая, навалившись, опустила меня на самое что ни на есть настоящее осязаемое илистое дно.
… Господи! Как давно это было! Другая жизнь, другая эра. Я с доброй усмешкой, хотя и не без привкуса горечи, вспоминаю свои мальчишеские проделки. Уму непостижимо! Как говорится, куда смотрели семья и школа?!
Вынырнув из родниковой глубины, я торпедой выскочил на берег, завалившись под самый бок костра. Поленья уже прогорели, и я, стуча зубами, норовил влезть в костёр по самые уши.
Душистый запах жареного мяса встал над костром, как джинн из волшебной лампы, призывая к себе. Я вопросительно посмотрел на Маниду.
– На, глотни сначала, согрейся, – он протянул мне бутылку.
Пить не хотелось, но не мог же я смалодушничать перед столь представительным товарищем. Я, зазвякав зубами по стеклу, сделал несколько глотков. Спирт снова обжёг мои внутренности, ввинчиваясь до самых пяток. Я не рассчитал, и доза получилась приличная, земля, накренившись, снова выровнялась, став зыбкой.
Манида, как скарабей, выкатил из костра перед собой шар, подул на него, оставляя немного простыть. Нажёвывать мне пришлось только хлебом, сало прикончили по первому разу. От сухости во рту я никак не мог проглотить хлеб, и он, обдирая гортань, встал поперёк горла. Пришлось снова лезть в речку, глотая по-собачьи, ловить обожжёнными губами набегающую воду.
Мишка ещё фыркал, как сивуч, плескаясь у самого берега.
Несколько раз окунувшись, я вылез и стал одеваться. Одежда была тёплой и приятно согревала знобкое тело. Мишка последовал моему примеру. Пока мы возились с одеждой, Манида развалил шар на две половины. В одной белело опалое мясо. Перья снялись вместе со скорлупой, запёкшись в ней, и, невыносимо дразня аппетитным духом, курятина лежала, как на блюде.
Мы уселись кружком, с нетерпением ожидая команду нашего покровителя. Тот молча протянул Мишке бутылку, и тот, запрокинув голову, сразу начал глотать боярышниковую настойку, опять поливая себе колени. Манида, видя такое дело, молча потянул бутылку на себя, одновременно подсовывая ему толстую куриную ляжку. Мой друг, сграбастав её, торопливо стал жевать, обжигаясь и урча от удовольствия. Хорошо прожаренное в собственном соку, куриное мясо парило. Мне досталась другая ножка, ну а Манида, на правах хозяина, взял себе гузку. Это чтобы хорошо сидеть. Остальная, хоть и костистая, часть Миронихиной несушки осталась на общак.
Курятина оказалась настолько вкусной, что, помнится, с тех пор я ничего вкуснее не пробовал. Алкоголь, всасываясь в кровь, гонял её гулкими толчками по молодому телу. Снова стало жарко, и я расстегнул рубашку до живота.
Лошади, которые паслись неподалёку, то ли ради любопытства, то ли захотелось пообщаться с людьми, прибрели на наш говорок. Обилие матерных слов, видимо, притягивало их. Колхозный конюх Мишка Юхан был виртуоз в этом деле, и лошади шли на привычные звуки – условный рефлекс, если по Павлову.
Коняги подошли совсем близко, обирая под берегом траву и нещадно хлеща себя мётлами хвостов. Пока они самобичевались, мы с любопытством поглядывали на них. Кобылы молодые, резкие в движениях, всё норовили подсунуть головы под шею вожака, стряхивая налипших мошек. Вожак, начиная возбуждаться, тихо, как бы про себя, коротко заржал, поигрывая плотной блестящей, цвета тяжёлой меди, кожей. Беспокойно перебирая задними ногами, он, обнажив большие и крепкие, как морская галька, зубы, игриво покусывал шаловливых подруг и восторженно всхрапывал. Тёмный синеватого отлива ствол медленно выходил из подбрюшья, оттуда, где двумя обкатанными шарами прижались друг к другу чугунные ядра яиц.
Молоденькая цыганистой масти кобылка, подгибая задние ноги, всё опускала, опускала, приседая, круп перед похохатывающей мордой ухажёра. Широко раздутые ноздри, глубокие и тёмные, как омутные воронки, чёрными розами ложились на опущенный круп.
Жеребец то поднимался, то вновь соскальзывал передними ногами с услужливой подруги. Ствол, напрягшись до предела, стал похож на толстый раскалённый стальной стержень, каким он бывает перед закалкой.