© Оформление. ООО «Издательство АСТ», 2024
Аристотель – величайший философ и ученый-энциклопедист античного мира. Он родился в г. Стагире, в Македонии. С 343 г. до н. э. Аристотель состоял воспитателем Александра, будущего царя Македонии; возвратившись в Афины в 335 г., он основал свою философскую школу. К. Маркс называет Аристотеля «величайшим мыслителем древности»[1]. Аристотель является учеником Платона, но в то же время критиком и идейным противником своего учителя. Аристотель в противоположность Платону – в основном философ-материалист, хотя в некоторых вопросах и не до конца последовательный, например в вопросе о форме и содержании, о взаимоотношении общего и единичного и др. В своих «Философских тетрадях» Ленин называет критику Аристотелем «идей» Платона «критикой идеализма как идеализма вообще»[2]. Аристотель был не только виднейшим философом античности, но также и зоологом, физиком, ученым-медиком и теоретиком литературы. В своей «Поэтике» Аристотель подвел итоги литературным теориям своего времени и в сущности впервые установил ряд эстетических норм. В противоположность Платону он подчеркнул познавательную функцию искусства и дифференцировал эстетику и этику. До нас дошла та часть «Поэтики» Аристотеля, где он высказывает свой взгляд на трагедию, и, по-видимому, этот раздел являлся наиболее существенной частью «Поэтики». Аристотель придерживается того взгляда, что все, что есть в эпической поэзии, находится и в трагедии, но не все, что имеет трагедия, находится в эпосе[3]. В своей «Поэтике» Аристотель глубоко и верно трактовал основные вопросы искусства, вопрос о сущности искусства, о его познавательной функции, вопросы, касающиеся непосредственно только литературы, например вопрос о специфике художественной литературы, о значимости трагедии, о ее сущности, о положительном герое в драматургии и т. д. В этих основных вопросах «Поэтика» Аристотеля не потеряла своего значения и в наши дни. («Поэтика» Аристотеля имеется в переводах Захарова (1885), Аппельрота (1893) и Новосадского (1927).
Мы будем говорить как о поэзии вообще, так и об отдельных ее видах, о том, какое приблизительно значение имеет каждый из них и как должна слагаться фабула, чтобы поэтическое произведение было хорошим, кроме того, о том, из скольких и каких частей оно состоит, а равным образом и обо всем, что относится к этому же предмету; начнем мы свою речь, сообразно с сущностью дела, с самых основных элементов.
Эпическая и трагическая поэзия, а также комедия и поэзия дифирамбическая, большая часть авлетики[4] и кифаристики[5] – все это, вообще говоря, искусства подражательные; различаются они друг от друга в трех отношениях: или тем, в чем совершается подражание, или тем, чему подражают, или тем, как подражают, что не всегда одинаково. Подобно тому как некоторые подражают многим вещам, при их воспроизведении, в красках и формах, одни – благодаря искусству, другие – просто по привычке и иные – благодаря природному дару, так и во всех только что упомянутых искусствах; подражание происходит в ритме, слове и гармонии, отдельно или вместе: так, гармонией и ритмом пользуются только авлетика и кифаристика и другие музыкальные искусства, например искусство игры на сиринксе[6], а при помощи собственно ритма, без гармонии, производят подражание некоторые из танцовщиков, так как они именно посредством ритмических движений воспроизводят характеры, аффекты и действия, а та поэзия, которая пользуется только словами, без ритма или с метром, притом либо смешивая несколько размеров друг с другом, либо употребляя один какой-нибудь из них, до сих пор остается без определения: ведь мы не могли бы дать общего имени мимам[7] Софрона или Ксенарха и сократическим разговорам, ни если бы кто совершал подражание посредством триметров[8], элегических[9] или каких-либо других подобных стихов; только соединяя понятие «творить» с размером, называют одних элегиками, других – эпиками, величая их поэтами не по сущности подражания, а вообще по метру (то есть стихотворному размеру). Если издадут написанный размером какой-нибудь трактат по медицине или физике, то обыкновенно называют его автора поэтом, а между тем у Гомера и Эмпедокла[10] нет ничего общего, кроме метра, почему первого справедливо называют поэтом, а второго скорее физиологом, чем поэтом.
Но есть некоторые искусства, которые пользуются всем сказанным, то есть ритмом, мелодией и размером; таковы, например, дифирамбическая поэзия и номы[11] трагедия и комедия; различаются же они тем, что одни пользуются всем этим сразу; а другие – отдельно.
К этому присоединяется еще третье различие, заключающееся в том, как подражать в каждом из этих случаев. Именно подражать в одном и том же и одному и тому же можно, рассказывая о событии, как о чем-то отдельном от себя, как это делает Гомер, или вести рассказ от своего же лица, не заменяя себя другим, или же представляя всех изображаемых лиц, как действующих и деятельных. Вот в каких трех различиях заключается всякое подражание объективному миру (то есть творчество), – именно в средстве, предмете и способе, так что в одном отношении Софокл мог бы быть тождествен с Гомером, так как оба они изображают людей достойных, а в другом – с Аристофаном, потому что они оба представляют людей действующими и притом драматически действующими. Отсюда, как утверждают некоторые, эти произведения и называются драмами (dramata, то есть действа), так как они изображают людей действующими.
Задача поэта – говорить не о действительно случившемся, но о том, что могло бы случиться, следовательно, о возможном – по вероятности или по необходимости. Именно историк и поэт отличаются не тем, что один пользуется размерами, а другой нет: можно было бы переложить в стихи сочинения Геродота, и тем не менее они были бы историей – как с метром, так и без метра, но они различаются тем, что первый говорит о действительно случившемся, а второй о том, что могло бы случиться. Поэтому поэзия философичнее и серьезнее истории: поэзия говорит более об общем[12], история – о единичном.
Общее состоит в том, что человеку такого-то характера следует говорить или делать по вероятности или по необходимости. К этому стремится и поэзия, придавая (героям) имена. А единичное, например, в том, что сделал Алкивиад[13] или что с ним случилось.
Относительно комедии это уже очевидно: именно, сложив фабулу по законам вероятности, поэты, таким образом, подставляют любые имена и не пишут, подобно ямбическим писателям, на отдельных лиц. В трагедии же они придерживаются действительно бывших имен, причина этого та, что веры заслуживает только возможное.
Что не случилось, того мы еще не признаем возможным, а случившееся очевидно, возможно, так как оно не случилось бы, если бы было невозможным. Однако в некоторых трагедиях одно или два имени известны, прочие же вымышлены, а в некоторых нет ни одного известного имени, например в «Цветке» Агафона[14], где одинаково вымышлены как происшествия, так и имена. Следовательно, не надо непременно стремиться к тому, чтобы держаться переданных преданием мифов, в кругу которых заключается трагедия. Отсюда ясно, что поэту следует быть больше творцом фабул, чем метров, насколько он поэт по своему подражательному воспроизведению и подражает он действиям. Даже если ему придется изображать действительно случившееся, он тем не менее (остается) поэтом, ибо ничто не мешает тому, чтобы из действительно случившихся событий некоторые были таковы, каковыми они могли бы случиться по вероятности или по возможности, в этом отношении он (поэт) является их творцом.
Как кажется, вообще две причины, и притом заключающиеся в природе (человека), произвели поэзию. Во-первых, подражание присуще людям с детства, и они тем отличаются от прочих животных, что наиболее способны к подражанию, благодаря которому приобретают и первые знания, а во-вторых, подражание всем доставляет удовольствие. Доказательством этого служит то, что происходит в обыденной жизни: на что мы в действительности смотрим с отвращением, точнейшие изображения того мы рассматриваем с удовольствием, как например изображения отвратительных животных и трупов. Причина же этого заключается в том, что приобретать знания весьма приятно не только философам, но равно и прочим людям, с той разницей, что последние приобретают их не надолго[15]. На изображение смотрят (они) с удовольствием, потому, что, взирая на него, приходится узнавать и рассуждать, что каждый (предмет обозначает), например, что это – то-то; если же смотрящий не видел раньше (предмета изображения), то последний доставит (ему) наслаждение не как воспроизведение предмета, но благодаря отделке или колориту или другой какой-нибудь причине.
Так как подражание свойственно нам по природе, так же как и гармония и ритм (а что метры – особые виды ритмов, это очевидно), то еще в глубокой древности были люди, одаренные от природы способностью к этому, которые, мало-помалу развивая ее, породили из импровизации поэзию.
Поэзия, смотря по личным особенностям характера (поэтов), распалась на разные отделы: именно поэты более серьезные воспроизводили прекрасные деяния, притом подобных же им людей, а более легкомысленные изображали поступки дурных людей, сочиняя сперва насмешливые песни, между тем как первые создавали гимны и хвалебные песни[16].
Об искусстве подражать в гекзаметрах и о комедии мы будем говорить впоследствии, а теперь скажем о трагедии, извлекши из только что сказанного определение ее сущности. Итак, трагедия есть подражание действию важному и законченному, имеющему определенный объем, (подражание) при помощи речи, в каждой из своих частей различно украшенной посредством действия, а не рассказа, совершающее благодаря состраданию и страху очищение[17] подобных аффектов. «Украшенной речью» я называю такую, которая заключает в себе ритм, гармонию и пение; распределение их по отдельным частям трагедии состоит в том, что одни из них исполняются только посредством метров, а другие – посредством пения.
Может быть, у кого-нибудь явится вопрос, эпическая ли поэзия выше или трагическая. Ведь если менее тяжеловесное (поэтическое произведение) заслуживает предпочтения (а таковое всегда рассчитывает на лучшую публику), то вполне ясно, что поэзия, подражающая всему без исключения, тяжеловесна. (А исполнители), как будто публика не поймет их, если они от себя чего-нибудь не прибавят, пускают в ход всевозможные движения, кувыркаясь, как плохие флейтисты, когда им приходится представлять «Диск», и увлекая корифея, когда наигрывают «Скиллу».
Как последние относятся к новым актерам, так целое драматическое искусство относится к эпосу: последний, говорят защитники эпоса, предназначается для благородной публики, не нуждающейся в жестикуляции, а трагическое искусство – для черни. Итак, если тяжеловесная поэзия хуже, то ясно, что таковою была бы трагедия.
Но, во-первых, это критика не поэтического, а актерского искусства, так как возможно излишество во внешних движениях и для рапсода[18], что замечается у Сосистрата[19] и у певцов лирических песен, что делал Мнасифей[20] из Опунта. Затем, нельзя порицать и движения вообще – иначе пришлось бы отвергнуть и танцы, – но движения плохих актеров, что ставилось в упрек и Каллипиду и другим актерам, не умеющим будто бы подражать свободнорожденным женщинам. А сверх того трагедия и без движения исполняет свою обязанность так же, как и эпопея, ибо посредством чтения становится ясным, какова (та или другая трагедия).
Затем, трагедия имеет все, что есть у эпопеи; она может пользоваться мет-ром последней, и сверх того немалую долю ее составляет музыка и театральная обстановка, благодаря чему наслаждение чувствуется особенно живо. Далее, она обладает жизненностью и в своих узнаваниях, и в развитии действия, а также благодаря тому, что цель подражания достигается в ней при ее небольшом сравнительно объеме, ибо все сгруппированное воедино производит более приятное впечатление, чем запутанное продолжительностью времени; представляю себе, например, если кто-нибудь сложил «Эдипа» Софокла в стольких же песнях, как «Илиада». Наконец, единства изображения в эпопее меньше, чем в трагедии; доказательством этому служит то, что из любой поэмы образуется несколько трагедий, так что если создают одну фабулу, то или, при кратком выражении, поэма кажется кургузой, или, благодаря длине метра, водянистой… Если же поэма сложена из нескольких действий, как «Илиада» и «Одиссея», то она заключает в себе много таких частей, которые и сами по себе имеют достаточный объем. Но эти поэмы составлены насколько возможно прекрасно и служат отличным изображением единого действия.
Итак, если трагедия отличается всем только что сказанным и сверх того действием своего искусства – ведь должно, чтобы и трагедия и поэма доставляли не всякое случайное удовольствие, но только вышесказанное, – то ясно, что она стоит выше, достигая своей цели лучше эпопеи.
…Здесь не место рассматривать, достигла ли уже трагедия во (всех) своих видах достаточного развития или нет – как сама по себе, так и по отношению к театру. Возникши с самого начала путем импровизации, и сама она, и комедия (первая – от запевал дифирамба, а вторая – от запевал фаллических песен[21], употребительных еще и ныне во многих городах) разрослись понемногу путем постепенного развития того, что составляет их особенность. Испытав много перемен, трагедия остановилась, достигнув того, что лежало в ее природе[22]. Что касается числа актеров, то Эсхил первый ввел двух вместо одного, он же уменьшил партии хора и на первое место поставил диалог, а Софокл ввел трех актеров и декорации. Затем из малых фабул явились большие произведения, и диалог из шутливого, – так как он развился из сатировской драмы, – сделался позднее серьезным; размер из трохеического тетраметра[23] стал ямбическим (триметром); сперва же пользовались тетраметром, потому что само поэтическое произведение было сатирическим и более носило характер танца, а как скоро развился диалог, то сама природа открыла свойственный ей размер, так как ямб из всех размеров самый близкий к разговорной речи. Доказательством этого служит то, что в беседе друг с другом мы произносим очень часто ямбы, а гекзаметры редко, и притом нарушая тон разговорной речи. Наконец, относительно увеличения числа эписодиев и прочего, служащего для украшения отдельных частей трагедии, мы ограничимся только этим указанием, так как излагать все в подробностях было бы слишком долго.
…Так как подражание (в трагедии) производится в действии, то первою по необходимости частью трагедии было бы декоративное украшение, затем музыкальная композиция и словесное выражение; ведь в этом именно совершается подражание. Под словесным выражением я разумею самое сочетание слов, а под музыкальной композицией – то, что имеет очевидное для всех значение. Так как трагедия есть подражание действию, а действие производится действующими лицами, которым необходимо быть какими-нибудь по характеру и по образу мыслей (ибо через это мы и действия называем какими-нибудь), то естественно вытекают отсюда две причины действия – мысль и характер, благодаря которым все имеют либо успех, либо неудачу.
Подражание действию есть фабула; под фабулой я разумею сочетание фактов, под характерами – то, почему мы действующие лица называем какими-нибудь, а под мыслью – то, в чем говорящие доказывают что-либо или просто высказывают свое мнение.
Итак, необходимо, чтобы в каждой трагедии было шесть частей, на основании чего трагедия бывает какою-нибудь. Части эти суть: фабула, характеры, образ мыслей, сценическая обстановка, словесное выражение и музыкальная композиция.
Но самое важное – состав происшествий, так как трагедия есть подражание не людям, но действию и жизни, счастью и злосчастью, а счастье и злосчастье заключаются в действии, и цель (трагедии) – какое-нибудь действие, а не качество; люди же бывают какими-нибудь по своему характеру, а по действиям счастливыми или наоборот. Итак, (поэты) выводят действующие лица не для того, чтобы изобразить их характеры, но, благодаря этим действиям, захватывают и характеры; следовательно, действия и фабула составляют цель трагедии, а цель важнее всего. Кроме того, без действия не могла бы существовать трагедия, а без характеров могла бы[24]…
Далее, если кто составит подряд характерные изречения, превосходные выражения и мысли, тот не достигнет того, что составляет задачу трагедии, но гораздо скорее достигнет этого трагедия, пользующаяся всем этим в меньшей степени, но имеющая фабулу и сочетание действий…
Сверх того, самое важное, чем трагедия увлекает душу, это части фабулы – перипетии и узнавания. Справедливость нашего взгляда подтверждает и то, что начинающие писать сперва успевают в слоге и в изображении характеров, чем в сочетании действий, что замечается почти у всех первых поэтов.
Итак, фабула есть основа и как бы душа трагедии, а за нею уже следуют характеры, ибо трагедия есть подражание действию, а поэтому особенно действующим лицам.
Третья часть трагедии – мысли; это означает умение говорить то, что относится к сущности и обстоятельствам дела, что в речах достигается при помощи политики и риторики. А характер – это то, в чем обнаруживается нравственный принцип (говорящего); поэтому не изображают характера те из речей, в которых не ясно, что известное лицо предпочитает или чего избегает, или в которых даже совсем нет того, что говорящий предпочитает или избегает. Мысль же есть то, посредством чего доказывают, что что-либо существует или не существует, или вообще что-либо высказывают.
Четвертая часть, относящаяся к разговорам, есть словесное выражение; под ним, как выше сказано, я разумею изъяснение посредством слов, что имеет одинаковое значение как в метрической, так и в прозаической речи. Из остальных частей музыкальная составляет главнейшее из украшений, а сценическая обстановка, хотя увлекает душу, но лежит вне области (нашего) искусства и менее всего свойственна поэзии, так что сила трагедии остается и без представления, и без актеров, к тому же в отделке декорации более имеет значение искусство декораторов, чем поэтов.
Установив эти определения, скажем затем, каково же должно быть сочетание действий, так как это первое и самое важное (условие) трагедии. Нами установлено, что трагедия есть подражание действию законченному и целому, имеющему известный объем, так как ведь существует целое и без всякого объема. А целое есть то, что имеет начало, середину и конец. Начало – то, что само не следует по необходимости за другим, а, напротив, за ним существует и происходит по закону природы нечто другое; наоборот, конец – то, что само по необходимости или по обыкновению следует непременно за другим, после же него нет ничего другого, а середина – то, что и само следует за другим и за ним другое. Итак, хорошо составленные фабулы не должны начинаться откуда попало, ни где попало оканчиваться, но должны пользоваться указанными определениями. Кроме того, прекрасное – и живое существо и всякий предмет – состоит из некоторых частей и поэтому должно не только иметь последние в порядке, но и обладать не случайною величиной; красота заключается в величине и порядке, вследствие чего ни чрезмерно малое существо не могло бы стать прекрасным, так как обозрение его, сделанное в почти незаметное время, сливается – ни чрезмерно большое, так как его нельзя было бы обозреть сразу; единство и целостность его теряется для обозревающих.
Итак, как неодушевленные и одушевленные предметы должны иметь величину, легко обозреваемую, так и фабулы должны иметь длину, легко запоминаемую… Размер определяется самой сущностью дела, и всегда по величине лучшая фабула та, которая расширена до полного выяснения, так что, дав простое определение, мы можем сказать: тот объем достаточен, внутри которого при непрерывном следовании событий может произойти по вероятности или необходимости перемена от несчастья к счастью или от счастья к несчастью.
Фабула бывает едина не тогда, когда она вращается около одного (героя), как думают некоторые: в самом деле, с одним может случиться бесконечное множество событий, даже часть которых не представляет никакого единства. Точно так же и действия одного лица многочисленны, из них никак не составляется одного действия. Поэтому, как кажется, заблуждаются все те поэты, которые написали «Гераклеиду», «Фесеиду» и т. п. поэмы: они полагают, что так как Геракл был один, то одна должна быть и фабула о его подвигах. Гомер, который и в прочих отношениях отличается от других поэтов, и на этот вопрос, по-видимому, взглянул правильно благодаря ли искусству, или природному таланту: именно творя «Одиссею», он не представил всего, что случилось с героем, например как он был ранен на Парнасе, как притворился сумасшедшим во время сборов на войну, ведь нет никакой надобности или вероятия, чтобы при совершении одного из этих событий совершилось и другое; но он сложил свою «Одиссею», а равно «Илиаду» вокруг одного действия, как мы его (только что) определили.
Следовательно, подобно тому как и в прочих подражательных искусствах единое подражание есть подражание одному предмету, так и фабула, служащая подражанием действию, должна быть изображением одного и притом цельного действия, и части событий должны быть так составлены, чтобы при перемене или отнятии какой-нибудь части изменялось и приходило в движение целое, ибо то, присутствие или отсутствие чего не заметно, не есть органическая часть целого.
…Из простых фабул и действий эпизодические – самые худшие, а эпизодической фабулой я называю такую, в которой эписодии следуют друг за другом без всякого вероятия и необходимости. Подобные трагедии сочиняются плохими поэтами вследствие их собственной бездарности, а хорошими – ради актеров: именно, устраивая состязание и (поэтому) растягивая фабулу вопреки ее внутреннему содержанию, они часто бывают вынуждены нарушать естественный порядок действия.
Из фабул одни бывают простые, другие – запутанные, ибо и действия, подражания которым представляют фабулы, оказываются как раз таковыми. Простым я называю такое непрерывное и единое действие, как определено (выше), в течение которого перемена (судьбы) происходит без перипетии или узнавания, а запутанное действие – такое, в котором эта перемена происходит с узнаванием или с перипетией, или с тем и другим вместе. Последние должны вытекать из самого состава фабулы, так чтобы они возникали раньше случившегося путем необходимости или вероятности: ведь большая разница, случится ли это благодаря чему-либо или после чего-либо.