bannerbannerbanner
Перекрестье земных путей

Ариадна Борисова
Перекрестье земных путей

Полная версия

– Знай, Атын, брат оборотня и людоеда! Сата предназначался мне и будет моим! И тогда держись! – Он затряс над головой кулаками, грозя неведомо кому: – Держитесь все вы, не видящие во мне человека!

Атын молча смотрел в проем тропы, где все так же сверкала нечесаная грива солнца. Облитая лучами фигура близнеца отчеканилась на свету. А по земле скользила тень. Тень – подтверждение настоящей жизни на Орто, дневное напоминание о ночи. Темная и плоская, как полагается быть всякой тени – отображению против солнца всего сущего, что имеет живую плоть и кровь. Тень вытягивалась из-под ног Соннука и, повторяя его походку, одинаковую с походкой Атына, бежала рядом, как преданная собака.

* * *

Отосут кропил землю кумысом. Несся и крался по кругу в зверином танце, страшно рыча, к беспокойству Мойтурука. Изображал то медведя, то волка, возвращался назад, клацал зубами и громко нюхал воздух. Проверял, крепко ли встает за словами заклятия стена невидимых коновязей, и дальше кувыркался-плясал с молитвой.

– К ярусам высоким взвейся, слово просьбы-заклинанья, заплетись узлом-туомтуу на лучах горячих солнца, на поводьях Дэсегея! Сын Творца, молю нижайше: охвати дыханьем теплым здесь живущих долгогривых – пегого и жен послушных, их детей, что есть и будут! Пастбища на горных склонах окружи кольцом незримым, стерегущим частоколом из священных коновязей с восьмирядною резьбою! Девять раз порушь клыкастых, восемь раз побей когтистых, разгроми семь раз коварных, потаенных, хищно ждущих черного покрова ночи!

Остался доволен. Согласно кивали лохматые сосны, участливым эхом отзывались горные духи. В завершение Дэсегей весть подал, откликнулся голосом пегого вожака: замкнулось кольцо. Всю зиму до следующего прошения, куда бы ни отправился косяк, не станет хода к нему бесам и хищникам.

Когда ущелья затопила первая волна сумерек, жрец дал верховым воды и мелкого сена. В тревоге вгляделся в синий просвет над тропинкой, снял с рогули кипящий котел. Ароматный, приправленный дымком запах похлебки поплыл по вечернему морозцу, щекоча ноздри северного ветра.

Мойтурук растянулся у костра, с удовольствием потягивая носом вкусный воздух. Зевнул понятливо: ты, Отосут, еду караулишь, а я тебя сторожу. Честно приказ выполняем, ребят ждем… И встрепенулся, залаял, унесся радостно в густеющую тьму – явились конники! Познали стригуны хозяйское бремя на праздных дотоле хребтах. Всадники в отдельности мотались по тайге окрест и лишь недавно встретились на распутье.

Атын, угрюмый и молчаливый, рассеянно слушал трескотню друзей. Билэр весело сетовал, что не взял с собой лука – знатен зверьем оказался здешний непуганый лес. То-то нескучное заделье найдется завтра охотничьей снасти!

Дьоллох взволновался, приметив пасмурность брата. Подступил было с расспросами, да отвлекся на похлебку. Спохватился, уже черпая со дна, глядь – место рядом опустело. Атын, разморенный горячей едой, успел залезть в шалаш. Вскоре и Билэр засвистел в шалаше простуженным носом.

Пока сидишь, не чувствуешь сытости, а встанешь – тяжелят сонливость и лень. Дьоллоха томило нытье в больной спине. Боялся лечь рано, бессонницей известись. Отосут заварил какое-то снадобье, велел выпить и погодить со сном, пока с ног не свалит. Посоветовал песню хорошую спеть, не втуне время пережидая. Сам запросил такую, чтобы душу зацепила покрепче. Дьоллох выбрал отрывок из старого олонхо – смертную песнь вожака. Вначале согрел ей путь, украсил напевом вынутого из укладки хомуса, с которым никогда не расставался. Потом хомус вроде бы задумался, и тут далеко-далеко заржал жеребец. Ему ответил другой. Ближе, звонче зацокали копыта. Жеребцы всхрапнули, приветствуя друг друга, но вдруг один зловеще скрежетнул зубами. Следом послышались глухой удар, костяной треск и тяжкий всплеск, будто кто-то разодрал непустой симир… Все это рассказывал, яркими звуками рисовал поющий-говорящий хомус. Затих вокруг лес, гулкие горы придержали дразнилки эха, прислушиваясь к негромкой песни.

 
Отчаянный конь, жеребец вороной,
давно ускакал ты, свободу любя,
а нынче в обличье чужом предо мной
возник, только сразу узнал я тебя!
Отцом нашим был знаменитый вожак,
стерег он в аласах норовистых жен,
и ты, однотравный, веселый лоншак,
был так же любовью, как я, окружен.
Резвились до третьей травы, а потом
соперников в нас заподозрил отец
и, чтобы владеть одному табуном,
изгнал повзрослевших сынов наконец.
Гуляли мы, два молодых жеребца,
в небесных угодьях под яркой луной…
Неужто пришел ты спросить за отца,
в законном сраженье убитого мной?
Зачем поменял ты наследную масть
и ранил копытом утробу мою?
Коль надобны стали главенство и власть,
ты мог победить меня в честном бою!
Тогда бы табун покорился тебе,
признали бы все остальные кругом…
Но ложь предпочел ты открытой борьбе –
явился ко мне потаенным врагом!
Прощай же, кончаю предсмертную речь,
злосчастный предатель, неправедный брат,
теперь лишь медведи и волки стеречь
возьмутся подруг моих и жеребят!
 

Влагой блеснули глаза Отосута. Задела, знать, песнь, сплетенная из гордых перекатов и высоких коленцев, из боли и горечи слов, струн голоса – прозрачных, звенящих и скорбных.

– Честный лес не прощает коварства, – кивнул задумчиво жрец, подгребая к огню уголья. – Пропал табун.

Лежа без сна в шалаше, Атын медленно отмякал от мучительного оцепенения, содеянного песнью. Почему брат (Дьоллох по-прежнему почитался им за старшего брата) спел именно эту? Случайно на душу пала, смекнул о чем-то или Дилга подослал Атыну через певца невнятно остерегающий знак?

Сквозь сосновые космы входа было видно, как рвутся за переменчивым ветром прыгучие языки костра. Длинные тени Дьоллоха и Отосута волнисто изгибались в кустах и двигались вослед неверному огню. Серебристобородый дух-хозяин убегал от теней то вправо, то влево, стараясь не столкнуться с ними и не наступить им на пятки. Намеренно топтать чужую тень, всем известно, – значит желать бедствий тому, кто ее носит. Когда-то матушка Лахса говорила, что играть с тенью небезопасно, ведь если проснется спящая в ней темная сущность человека, она сделает его несчастным.

Тень Дьоллоха колыхнулась и выросла. Потянулась, долгорукая, обняла все обозримое, озаренное костром пространство. Певец сладко зевнул:

– Кажется, в силу вошло зелье твое, Отосут. Пойду-ка я сон смотреть.

* * *

Ближе к рассвету Дьоллох действительно узрел удивительный сон. «Конечно, сон», – уверял себя после, хотя вначале померещилось, что он, напротив, проснулся. Так бывает, когда излишне утомишься: греза блазнится явью или, по крайней мере, ясным ее отражением в чистой воде… Но хорошо, если добрая греза, а тут худое причудилось.

Он пробудился от холода, потому что Атын разметался и сбил книзу их общее заячье одеяло. И только Дьоллох собрался поправить, как кто-то просочился в шалаш. Не вошел, а именно просочился – непроницаемой тенью, сгустком человека. Или, скорее, черным привидением. «Отосут выходил и осторожничает, чтобы никого не растолкать ненароком», – предположил Дьоллох, пытаясь сам себя обмануть. Прислушался, выпученными от страха глазами вглядываясь в обрамленный ветками темно-синий проем, украшенный белой гривной луны.

Жрец спокойно посапывал у стенки. Рядом неумолчно свистел носом Билэр, а с другой стороны ворочался во сне Атын… чье бледное лицо в лунном свете отчеканилось сбоку у входа! Второй, не спящий Атын, пригнулся в ногах у Дьоллоха!..

Не могло быть ошибки. Зенки двойника мерцали зеленоватыми огоньками, будто светящиеся телячьи очи в вечернем коровнике. Рот кривился в нечеловеческой, бесовской усмешке… Так в припадке безумия усмехаются существа, потерявшие души!

Дьоллох отчетливо все разглядел, но не успел и вскрикнуть, как его, изрядно озябшего, посреди ужаса и ночи бросило в жаркий пот и, что хуже всего, в полную неподвижность. Хоть глаза успел зажмурить. Под смеженными веками заплавали, замельтешили во тьме длиннохвостые головастики. Вот только слух, всегда чуткий у певца, тоньше изощрился. Казалось, незыблемая наружная тишина раздробилась на множество вздохов и крадущихся звуков. Неподалеку жалобно заржал жеребчик. Где-то в горах хохотнула сова – дикое дитя ночи… А в шалаше не слышалось ничего постороннего, кроме бешеного стука Дьоллохова сердца. Двойник Атына то ли впрямь пригрезился, то ли дыхание затаил и замер.

«Сплю, – неуверенно подумал Дьоллох, прождав довольно долго. – Во сне я». Но глаза там же, во сне, открыться не решились, и одеревенелое тело не пожелало расправиться. Недреманная память, потеснив слепой страх, лихорадочно перебрала подзабытые детские весны. Обрывистой цепью стелясь, звеньями соединились рассказ отца о дедушке Торуласе и его Идущем впереди, драка с Кинтеем и догадка Илинэ об Атыновом двойнике. Маленький скелет, похожий на сушеную крысу, брат зачем-то носил на груди в кошеле из-под кресала. Вспомнилась нынешняя странная привычка Атына таскать всюду с собой сменную одежду в заплечной суме…

Скоро выяснилось, что и во сне непомерно любопытен человек. Аж в горле запершило, так захотелось глянуть. Веки сами собой отворились. Стрельнув сторожкими глазами в проем, Дьоллох даже разочарование испытал: не было у входа никакого привидения. Вздохнул облегченно – попривидится же такое!

Отходя от немоты, тело закололо иголочками. Стало зябче прежнего. Подлая спина немедленно напомнила о себе, нанизала на острие жгучей боли позвонки загорбка и поясницы. «Вот теперь точно не сплю», – рассердился Дьоллох. Присел и… ой!.. чье-то неровное дыхание, гонимое сердечною смутой, горячо овеяло щеку! Растрепанная косица Дьоллоха поднялась дыбом: коснулся чужих трясущихся пальцев… Они шарили возле шеи брата!

Время поскакало страшными громкими толчками. Дальше играть в молчанку парень не мог. Мг-и-ик! – звучно сглотнул. Шлеп! – схватил непрошеного гостя за руку. Запястье призрака было удивительно плотным и теплым.

 

– А-а-а-а! – заорал Дьоллох во все горло.

Привидение истошно заклекотало, птицей взвилось кверху! Прободав шалаш башкой, опрокинуло его набок, исхитрилось вырваться из судорожных рук Дьоллоха, из обрушенных сосновых лап, поваленных стенок… Сумасшедшим прыжком извернулось, выметнулось вон!

Колючая ветка захлестнула орущий рот Дьоллоха. Пока откашливался и плевался, студеный ветер расплел косицу, взъершил потные волосы. Стиснутый кулак все еще сжимал пустоту. Изо рта вылетали морозные облачка пара, вокруг разливалось лунное сияние. Переполошенные товарищи ругались и раскидывали сокрушенный лапник, лаял взбудораженный Мойтурук. Кони посверкивали зеленоватыми, как у призрака, глазищами. А только что въяве вопивший призрак будто в Джайан провалился сквозь землю!

Из-под кучи веток показалась всклокоченная голова Атына. В глазах его плескался ужас. Под ними, точно кто-то ольховой краской мазнул, темнели коричневые тени… Но спросил голосом обидно безмятежным, еще и с легким смешком:

– Эй, дурной сон тебе, что ли, привиделся?

– Шалаш повалил, разорался, как резаный, – раздалось сиплое ворчание Билэра.

Отосут, спросонья, пробурчал раздраженно:

– Чего вскочили, ночь еще!

Что сказать, как ответить? Зачинщик шумихи смолчал, не в силах собрать в кучку растерянные мысли. Чувствовал себя кругом виноватым. Поднялся и побрел воскрешать угасший костер.

Спать расхотелось, но когда заструились приятные волны тепла, Дьоллох подтащил ближе к огню груду веток. Забрался в них с головой, чтобы не видеть предутренней суеты, не слышать насмешек. Пальцы одну за другой безотчетно обрывали длинные иглы с ветви. Будто девчонка влюбленная, гадал на иглах Дьоллох: спал он – не спал? «Да сон же, сон!» – боролся с собой. Тщился разобраться в причудах растревоженной памяти… Не выдержал, подозвал брата:

– Скажи честно: кто приходил ночью?

– О ком ты? – отозвался Атын, вытряхивая Мойтуруку остатки съестного из переметной сумы. – Отосут вчера провел заклятие против зверей и духов. Разве тут может шастать кто-то, кроме лошадок?

– Двойник, – приглушил голос Дьоллох. – Точно такой же, как ты! Я видел, луна светила. Он хотел тебя задушить, и я поймал его за руку. Сам он был как призрак, а рука теплая…

– Да ладно тебе, – перебил Атын и скучающе глянул в огонь. – Ты видел сон. Иногда кажется, будто все наяву происходит, и после долго не верится, что это просто сон. Может быть, ты нечаянно подсмотрел, как вернулась из странствий моя воздушная душа, а твоя душа потом придумала сказку о призраке, чтобы тебя удивить. Клади под изголовье нож, и дурное перестанет сниться.

– Совсем запутал меня, – смутился Дьоллох.

Ночное происшествие таяло в набирающем силу рассвете. Видно, впрямь приморочился призрак. Не навлекло ли диковинный сон снадобье Отосута? Мало ли какие дурманные травы жрец намешал. Говорят, иные невинные на вид цветочки способны открыть человеку глаза в потусторонние миры…

Так размышлял Дьоллох, а из ума не выходило белое в свете луны, злобное лицо.

– Ну и свиреп же лик твоей воздушной души, – заметил тихо.

Скользящий взгляд Атына пронесся мимо скорее стрелы:

– Была ли у нее тень?

– Э-э, сам подумай – какая у души может быть тень! – Дьоллох привстал на локте. – Вот глаза, рот, подбородок – все твое!

– А нос?

– Не помню… Слышал, правда, как душа дышала и принюхивалась.

Билэр у костра, услыхав последнее, изрек глубокомысленно и, как всегда, невпопад:

– Носы дышат и одновременно ощущают запахи. Глаза смотрят и затворяются, чтобы мы отдохнули. Рты утоляют голод, а также потребность говорить и петь. Все отверстия в человеке отвечают за несколько дел и чувств. Это правильно. Иначе бы люди были многодырчатыми, что небережливо.

И все засмеялись.

Косяк лошадей с сопровождением тронулся к ближнему расколу[5].

Пегий привередничал. Гнал кобыл неохотно и норовил повернуть их в сторону. Сердитым глазом целился в шныряющего рядом пса. Не приближайся, мол, не то как двину копытом! Задирая заносчивую собаку, силился сорвать обиду, а засим спихнуть на ветер и свою невнятную вину.

Вожак помнил дорогу к расколу и знал о предстоящей разлуке с большей половиною жен до кумысного праздника. А может, многотравным опытом умудренный, печалился, догадываясь, что с иными подругами встретится не грядущей весной, а годы спустя, и уже не на Орто.

Домм второго вечера
Снадобье от холода

Болезнь снедала Урану, как древоточец березу. К осени недуг доконал – слегла и почти уже не вставала. Время стало досужим, долгим, растянулось ползучими кусками. От непривычного безделья чувства стали острее и тоньше.

«То, что пролилось, не почерпнешь, не наполнишь им жизнь», – размышляла Урана, стараясь не замыкаться на главном – на нелюбви Тимира, и ждала боли. Боль помогала отодвигать саднящие мысли.

Уране опротивело собственное тело. Дряблое, обмякшее, оно не желало держаться на слабых ногах. Вечерами в слабую плоть проникал холод, пронизывал от стоп до макушки. Урана чувствовала, как кожа ее, подобно почве под больным березовым комлем, покрывается плесенью, мхом и хилыми былинками. Потом в угол ближнего, видного из-за занавески окна заглядывала ночь, разрешая отойти ко сну. Мутная дрема тяжелила веки.

Часто женщину мучил один и тот же сон. Держась за подвешенную к столбу перекладину, она, простоволосая, с развязанными узлами на одежде, рожала в восьмигранном шалаше. За окном бушевал ветер, а из нее трудно и больно выползали два мокрых, дрожащих щенка. Царапали живот острыми коготками, цеплялись за взбухшие молоком сосцы, отталкивая друг друга… Ах, не сбегаешь на непокорных ногах к Большой Реке! Не спросишь у родимой совета, как избавиться от скверного сна, не справишься, зачем он снится… Но сегодня привиделось другое, вовсе тревожное и непонятное. Пригрезился сынок, уехавший в высокогорные долы.

Урана тихо гордилась сыном. Аймачные стали доверять ему, почти уже взрослому человеку-мужчине, ответственную работу. Отправили с друзьями, как опытных табунщиков, к самому далекому косяку. Эти лошади принадлежали войску.

Когда думала о муже – ночь была длинна, теперь ждала сына – день стал долог. Больше всего об Атыне в эти дни печалилась. Потому, верно, и пожаловало загадочное видение, разбередившее душу. Жаль только, что узреть во сне сыночка не удалось. Будто в настоящей ночи, стояла глухая темень, хотя греза была как явь, чистая-чистая, со всеми доподлинными, яркими чувствами-ощущениями.

Сын сел на колени у лежанки Ураны, положил голову ей на плечо и заплакал. Она гладила его теплый затылок. Волосы пахли дымком. Мягкие, послушные, ниспадали вольно. Видно, где-то потерял стягивающий ремешок. Широкие плечи тряслись. Большой… Ростом отца догнал, свататься пора… А сам плачет…

– Матушка, – проговорил глухо и жарко, ловя ее руки, – матушка! Редко могу я видеть тебя, да и то лишь ночью. Теперь совсем попрощаться пришел.

– Куда уходишь? – испугалась, едва не вскричала Урана. Сторонним умом вспомнила, что это сон, и все равно голос понизила, чтобы мужа с Олджуной не разбудить.

– Велик лес, еще огромнее Орто. Найдется место жития твоему бесталанному сыну, – горестно прошептал Атын и поцеловал ее ладони. – Может, не приведется свидеться больше, так хочу сказать тебе, матушка, что любовь свою всегда в сердце ношу и носить буду, покуда живой.

– К кому любовь? – спросила, лишь бы не молчать, лишь бы молвить что-то. А сердчишко дятлом забарабанило в недобром предчувствии, в голове померкло от горя. Приподнялась, к груди прижала, тщась задержать, не пустить. Век бы так согласилась сидеть – сердце к сердцу.

– Тебя, матушка, люблю я, – молвил в самое ухо. – Не отца, не брата, тебя одну.

И что с того, что тощее тело Ураны дремало, глупое, в хрупком покое! Долгожданное счастье пролилось в неспящую душу – впервые матушкой назвал сын. А ведь до сих пор избегал этого слова, привычного для любого чада. Знала ревнивым умом: больше всего Атыну люб дом кормилицы, куда норовит убежать, только б нашлась причина. Но сон не сон, тут же безоглядно, бесповоротно поверила сказанному. «Тебя, матушка, – ласкало, нежило сердце, – тебя одну».

Все же спросила, надломившись сухим голосом:

– А как же тетушка Лахса, сыночек? Дьоллох, Билэр, Отосут, друзья твои? Илинэ? Ее-то неужто не любишь?

Он отстранился, помедлил и снова всхлипнул:

– Не признаёшь меня, с братом путаешь. Это ему они нужны. Илинэ… Зачем мне Илинэ? Других девчонок на свете полно. Прощай, матушка. Лихом не поминай невезучего.

Встал бесшумно и закрыл за собой занавеску. Урана побоялась окликнуть. Услышала только, как скрипнула дверь, студеным ветром понизу просквозив…

Почти сразу очнулась, ощупала влажное плечо. Спросонок подумала: сын на нем плакал. И опомнилась – что ж это за наваждение, неужели сон с явью смешался? После рассудила: должно быть, спящее тело бросило из привычного холода в жар, отсюда и лихорадочный пот на тонкой ровдуге платья, которое перестала на ночь снимать.

«Откуда взяться поту в иссохшем теле?» – возразил внутренний голос. Урана от него отмахнулась. Без того воздушная душа, что вечно носится с ее думами, как осень с листьями, кучу вопросов в голову нагнала.

Утром Урана забылась ненадолго и вдруг почувствовала на себе чей-то пристальный взгляд. Вздохнула обреченно: «Учуяла одноглазая мою неспособность к отпору. В полусне и унесет». Но вспомнилось, как однажды обещала огню не сдаваться. Дух-хозяин никогда ее не обманывал. Так разве Урана с ним станет хитрить? Ведь все еще оставалась, далекой звездочкой мерцала надежда. Все еще уповала Урана на нерасторопного Дилгу. Если б не эта вера, умерла бы сразу, рухнула, как пустотелая береза в бурю. Вера – ожидание чуда, а ожидание – надежда, и круг когда-нибудь замкнется.

Ущипнула себя за руку, не открывая глаз, вызвала благословенную боль. Привычная тягучая ломота проникла в тело, по всем косточкам-суставам покатилась и сообщила: «Живая ты».

Колыша занавеску, сбоку стоял Тимир.

– Проснулась, – сказал странно дрогнувшим голосом, присел на край лежанки. Из-под подушки, нежно звеня, выпала маленькая вещица – серебряный чорончик на витой цепочке, похожий на длинную каплю.

– Что это? – спросил.

– Обруч мой наголовный, – робко сказала Урана, не смея глянуть мужу в лицо. – Хочу дочке Лахсы подарить… можно?

– Твоя вещь, – пожал плечом Тимир. – Дари, кому хочешь.

Вытянул обруч, внимательными пальцами прошелся по гравировке нарядных пластинок, по чорончикам, начищенным до лунного блеска. Вспомнил, наверное, как сам, двенадцативёсный, отливал эти подвески под присмотром отца. Грузно поднялся:

– Тут шаман тонготский к Сандалу приехал… – и запнулся, хмурясь: – Или из ньгамендри он? Ну, разницы нет. К нам придут сегодня, шаман покамлает. Может, вылечит тебя. Не двигай занавеску, а то лежишь, как в скорлупе.

Уходя в кузню, отдернул ровдугу, открыл домашний обзор. Сердце Ураны екнуло, не веря: в кои-то веки поговорил с нею суровый муж!

Дожить бы до внуков. Вдруг да оттает душа Тимира рядом с желанным детским лепетом-смехом, простит незадачливую жену… Затолкнула девичий обруч под циновку, и мысли переметнулись к Илинэ.

Раз или два в седмицу девушка приходила проведать больную. Помогала Олджуне управиться во дворе, доила коров и до вечера засиживалась. Училась волосяные циновки плести. В такие дни Урана забывала о хвори. Радость весенней улыбкой цвела на лице и в душе. Смотрела на Илинэ и наглядеться не могла. В глазах начинало щипать от мысли, какую же умницу и красавицу вырастила добрая Лахса из ростка сомнительного семейства. Из сытыганского подкидыша, брошенного в страшную непогодь на порог юрты Сандала…

Осень Бури, время рождения Илинэ, унесло жизни людей Сытыгана. В тот год сын получил имя. Подробности дня, когда главный жрец пришел с новорожденной девочкой к кузнецам, втравились в воспоминания Ураны прочно, как прославленные ее краски въедались в продымленные кожи. И то, что Илинэ приходится Олджуне родною младшей сестрой, тоже намертво вбуравилось в мысли.

Сандал велел забыть о тайне появления Илинэ на Орто, и правильно, не то люди, зная, из чьего она аймака, невольно и к ней бы прилепили родовое проклятие. Но сказать жрецу было легко, а корни памяти ножом не вырежешь. Помнит ли Тимир? Урана и в доброе-то время не заговаривала с ним об этом, в последующее и подавно…

 

Нередко думалось: не иначе сама Олджуна принесла в жреческое селенье младенца, произведенного на свет матерью Кэнгисой незадолго до несчастья. Однако за все весны баджа Тимира ни словом себя не выдала. Как позже выяснилось, свои и чужие тайны семья кузнеца умела хранить не хуже, чем огонь рода, которым ни с кем не делятся.

Дивилась Урана равнодушному отношению молодой женщины к Илинэ, единственно родной по крови. А бывало, ловила кинутый на нее неприязненный взор. Ревнивой завистью исходил он то ли к невинной юности, то ли к бесхитростной красоте девушки.

Обе сестры были пригожи, обе светлолицые, белозубые, гибкостанные. В остальном, как ни странно, вовсе не походили друг на друга. Яркая наружность Олджуны, влекущая мужчин, словно глупых мотыльков на огонь, подувяла, поблекла. Да и не могло хватить краткосрочной любви Тимира на то, чтобы вызреть его бадже пышно, по-женски счастливым, победным цветом. А скромницу Илинэ с первого взгляда мало кто замечал. Ну, волосы длинные, густые и, что редко у людей саха, кудрявые. Ну, глаза пошире, поискристее, чем у других. Но у других и заманчивее прелестей в достатке. Однако стоило человеку всмотреться в Илинэ внимательно, и взгляд смягчался. «Идет, будто узоры вышивает», – говорили соседки. Бесстыжие друзья Дьоллоха, игрецы на певучих снастях, языками цокали восхищенно: «Песня – смотреть, как ступает по земле сестрица твоя!» Впрямь чудилось – светит сквозь девушку солнце. Какие бы думы голову ни волновали, бездумному оку становилось досадно ее потерять. Взору хотелось следовать рядом, любуясь легкими движениями Илинэ.

Сынок готов был отправиться за нею за восемь пределов Срединной, лишь бы позвала. Урана все видела и немало о том тревожилась. Поэтому, как ни сладко вспоминалось признание сына во сне, неправдоподобными казались его слова: «Зачем мне Илинэ? Других девчонок на свете полно». Может, отступил от нее, обиделся на что-то? Говорят, первая юная, пылкая любовь – обычное испытание перед настоящей».

Странно было думать Уране, что у любви, как у Орто, много разных сторон.

Олджуна обмолвилась, будто воительница Модун следующей осенью после воинского Посвящения намерена послать сватов в дом с травяными узорами. Юрту няньки Атын еще в детстве охрой обрисовал. По сию пору цветы не сошли, хозяйка их не замазывает. Олджуна сказала: Лахса заранее по Илинэ плачет. Даже слухи об отменном калыме, обещанном багалыком, не тешат приемных родителей. Уйдет дочка в заставу, кто тогда за стадом-табуном приглядит? На Дьоллоха сызмальства мало надежи. Ничто парня не интересует, кроме песен-сказаний да хомусной игры. Вряд ли найдется в Элен доброе семейство, которое пожелает отдать дочь за горбатого игреца. Разве что издалека возьмет такую же ущербную…

Сын поныне Дьоллоха братом считает. А сам почему-то сказал: «Не признаёшь меня, с братом путаешь». Вовсе непонятно… Урана спохватилась: во сне ведь! Что сон! Большая половина из того, что воздушная душа подсказывает, – голимая блажь, лишняя голове докука.

Открылась дверь, и зашла Илинэ, будто мысли Ураны ее кликнули. Испуганные глаза девушки вспорхнули к открытой занавеске, руки прижали к груди туесок. Помешкала и вздохнула облегченно. Жива тетушка, без худой нужды отодвинули ровдугу, для свободного света. Давно бы так! Коротко перекинулась новостями с младшей хозяйкой. Руки погрела у камелька, чтобы не с холодными к Уране подходить. Улыбнулась весело, присматриваясь к левому углу с легкой придиркой – хорошо ли за больной ухаживали.

Грех жаловаться, Олджуна не забывала поить-кормить, с остальными кое-какими делами справляться. Но лишь Илинэ заботилась по-настоящему. Вот и в этот раз с мыльным щелоком помыла зябкую тетушку, сполоснула горячей водой с травяным настоем. Юрта окуталась душистым паром с нежным запахом шиповниковых лепестков. Счастливое тепло растеклось по хилому телу Ураны. Проворные девичьи руки растормошили, растерли его маслом кедровых орехов из принесенного туеска, переодели в вычищенную одежу. Изредевшие волосы легли на спину переплетенной косой. Илинэ скатала постель и побежала во двор выбивать-освежать.

Досадливо кривя губы, Олджуна хмыкнула:

– В невестки напрашивается.

– Добро бы, – сидя на циновке, слабо отозвалась Урана. Вздохнула с сожалением: – Лучше-то не найти, да Атын ей все еще братом мнится.

– Люди сказывали, что девчонке и Болот не мил, – бросила Олджуна.

Остановилась на полпути к камельку, сжимая в руках мису с нарубленным для супа мясом.

– Не иначе ждет, гордая, когда к ней сам багалык присватается!

– Чирей тебе на язык, – с сердцем сказала Урана. – Как только такое на ум пришло!

– Приметила я: как девка Хорсуну на глаза попадется, так он глаз с нее не спускает, – заполыхала Олджуна щеками. – А тут к нему еще Долгунча эта наглая льнет и другие, кто еще беспутнее, вяжутся!

– Тебе-то что с того? – удивилась Урана.

– Пусть неродной он, но не чужой, отцом почитаю! – сердито крикнула Олджуна.

Бухнула мясо в горшок, расплескав водицу. Молвила тише, отворачивая лицо от шипящего пара:

– Любой дочери не все равно, какая женка с приговорами рубахи начнет отцу шить, яствами потчевать. Как любить его будет, сердцем одинокого… – И опамятовалась, вскинулась злобно: – Да не перед тобою, дотошной, стану держать я о том отчет! У тебя забота – потрудиться не сдохнуть, на ноги скорее вскочить, пока внуки не посыпались, а не лезть с глупыми вопросами! Не больно-то мне охота, когда помрешь ты, невестке твоей помогать выпростков нянчить, будто старая бабка!

Расстроенная Урана ладонями всплеснула:

– Погоди хоронить, я ж покуда живая!

– Все одно толку нет от тебя, – огрызнулась Олджуна.

Широко распахнулась дверь, впуская свежесть морозца. Илинэ внесла перетряхнутые шкуры-одеяла и улыбнулась Уране. У той, хоть и не сразу, отлегло от сердца. Что на Олджуну дуться, лаяться с ней? Заскорузла, огрубела баджа от бесчадия, от вечного недовольства Тимира. Истосковалась по отцовскому дому, где счастлива была, не получала незаслуженных оплеух…

Илинэ застелила постель, придвинула к ногам тетушки нагретые на шестке камни. Поставила на круглый столик укутанный сеном горшок. В нем жарко курился взвар из взбадривающих травок. Когда успела сготовить? Урана и не заметила. Все, что бы ни делала Илинэ, было живо, тепло и привычно, не от желания доброй показаться, а от самой доброты… Хотелось приласкать умницу, сказать ей хорошие слова с похвалой-украшением, чтобы в долгую память легло, да не умела Урана складывать хвалебные речи. Просто поблагодарила:

– Спасибо, моя хорошая.

Вспомнилось: Лахса сердится, когда Илинэ в глаза и за глаза превозносят. Боится, что похвалы невольно могут порчу на дочь навести… Оно и верно. Каждому око не закроешь, не допытаешь, кто с лаской сказал, кто с лукавою думкой. Но с каким бы соображеньем люди об Илинэ ни баяли, всё без зла на лице, не то что Олджуна… Не только от летучих движений девушки дух занимался. Особый ласковый свет ее улыбки отражался радостью в чужих глазах.

Улыбчивый девичий взор словно целебным перышком касался Ураны, и она замирала от неизъяснимой благодати видеть перед собой подлинную красоту. Наследной ли мастерице не ведать ее редкого волшебства! Ибо истинная красота столь глубока и безупречна безыскусной своей природой, что даже время, жестокое к остальным, неподвластно над нею. Видать, не чужд любованья и Дилга. Не зря же на весь срок-осуохай оставляет подобным Илинэ жизнерадостную весну, чтобы другим возле них красивее жилось…

Олджуна глянула в окно: с горы спускались Сандал и незнакомый человек в крылатой одежде.

– Гости к нам!

Бросилась ставить на стол дымящееся, разливать горячее, колоть мороженое.

Илинэ заторопилась домой. Шепнула старшей хозяйке:

– Завтра приду.

– Задержись чуток, – попросила Урана. – Далеко гости, еще в кузню к Тимиру зайдут. Я тут подарочек приготовила тебе… Присядь, глаза закрой.

Вынула из-под циновки наголовный обруч, накинула его на кудрявую голову девушки. Взяла со столика отражатель:

– Теперь смотри.

Илинэ прижала ладони к румяным щекам:

– Ой, тетушка!

Карие глаза вспыхнули ярко, соперничая сияньем с серебряным наголовником и звенчатыми низками вдоль щек. Капли-чорончики солнечно блеснули у высокой шеи. Даже Олджуна не выдержала, залюбовалась искренне:

– Загляденье убор! Все парни твои!

Так, не сошедшей с лиц улыбкой и встретили хозяйки гостей. Илинэ спряталась за ближним к двери столбом и, пока мужчины приветствовали духа огня, незаметно выскользнула из юрты.

5Раскол – место, обнесенное изгородью, для отбора лошадей из табуна.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru