
Полная версия:
Аня Бердникова Не для всех
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт

Аня Бердникова
Не для всех
Глава 1
ПРОЛОГ
Он приехал на двадцать восемь минут раньше.
Потом, когда всё уже случилось, когда он будет стоять посреди пустого зала с выключенным диктофоном и совершенно бессмысленным блокнотом в руке, он почему-то вспомнит именно эти двадцать восемь минут. Не лицо администратора, не мокрый асфальт в переулке, не странное первое письмо, начинавшееся с оскорбительно школьного слова «Колбаса», а именно их — двадцать восемь минут, отделявшие его от назначенного времени.
Двадцать восемь минут — это не запас. Запас — это десять. Пятнадцать, если человек воспитан нервной матерью и с детства знает, что лучше прийти рано и потом мучиться, чем опоздать и мучить всех остальных.
Двадцать восемь минут — это уже почти признание в слабости.
Артём Синицын слабым себя не считал.
Он считал себя человеком рассудительным, осторожным и в меру циничным. Последнее было особенно важно для профессии. Журналист без цинизма похож на зонтик без ручки: вроде бы предмет узнаваемый, но пользоваться неудобно.
Впрочем, сегодня его цинизм где-то задерживался. Возможно, ехал в другом такси.
Такси высадило его у старого дома в переулке между шумной улицей и бульваром. Дом был из тех, что в Москве умеют выглядеть одновременно усталыми и дорогими. Высокие окна первого этажа светились тёплым янтарным светом, за стеклом двигались тени официантов, на мокром асфальте расплывались красные огни машин. Было начало ноября, тот самый московский вечер, когда город уже понял, что осень окончательно проиграла, но зима ещё не подписала акт приёмки.
Артём поднял воротник пальто и посмотрел на фасад.
Вывеска висела над входом, но разобрать её сразу не получилось. Золотые буквы отражали небо, дождь, фонарь и собственную значительность. Артём не стал всматриваться. Ему было всё равно, как называется ресторан. Он пришёл не есть. Он пришёл брать интервью.
Это звучало солидно.
На самом деле он пришёл бояться.
В письме от помощника было всего три строки:
Адрес.
Время.
И фраза: «Опоздание больше чем на десять минут будет считаться отказом от интервью».
Артём перечитал её тогда три раза. Не потому что не понял. Наоборот, понял прекрасно. Некоторые люди умели ставить точку в конце предложения так, что она выглядела как дверной засов.
Редактор, Марина Львовна, сказала ему утром:
— Не вздумай начинать с успеха.
— А с чего начинать с человеком, который стал известен именно благодаря успеху?
— С молчания, — сказала Марина Львовна.
— Это новый формат интервью?
— Это старый формат выживания. Она терпеть не может, когда её раскладывают по полочкам. Особенно чужие люди. Особенно мужчины. Особенно журналисты.
— То есть шансов у меня нет.
— Шанс есть всегда, Артём. Просто иногда он выглядит как маленькая дырка в бетонной стене. Твоя задача — пролезть и не застрять.
И вот теперь он стоял перед рестораном, где его ждал бетон, дырка и, возможно, профессиональная смерть.
Дверь оказалась тяжёлой, но открылась легко. Внутри пахло кофе, полированным деревом, свежим хлебом и чем-то ещё — неуловимым, дорогим, спокойным. Так, наверное, пахнут места, где человек ещё до меню понимает, что картошку по-деревенски здесь просить не следует.
У стойки администратора стояла молодая женщина в чёрном платье. Лицо у неё было приветливое, но не простое. Такие лица бывают у людей, которые за день видели миллион человеческих капризов и ни одному из них не позволили оставить след.
— Добрый вечер, — сказала она. — Вы к нам?
Артём на секунду задумался, как именно правильно ответить на этот вопрос. «Да» звучало слишком по-гостевому. «На интервью» — слишком самоуверенно. «Меня ждут» — слишком по-киношному.
— Синицын, — сказал он наконец. — На семь часов.
Администратор посмотрела в планшет.
— Да, конечно. Проходите, пожалуйста. Встреча немного задерживается.
Артём внутренне усмехнулся. «Немного задерживается» — великая фраза. В ней может скрываться всё что угодно: от пяти минут до внезапного отъезда в Женеву.
— Насколько немного?
Администратор подняла на него глаза. Очень спокойные глаза.
— Пока не могу сказать точно. Вам будет удобно подождать в зале?
— Конечно.
Это было неправдой. Ему вообще не было удобно. Ни ждать, ни сидеть, ни быть собой.
Но он прошёл за ней.
Зал был ещё закрыт для гостей. Столы стояли ровно, как участники парада. На белых скатертях лежали салфетки, сложенные с такой аккуратностью, что Артём почувствовал себя человеком, который мнёт пространство одним своим присутствием. Бокалы ловили свет, приборы блестели, маленькие вазочки с цветами выглядели так, будто их выбирали не флористы, а психологи.
Его посадили у окна.
— Кофе? Воду?
— Кофе, пожалуйста. И воду.
Он хотел добавить: «И какое-нибудь средство от профессиональной паники», но сдержался.
Когда администратор отошла, Артём достал ноутбук. Потом диктофон. Проверил заряд. Сорок семь процентов. Отлично. Почти половина. Почти жизнь.
Телефон мигнул сообщением от Марины Львовны.
«Ты на месте?»
Артём набрал: «Да».
Ответ пришёл мгновенно.
«Не раздражай её умом. Сначала слушай».
Он посмотрел на сообщение с чувством человека, которому выдали очень полезную инструкцию вроде «при падении с самолёта постарайтесь не разбиться».
«Спасибо», — написал он.
Марина Львовна прислала смайлик. Не весёлый. Хищный.
Кофе принесли в маленькой белой чашке. Рядом поставили стакан воды и крошечное печенье, которое выглядело так, будто его нельзя есть без рекомендации искусствоведа.
Артём сделал глоток. Кофе был прекрасный. Это его почему-то окончательно расстроило. В плохих местах легче работать: там всё объяснимо. Плохой свет, плохой сервис, плохой кофе, плохие люди, плохие ответы. А здесь всё было слишком хорошо. Слишком выверено. Слишком спокойно. Как будто ресторан не принимал гостей, а проверял их на соответствие.
Он открыл почту.
В папке «Входящие» висело десять непрочитанных писем.
Все пришли за последние два дня. Все были ответами на один и тот же запрос, который он разослал неделю назад почти без надежды. Люди вообще плохо отвечают на письма. Особенно если письмо начинается со слов «Я журналист». В этот момент у нормального человека включается инстинкт самосохранения, а у ненормального — желание немедленно рассказать всю правду о соседях, начальстве и бывшем муже.
Марина Львовна назвала это «сбором интонаций».
— Факты она тебе и сама даст, если захочет, — сказала редактор. — А если не захочет, ты их всё равно не получишь. Тут важнее другое.
— Что?
— Как о ней говорят, когда думают, что говорят не о себе.
— А они говорят о себе?
— Всегда, Артём. Люди только этим и занимаются.
Он тогда промолчал, потому что спорить с Мариной Львовной было всё равно что спорить с рентгеном. Можно, конечно, настаивать, что у тебя всё прекрасно, но снимок уже готов.
Артём не стал открывать свой исходящий запрос. Он и так помнил его почти наизусть. Короткий, вежливый, осторожный. Даже слишком осторожный. В таких письмах всегда есть что-то унизительное: ты просишь незнакомых людей впустить тебя в чужую память, а сам обещаешь обращаться с ней бережно, хотя прекрасно понимаешь, что бережность и профессия не всегда живут в одной квартире.
Первое письмо было от Светланы Орловой.
Тема: «Вы спрашивали».
Артём открыл.
«Вы спрашиваете, какой она была.
Смешной вопрос. В школе мы вообще не думали, что она какая-то. Для нас она была просто Колбаса».
Он остановился на второй строке.
Колбаса.
В пустом дорогом ресторане, среди тонких бокалов, белых скатертей и кофе за цену комплексного обеда в приличной столовой, это слово прозвучало совершенно неприлично. Как если бы кто-то поставил тазик с оливье посреди ювелирного салона.
Артём перечитал фразу ещё раз.
«Для нас она была просто Колбаса».
Он поднял глаза.
У стойки администратор что-то тихо объясняла официанту. Официант слушал так внимательно, будто от расстановки бокалов зависела судьба человечества. За стеклом по переулку прошёл мужчина с собакой. Собака посмотрела на ресторан с явным сомнением и потянула хозяина дальше. Умное животное.
Связь между школьной кличкой и сегодняшней встречей казалась сомнительной.
Хотя всё самое интересное в его работе обычно начиналось именно с сомнительного.
Артём снова посмотрел в ноутбук.
«Если вы хотите красивую историю про сильную девочку, которая с детства знала, чего добьётся, то это не ко мне. Я таких девочек в нашей школе не помню. У нас все знали только одно: как бы не получить двойку по геометрии, как бы не сесть рядом с Витькой Рябовым, который плевался через трубочку, и как бы не оказаться крайней на субботнике.
Она была тихая. Не забитая, нет. Это разные вещи. Забитый человек боится, что его заметят. А она, мне кажется, просто не видела в нашем внимании никакой пользы».
Артём чуть улыбнулся.
Это уже было интересно.
Он отпил кофе, поставил чашку на блюдце и начал читать дальше.
ГЛАВА ПЕРВАЯ «КОЛБАСА»
Письмо Светланы Орловой было длинным.
Слишком длинным для человека, который в начале написал: «Я, честно говоря, не знаю, что вам рассказать». Артём давно заметил: именно после этой фразы люди обычно рассказывают всё. Иногда даже то, чего у них не спрашивали, не требовали и, если по совести, лучше бы никогда не знать.
«Я, честно говоря, не знаю, что вам рассказать.
Про школу сейчас все вспоминают либо с умилением, либо с ужасом. Умиление, по-моему, выдумали те, кто плохо помнит. А ужас — те, кто слишком хорошо.
У нас была обычная школа. Не плохая и не хорошая. Пятиэтажная, кирпичная, с вечным запахом мокрой тряпки, столовской капусты и мела. Зимой в раздевалке парили батареи, весной подоконники были заставлены рассадой, которую приносила биологичка, а осенью все писали сочинение “Как я провёл лето”, хотя никому, включая учительницу, не было до этого никакого дела.
Она пришла к нам в пятом классе.
Я помню это потому, что в тот день у меня украли варежку. Одну. Левую. И я очень плакала, хотя сейчас понимаю: если бы в моей жизни всегда исчезали только левые варежки, я была бы счастливейшим человеком.
Её привела завуч. Завуч у нас была маленькая, квадратная и несчастная, как табуретка, которую всё время двигают не туда. Она открыла дверь посреди урока математики и сказала:
— Дети, у нас новенькая.
Все, конечно, сразу обернулись.
Новенькая стояла у двери и держала портфель двумя руками. Портфель был старый, коричневый, с металлическими застёжками. Сейчас такие, наверное, покупают на блошиных рынках за большие деньги и называют винтажом. Тогда это называлось просто: денег нет.
На ней был серый свитер с растянутыми рукавами. Рукава закрывали почти всю кисть, и она всё время поправляла левый — большим пальцем правой руки. Я почему-то это запомнила. Не лицо, не банты, не ботинки. Рукав.
Лицо у неё было обыкновенное. Вот правда. Никаких огромных глаз, никакой роковой красоты, никаких признаков будущей исключительности. Худенькая девочка с прямыми тёмными волосами, собранными в хвост. Губы сжаты. Смотрит не испуганно, а как-то экономно. Будто не хочет тратить на нас зрение.
— Как тебя зовут? — спросила математичка.
— Рита, — сказала она.
— Полностью?
— Маргарита.
Класс зашевелился. У нас тогда Маргарит не было. Были Маши, Лены, Светы, три Наташи, две Оли и одна Эльвира, которая требовала, чтобы её называли Элей, потому что Эльвира ей казалось слишком для паспорта. А Маргарита — это было длинно, взрослым голосом и почему-то про духи.
— Фамилия? — спросила математичка, уже записывая что-то в журнал.
Девочка сказала фамилию, и вот тут, конечно, всё началось.
Понимаете, я не хочу писать её. Не потому что не помню. Помню. Такое забыть трудно. Просто сейчас это звучит по-детски жестоко, а тогда нам казалось смешно.
Фамилия была Колбаскина.
Дальше вы сами понимаете.
Если в пятом классе у человека фамилия Колбаскина, у него нет никаких шансов остаться просто Ритой. Дети — существа не злые. Это взрослые любят так говорить, чтобы снять с детей ответственность. Нет, дети бывают злые. Просто у них злость ещё не научилась носить приличную одежду.
Сначала кто-то хихикнул. Потом Витька Рябов, конечно, сказал:
— Колбаса!
И всё. Готово. Имя прилипло.
Математичка стукнула ручкой по столу и сказала, что ещё одно слово — и Рябов пойдёт к директору. Рябов не пошёл. Он умел останавливаться ровно там, где наказание из возможного превращалось в реальное.
Риту посадили за третью парту, рядом с Ленкой Титовой. Ленка была добрая, но сонная, поэтому через пять минут забыла, что рядом с ней сидит историческое событие. А Рита достала тетрадь, ручку и начала писать.
Вот это я помню очень хорошо.
Она не стала оглядываться. Не стала плакать. Не стала краснеть. Не стала делать вид, что ничего не слышала. Она просто открыла тетрадь и записала тему урока.
“Деление десятичных дробей”.
Как будто только это и имело значение.
В тот день на перемене к ней подошли девочки. Не все. Самые главные. У нас главной была Инга Черепанова. У неё мама работала в торговле, поэтому у Инги всегда были красивые заколки, жвачка и уверенность, что мир устроен правильно, если в нём сначала спрашивают её мнение.
— Ты откуда? — спросила Инга.
— С Автозаводской, — сказала Рита.
— А чего перешла?
— Так надо.
— Кому надо?
Рита посмотрела на неё. Не дерзко. Даже спокойно. Но после этого взгляда Инга почему-то поправила заколку.
— Маме, — сказала Рита.
— А папа?
Рита промолчала.
Вот тут, наверное, надо было остановиться. Но мы же были детьми. Нам казалось, если вопрос пришёл в голову, его обязательно надо задать вслух.
— А папа где? — спросила Инга.
— Не знаю, — сказала Рита.
И это было странно.
Не потому что отцов у всех было много. Наоборот. У кого-то отец ушёл, у кого-то пил, у кого-то жил в другой семье, у кого-то был, но лучше бы его не было. Но обычно дети всё равно что-то говорили. “В командировке”. “У бабушки”. “Развелись”. “Он моряк”. “Он умер”. Были заготовки, понимаете? Детские ответы для взрослых и друг для друга.
А у неё заготовки не было.
“Не знаю” — и всё.
Инга фыркнула:
— Ясно.
Хотя ничего ей не было ясно.
Потом была столовая. В нашей столовой давали котлеты, которые при падении могли повредить пол, и компот, в котором плавало что-то очень уставшее. Рита купила только чай и кусок хлеба.
— Ты чего не ешь? — спросила Ленка Титова.
— Не хочу.
— А хлеб хочешь?
— Хлеб — это не еда, — сказала Рита.
— А что?
— Возможность.
Мы тогда не поняли. Честно говоря, я и сейчас не уверена, что понимаю. Но звучало важно. Ленка потом неделю повторяла: “Хлеб — это возможность”, когда не хотела есть суп.
Кличка, конечно, закрепилась.
Колбаса.
Колбаскина — Колбаса.
Сейчас взрослый человек прочитает и скажет: какое безобразие, надо было вмешаться, где были учителя, где были родители, где была школьная психология. А я вам скажу, где. Нигде. У нас в школе психологом считалась завуч, если она не кричала первые три минуты.
Рита на кличку не отзывалась.
Это тоже было важно.
Она не говорила: “Не называйте меня так”. Не жаловалась. Не дралась. Не убегала. Просто не отзывалась. Будто слова, произнесённые неправильными людьми, не имели силы.
— Колбаса, дай списать!
Молчание.
— Колбаса, тебя к доске!
Молчание.
— Эй, Колбаса!
Молчание.
А если говорили “Рита”, она поворачивалась.
Через месяц это начало всех раздражать. Особенно Витьку Рябова. Ему было необходимо, чтобы его остроумие работало. А оно не работало. Лежало посреди класса, как мокрая тряпка.
Однажды он дёрнул её за рукав.
Тот самый левый, растянутый.
— Ты что, глухая?
Рита посмотрела на его руку. Потом на него.
— Отпусти.
— А то что?
— А то ты будешь жалеть.
Мы все замерли.
Витька, конечно, засмеялся. Он был мальчик крупный, с красными ушами и вечной уверенностью, что сила — это аргумент. Сейчас, я думаю, из него вырос вполне приличный человек. Может быть, даже начальник. У начальников часто бывают красные уши.
— Ой, боюсь, — сказал он.
И тогда Рита взяла его за мизинец.
Не ударила, не толкнула, не закричала. Просто взяла его мизинец и как-то очень аккуратно повернула.
Витька побелел.
— Отпусти! — прошипел он.
— Ты первый, — сказала Рита.
Он отпустил рукав.
Она отпустила палец.
После этого её неделю называли не Колбасой, а Каратисткой, хотя никакого карате там, конечно, не было. Потом всё вернулось. Дети ленивы даже в жестокости: новая кличка требует усилий, старая удобнее.
Но Витька больше её не трогал.
Училась она хорошо. Не блестяще, нет. Не из тех отличниц, которые тянут руку ещё до вопроса и потом страдают, если получили четвёрку. Она училась как человек, который понимает: знания — это не украшение, а инструмент. Молоток не обязан быть красивым. Он должен забивать гвозди.
Особенно у неё шла математика. Математичка её любила, хотя старалась этого не показывать. У нас вообще учителя считали, что любовь к ученику надо скрывать, как преступление.
Однажды после контрольной Рита получила единственную пятёрку в классе.
Инга Черепанова сказала:
— Подумаешь. Зубрила.
Рита посмотрела на неё и ответила:
— Зубрят стихи. Задачи решают.
Инга обиделась страшно. Не на смысл, конечно, а на тон. Тон у Риты был такой, будто она не спорит, а закрывает кассу.
Вот это, наверное, было в ней с самого начала. Она умела закрывать кассу. Разговор, ситуацию, человека. Не грубо. Просто щёлк — и всё. Приходите завтра.
Вы спрашиваете, какой она была.
Она была не милой. Это точно.
Но и не злой.
Она была отдельной.
Понимаете, есть дети, которые хотят в компанию. Есть дети, которые делают вид, что не хотят, потому что их не берут. А она правда не хотела. Или очень рано поняла, что компания — вещь дорогая: за неё надо платить смехом над чужими шутками, чужими секретами и правом быть как все.
У неё, видимо, таких денег не было.
Был один случай. Я его почему-то помню лучше всего.
У нас в классе была девочка Наташа Гордеева. Тихая, полная, с вечным насморком. Её никто особенно не обижал, потому что обижать Наташу было скучно: она сразу плакала, а это портило удовольствие. Но дружить с ней тоже никто не хотел. Наташа пахла лекарствами и носила кофты, связанные бабушкой. Сейчас такие кофты назвали бы авторским трикотажем, а тогда называли “Гордеева опять в коврике”.
Перед Новым годом у нас решили устроить чаепитие. Каждый должен был принести что-нибудь к столу. Инга распределяла: кто печенье, кто конфеты, кто мандарины. Рите она сказала:
— Ты принеси колбасу.
Все засмеялись.
Даже я.
Мне стыдно, но я засмеялась. Не потому что было смешно. А потому что все засмеялись, и очень страшно быть единственной, кто молчит.
Рита ничего не ответила.
На следующий день она принесла батон варёной колбасы.
Целый.
Завёрнутый в серую бумагу.
Положила на парту Инге и сказала:
— Режь.
Мы замолчали.
Инга покраснела.
— Ты что, ненормальная?
— Ты просила колбасу.
— Я пошутила!
— А я нет.
И ушла на своё место.
Колбасу потом действительно порезали. Её ела вся параллель. Даже учителя. Математичка сказала, что это очень щедро, а Рита пожала плечами:
— Мама достала.
Тогда слово “достала” означало не раздражение, а подвиг. Достать колбасу было делом серьёзным. Не знаю, как её мама это сделала. Может, через знакомых. Может, отстояла очередь. Может, отдала последние деньги.
Сейчас я думаю: Рита ведь прекрасно понимала, что над ней смеются. И всё равно принесла. Не чтобы понравиться. Не чтобы откупиться. А чтобы превратить их шутку в их неловкость.
Это был первый раз, когда я увидела: она умеет делать так, что человеку становится стыдно без единого упрёка.
А потом случилось с Наташей.
На чаепитии Инга не дала ей сесть за общий стол. Места, видите ли, не хватило. Хотя место было. Просто Наташа в своём “коврике” портила картинку.
Наташа стояла у окна с пластмассовым стаканчиком чая и делала вид, что ей всё равно. Плакать она не хотела. Очень старалась.
Рита взяла свою тарелку, кусок торта, два мандарина и пошла к ней.
— Ты чего? — спросила Инга.
— Там воздух лучше, — сказала Рита.
И села рядом с Наташей на подоконник.
Больше ничего не было. Никакой красивой сцены. Никто не осознал, не раскаялся, не попросил прощения. Инга фыркнула, мальчики начали кидаться мандариновой кожурой, учительница вошла и сказала, что после праздника все остаются убирать класс.
Но Наташа перестала плакать.
А Рита сидела рядом с ней, ела торт и смотрела в окно.
Я почему-то думаю, что именно такие вещи и делают человека человеком. Не большие подвиги, которые потом удобно пересказывать, а маленькие перемещения. Со своего места — к тому, кому хуже.
Вы спросите, дружили ли мы с ней.
Нет.
Я бы хотела сейчас написать, что да. Что я разглядела в ней глубину, подошла, сказала что-то важное, и мы стали подругами на всю жизнь. Но это было бы враньё. Я была обычной девочкой. Обычные девочки хотят, чтобы их звали на дни рождения и не обсуждали за спиной. Для дружбы с Ритой требовалась смелость. У меня её не было.
Мы иногда разговаривали.
Однажды я спросила, почему она не жалуется на кличку.
Она долго смотрела на меня. Потом сказала:
— Если я пожалуюсь, они поймут, что попали.
— А сейчас?
— А сейчас пусть думают.
— Что?
— Что промахнулись.
Мне тогда стало не по себе.
В двенадцать лет человек не должен так разговаривать. В двенадцать лет надо хотеть мороженое, новые кроссовки и чтобы тебя выбрали ведущей на школьном концерте. А она уже знала что-то такое, чего мы не знали.
Может быть, её жизнь научила.
Может быть, характер.
Может быть, и то и другое. Обычно они ходят парой.
Потом, в седьмом классе, она ушла.
Так же внезапно, как появилась.
Классная руководительница сказала: “Рита переходит в другую школу”. Инга сказала: “Ну и ладно”. Витька Рябов сказал что-то грубое. Наташа Гордеева заплакала.
А я помню, что на её парте осталась царапина.
Она сидела и иногда выводила ручкой маленькую букву “М” в углу. Не прямо на виду, а сбоку, где доска парты уходила под крышку. Учителя этого не замечали. Мы тоже почти не замечали.
После её ухода я увидела эту букву.
М.
Не знаю, что она означала. Может, Маргарита. Может, мама. Может, мечта. В двенадцать лет все буквы означают слишком много.
Вот и всё.
Не знаю, помогла ли я вам.
Если вы действительно будете с ней разговаривать, не называйте её Ритой сразу. Не думаю, что она любит, когда чужие люди делают вид, будто имеют право на детство.
И ещё.
Если она поправит левый рукав, не смотрите на него слишком внимательно.
Она заметит».
Артём дочитал письмо и долго сидел неподвижно.
Кофе остыл. Вода в стакане покрылась крошечными пузырьками у стенок. За окном дождь стал мельче, но настойчивее, как человек, который сначала просил вежливо, а теперь решил дождаться результата.
Он вернулся глазами к последней строке.
«Она заметит».
Очень неприятная фраза.
Не потому что в ней была угроза. Угроза как раз была бы понятна. Неприятно было другое: Светлана Орлова, женщина с фотографией кота на аватарке и почтовым адресом, в котором фигурировал год рождения, писала о своей бывшей однокласснице так, будто та до сих пор могла войти в класс, посмотреть на всех экономным взглядом и закрыть разговор одним щелчком.
Артём открыл поисковик и набрал: «Светлана Орлова школа Колбаскина».
Потом стёр.
Не надо.
Пока не надо.
Марина Львовна была права, как это ни раздражало. Факты подождут. Сначала интонация.
Он сделал пометку в блокноте:
«Рукав. Молчание. Не отзывается на кличку. Делает чужую жестокость неловкой».
Подумал и добавил:
«Не для всех».
Слова легли на страницу неожиданно точно.
Не для всех — это могло быть про ресторан, в который трудно попасть. Про женщину, которая не давала интервью. Про девочку, которая не покупала себе место среди других ценой унижения. Про память, которая открывается не каждому и никогда полностью.