Леонтий понял и тяжело вздохнул. Его глаза забегали, ища поддержки в окружающих или предлога зацепиться за что-нибудь, чтобы с новой энергией продолжать препирательства. Но вокруг стояли равнодушные ко всему варвары. Руссы, собравшиеся под окнами дома, шумели. Оттуда доносились их громкие крики.
– Что они выкрикивают? – шепотом спросил меня магистр.
Я перевел:
– Слава нашему прекрасному солнцу! Смерть грекам!
Леонтий вздохнул опять и с лисьей улыбочкой сказал:
– Нам нечего прибавить к тому, что мы изложили…
После окончания переговоров был устроен пир. В той же самой зале, где мы утром препирались о судьбе Анны, были поставлены столы, заваленные яствами, за столами сидели в чистых белых рубахах воины Владимира. Оружие они сложили у стен. Отроки принесли сосуды с вином.
Этот пир не был похож на благочестивые трапезы христиан с пением псалмов и стихирей. Варвары разрывали пищу руками, кости хрустели на зубах, рты чавкали. Отроки едва успевали наполнять вином рога и чаши. Мы сидели среди пирующих, как приговоренные к смерти, едва касаясь чаш с вином. Куски пищи не лезли нам в горло. Схедеберн, русский военачальник, один из немногих варваров, знавший наш язык, подливал мне вина.
– Пей, – говорил он, – ведь мы теперь братья.
Владимир и его дядя, гигант с рыжей бородой, с малоподходящим для него именем Добрыня, что по-славянски означает «добрый человек», сидели за общим столом, пили из турьего рога с простыми воинами. Глаза князя блистали от удовольствия. Видно было по всему, что он большой любитель вина, женщин, всякого веселья.
Насытившись, варвары пожелали услышать пение. В залу привели слепцов с музыкальными инструментами. Нахмурив седые брови, слепцы рванули когтистыми старческими пальцами струны варварских арф. Руссы называют их гуслями. Звук этих струн необыкновенно приятен, отдаленно напоминает звуки Эола. Некоторое время старцы перебирали струны, потом запели:
– Не тысячи орлов настигали белых лебедей…
Они воспевали подвиги Святослава и Олега, вошедших уже в героическую легенду, пели о прекрасных водах Дуная, о кораблях, поставленных на колеса под башнями столицы ромеев и двигавшихся, как по морю… Некоторые воины плакали, слушая музыку. У моего соседа катилась слеза на седой ус.
Опьяненный вином и пением Владимир поднялся и потребовал, чтобы на пир привели женщин.
– Скучно жить без красоты! – смеялся он и сверкал глазами.
Воины шумными криками одобрили эту мысль. У руссов нет гинекеев. У них женщины не опускают глаз при встрече с мужчинами. Они принимают участие во всех мужских делах, открыто выражают свое мнение на общественных собраниях, а при случае даже сражаются рядом с мужьями на городских стенах. Но русские жены были далеко. Распаленные долгим воздержанием и вином воины требовали женской красоты.
К нашему ужасу, первой привели дочь покойного стратега Феофила Эротика, семнадцатилетнюю девушку, еще не успевшую осушить слез в сиротстве. Ее посадили за стол рядом с князем. Владимир велел отроку принести ей вина. Бедная девушка взяла тяжелый серебряный кубок дрожащими руками. Сколько испытаний выпало на ее долю в водовороте военных событий.
– Пей, греческая красавица! – кричали воины.
Появились другие женщины. Среди них были блудницы из портовых кабаков, случайно схваченные на улице служанки, вытащенные из домов и, может быть, из объятий мужей и отцов добродетельные матроны и юные девственницы. Даже их не пощадили варвары.
Женщины кричали пронзительными голосами. Некоторые рыдали, валялись в ногах у пирующих и умоляли отпустить их. Но женские крики еще больше возбуждали варваров. Женщин насильно поили вином. Сосуды с грохотом падали на мраморный пол, запачканный вином и блевотиной. Пьяные воины насильно целовали женщин в губы, вступали друг с другом в спор из-за желанной добычи, готовы были схватиться за мечи. Скоро все были пьяны – воины, женщины, рабы, слепцы. Уже дочь стратега смеялась пьяным смехом. Едва державшийся на ногах рыжий гигант плясал перед нею с чашей в руке, и было удивительно, с какой легкостью вращалось это огромное тело. Схедеберн кричал девушке, стараясь перекричать шум пира:
– Хочешь, я подарю тебе золотое ожерелье?
Владимир пил вино, как воду, с веселой улыбкой смотрел на пирующих.
Видя, что теперь уже никому нет до нас дела и никто не заметит нашего исчезновения, мы встали из-за стола и вышли. Какая-то потаскушка, валявшаяся на полу, схватила меня за полу плаща.
– Оставь его, – сказал ей русский воин, – ему пора спать.
Дорогой, когда мы пробирались по ночным улицам в порт, где нас ждал дромон «Двенадцать Апостолов», Ксифий рассмеялся и похлопал магистра по плечу.
– А подумать только, с кем наш достопочтенный магистр не сравнивал варвара! Как ты изволил сказать, достопочтенный? Новый Моисей? Второй Юстиниан?
Леонтий угрюмо молчал.
– Взять бы схолариев, – продолжал Ксифий, – и перебить этих пьянчужек.
Настала очередь торжествовать магистру. Обернувшись к спутнику, он не без ехидства заметил:
– Верю, что господь наделил тебя воинским мужеством. Но сомневаюсь, что тебе отпущено много ума. Ты хочешь перебить скифов? А кто же будет помогать благочестивому в его тяжбе с Вардой Склиром? Обдумай это, может быть, поймешь. Я не тороплю…
Делая вид, что он ничего не слышал, патриций передразнивал старика, подражая его елейному голосу:
– Кому уподоблю тебя? Второму Моисею уподоблю! С кем сравню твое великолепие? С великолепием Юстиниана! Ха, ха, ха…
Он тоже успел выпить на пире лишнее.
– С кем ты еще его сравнивал, отец? Кажется, с Ахиллесом! Еще уподоблю тебя герою, разрушившему Илион. Так и сказал! Золотые у тебя уста, достопочтенный…
– Осел! – не выдержал Леонтий.
Ксифий заливался смехом.
– Кому мы отдаем сестру базилевсов и дщерь базилевса! – сказал я.
– По-твоему, лучше погибнуть ромейскому государству?
– Хорошо государство, которое…
– Помолчи, – оборвал меня магистр, – знай свои корабли. Остальное поручено мне, а не тебе, патриций…
Утром мы закупили в городе продукты, чтобы отправиться в Константинополь.
Без слуг и стражи мы проходили по улицам, и люди смотрели на наше унижение. На базаре слонялись, как тени, херсониты. Но мирная жизнь входила в свои права. Кое-где уже торговали лавчонки. Варвары покупали серебряные изделия, и торговец показывал им на пальцах цену вещи. В другом месте восточного вида человек, может быть, еврей из Хазарии, предлагал воинам полосатую материю, красиво развернув ее на каменном прилавке, а воины требовали красную.
Иногда до нас долетали обрывки разговоров. На главной улице, которая называется Аракса, один херсонит говорил другому, указывая на нас перстом:
– Это посланцы базилевса. В порту третий день стоит ромейский корабль.
Кто-то из толпы выкрикнул:
– Опоздали ромеи, предали нас варварам!
В группе людей, сидевших на ступеньках базилики, шел оживленный спор.
– Каган руссов принял крещение от латинян, – утверждал один из спорщиков, – потому и присылает папа посольство из Рима.
– Не от латинян, а из рук нашего епископа Павла, что сопровождал варанга Олафа в Самбат.
– А я говорю, что его крестили болгарские пресвитеры.
– Не болгарские, а русские.
Мы торопились, времени у нас было мало, и нам так и не удалось узнать, на чем порешили спорящие. Меня мучила жажда. У дверей бедного дома я увидел человека благообразного вида и попросил, чтобы мне дали напиться. Трубы акведука уже починили, и теперь снова в городе было изобилие воды. Человек принес мне глиняную чашу, наполненную холодной водой. Я утолил жажду и поблагодарил.
– Почему вы не отразили варваров? – спросил я с упреком, возвращая чашу.
Человек погладил черную бороду, опустил глаза.
– Если бы не акведук, мы не пустили бы язычников в город.
Вышедшая из дому старуха прибавила:
– Три дня употребляли в пищу соленую рыбу, а воды не было и капли. Нечем было омочить язык. Жили как в аду!
Я догнал спутников, и мы стали спускаться в гавань. Дромон по-прежнему стоял в порту, ожидая нашего возвращения.
На другой день на корабль прибыл Схедеберн и еще два молодых русса, чтобы плыть к базилевсам. Владимир поручил им привезти в Херсонес Анну. Солнце поднималось над Понтом юное, как в четвертый день творения. Паруса медленно всползали на мачтах. Пользуясь благоприятным ветром, в котором никогда не отказывал ромеям Господь, мы отплыли в Константинополь. Знала ли Анна, вышивая в тишине гинекея, что участь ее была решена? А мне хотелось кинуться в море, на съедение рыбам. Ничто не радовало меня, ни солнце, ни возвращение, ни красота корабля. С тяжелым сердцем я плыл в этом несовершенном мире, который сгорит когда-нибудь в один миг за свои страшные грехи.
Без всяких событий, достойных упоминания, мы снова пересекли Понт и остановились на один день в Амастриде на азийском берегу. Первою новостью, которая потрясла нас, было известие о гибели паракимомена Василия. Стратег пафлагонской фемы сообщил нам, что всемогущий евнух, державший в своих руках все нити управления, разгневал благочестивого и без всякого судебного рассмотрения смещен, сослан в отдаленный монастырь, где и умер, не выдержав свалившихся на него несчастий. Дом его был разграблен городскою чернью, огромные имения взяты в пользу государства. Несколько дней было достаточно, чтобы погибло такое могущество! Совершив то, что ему положено было совершить, и пройдя на земле назначенное время, евнух покинул этот мир, в котором столько людей он сделал несчастными.
Одним из первых, кого я встретил в городе, был Димитрий Ангел. Он принадлежал к влиятельной и богатой семье. Брат его был доместиком нумеров, другой брат – стратегом Опсикия. А он уклонялся от служения и во дворце, и на поле сражения и проводил время в ничегонеделании, посвящая свои дни чертежам трудно осуществимых храмов, крепостей и дворцов. Теперь он носился с мыслью построить церковь более прекрасную, чем Неа, удивляющая мир совершенством своих линий. Сотрясаясь от кашля, он говорил мне:
– Понимаешь, мой друг! Обширный, наполненный воздухом атриум, в котором шумят фонтаны. Очень много воды. Вода струится из львиных пастей, из клювов павлинов, из труб, из отлитых из бронзы тюльпанов и лилий… Колонны окружают атриум мраморным лесом… Купол… Ах, если бы ты знал, какой легчайший купол я вычертил для этой церкви! А на сводах ее, среди пальм и пасущихся на лужайках агнцев, рано утром, на фоне золотых небес и розовой зари базилевс поклоняется Христу, симметрично окруженный епископами и патрициями…
– Прекрасно… – отвечал я рассеянно.
– О, это будет лучше, чем базилика святого Луки, которую я построил в Фокиде. Природа груба. В ней много случайного. Надо собрать все случайные положения листьев, чтобы создать одно, составленное из многих, совершенное, созданное дуновением умозрительного ветерка. Листьями такого аканта я украшу капители атриума. Надо, чтобы душа чувствовала не движение грубого земного ветра, а дыхание небесного Иерусалима…
В другое время я слушал бы с удовольствием, но теперь мой ум был полон забот и огорчений.
– Надо, чтобы лужайки райских цветов покрыли каменные стены, заполнили скучное пространство кирпичной кладки…
Мне было не до цветов. Схедеберн, которого я привез из Херсонеса, был поручен моим заботам. Русские послы ждали, когда им будет позволено видеть базилевсов.
Прием послов состоялся по традиции в Мангаврской зале. Ради такого случая возлюбленный брат базилевса Константин даже покинул долину Ликуса, где в те дни начинался сбор винограда и где он любовался смуглыми прелестями поселянок, срывавших гроздья.
Буколеонский дворец гудел как улей. Я доставил в указанное время русских посланцев в Буколеон. С удивлением осматривали они в Пантеоне пышные мозаики побед, задирая головы к золотому потолку зал. В свою очередь, и они привлекали всеобщее внимание. Всем хотелось взглянуть на завоевателей Херсонеса.
Явился логофет, на обязанности которого лежало руководство приемом послов. Подъемные механизмы тронов были заблаговременно проверены, смазаны маслом, чтобы не скрипели. Мангаврскую залу по обыкновению украсили паникадилами, коврами, хоругвями. Уже там курились кадильницы, наполняя запахом благовоний смежные проходы и лестницы.
Мы провели варваров, вымытых накануне в бане, к двери в тронную залу и еще раз напомнили им о троекратном земном поклонении, без которого не могло состояться торжество приема. Адмиссионалий, не скрывая своего удовольствия, что принимает ближайшее участие в таком важном событии, отворил дверь и ввел послов в залу. Но от зрелища, которое должно было несколько мгновений спустя представиться их глазам, варваров еще отделяла пурпуровая завеса. Она медленно стала раздвигаться, и тогда они увидели базилевсов, сидящих на золотых тронах. Заревели органы. Такой музыки никогда еще не слышали грубые варварские уши.
Перед тронами стояло позолоченное дерево, на ветвях которого сидели птицы, сделанные из чистого золота и серебра, – павлины, соловьи, голуби и орлы. Механизм уже был приведен в действие. Птицы пели механическими голосами. Трещал заводной соловей, кричали павлины, ворковали голуби, клекотали орлы. Около трона ожили золотые львы. Спрятанные в их телах пружины и меха работали без заминки. Животные раскрывали страшные пасти, рычали, высовывали языки, били хвостами. Послы стояли растерянные, позабыв о всех наставлениях.
– Падайте! Падайте ниц! – шептал я им.
Они упали, и в это время механизмы подняли на некоторую высоту подвешенные на цепях троны.
Второе падение и новое возвышение тронов. После третьего преклонения послы с удивлением увидели, что троны уже вознеслись, как на небеса, под самые своды залы, витали там в клубах фимиамного дыма. Сотни стратегов, доместиков, патрициев, евнухов смотрели на пораженных необыкновенным зрелищем варваров. В глубине залы блистали оружием протекоры и драконарии. Органы ревели во всю силу гидравлических мехов. Фимиам туманил зрение.
Наконец музыка умолкла. Тогда логофет, обернув руку полой хламиды, произнес традиционное приветствие:
– Благочестивые базилевсы, Василий и Константин, выражают радость по поводу благополучного прибытия послов их любимого сына во Христе Владимира в сей город…
Я перевел приветствие. Базилевсы сидели на тронах как изваяния. Только в глазах Константина мелькал лукавый огонек. Но уже клубы фимиамного дыма скрывали от взоров смертных лица боголюбивых государей…
Обстоятельства торопили нас. Судьбы ромеев висели на волоске. Как хрустальный шар вращался в руке ромейского автократора мира, порученный его заботам Господом, и ради этого мира Василий не пожалел принести в жертву свою сестру, уподобившись Аврааму на горе Мории, когда, повинуясь голосу с небес, праотец наш поднял нож, чтобы заклать сына своего Исаака. Но ангел не удержал руки базилевса.
Судьбе было угодно, чтобы я сам отвез Анну варварам, своими руками вручил жестокому волку наше лучшее сокровище.
Никогда не забуду того черного в моей жизни дня, когда был назначен час отплытия в Готию. Как убивалась Анна, покидая гинекей, осыпая поцелуями близких! Зачем в ней расцвела нежным цветком смуглая красота Феофано! Зачем мы не уберегли ее! Но спросите сердце и разум, что было делать нам, прогневавшим Господа?! На Истре снова поднимались мизяне и готовы были вторгнуться в пределы фракийской фемы. В Азии положение оставалось катастрофическим, и мятежники могли каждый день получить помощь от безбожных агарян. Анна плакала, заламывала руки:
– Лучше бы мне умереть, чем ехать в Скифию!
Константин обнимал ее и плакал вместе с нею. Василий в гневе теребил бороду. По его суровому лицу тоже катились слезы – слезы мужа, редкие, как драгоценные алмазы.
Константин рыдал:
– Прощай, сестра! Как в гроб я кладу твою красоту! Погубит тебя гиперборейский климат…
В третий раз я отправлялся в далекое морское путешествие. Снова поднимал паруса старый корабль, выдержавший столько бурь. Снова поплыли мимо нас голубоватые вифинские берега…
Накануне отплытия я беседовал с базилевсом во внутренних покоях. Он сказал:
– Возьми лучший корабль, которому я мог бы доверить такое сокровище! Проверь внимательно снасти и паруса и выбери самых опытных корабельщиков, на ревность которых ты можешь положиться. Рассчитай все заранее, чтобы не было неприятных неожиданностей. Не упускай из виду никакой случайности. Все должно быть предусмотрено.
Я стоял перед ним, опустив глаза.
– Какой дромон ты выбираешь для Порфирогениты?
– Позволь мне взять «Двенадцать Апостолов». Это крепкий корабль, хорошо слушающийся руля и легко выдерживающий качку во время бури. Путешествие в это время сопряжено с опасностями. Но на нем Порфирогенита будет спокойна.
Василий развернул пергамент и стал просматривать корабельные списки. Скосив глаза, я увидел столбик названий:
«Двенадцать Апостолов»,
«Жезл Аарона»,
«Победоносец Ромейский»,
«Святой Димитрий Воин»,
«Феодосий Великий»,
«Дракон»…
Омакнув тростник в золотую чернильницу (военная добыча – напоминание о победе под Антиохией), базилевс с искаженным лицом вычеркнул из списка «Жезл Аарона», уничтоженный пожаром у берегов Готии.
За несколько последних месяцев Василий постарел на десять лет. В его русой бороде появились в большом количестве седые волоски. Глаза базилевса покраснели от бессонных ночей, веки опухли.
– Пусть два других корабля сопровождают Порфирогениту до конца пути, – прибавил Василий.
Теперь три корабля шли на север. Жертва вечерняя, Анна, плыла навстречу своей печальной судьбе.
С нею был магистр Леонтий Хризокефал, не в первый раз выполнявший ответственные поручения базилевсов, и другой магистр – Дионисий Сподион, доместик Евсевий Мавракатакалон, епископ Фома, пресвитеры и многие евнухи. Они берегли сестру базилевсов как драгоценную жемчужину. Евнухи и прислужницы укутывали ее в шерстяные одежды, оберегали от непогоды и морского ветра, прятали от посторонних глаз. Но корабль не гинекей. Я видел иногда по утрам, как Анна стояла на помосте с кем-нибудь из своих женщин и смотрела на море. Я видел, как слезы туманили ее божественное зрение. Когда я думал, что скоро руки варвара будут ласкать это худощавое смуглое тело, мое сердце сжималось от тоски и ревности.
Иногда поднимался на верхний помост боязливый Евсевий Мавракатакалон. Раскрыв, как некая огромная рыба, рот, он озирался со страхом по сторонам, не очень, должно быть, доверяя устойчивости корабля. Ветер развевал его пышную бороду, красотой которой он так гордился на собраниях. Но теперь ему было не до красоты. Жалкими устами он шептал:
– Погибнем мы, как фараон с колесницами в пучинах…
Как ничтожна человеческая душа, когда она не обуреваема великими страстями! Какая забота этому человеку до славы христиан? Как свиньям, таким нужны не страшные небесные громы, не бури, а спокойное житие, корыто, теплая постель. Не героическая стихия морей, а грязная лужа…
Каким грузом висят эти люди на рвущейся к небесам душе! Они – плевелы, засоряющие поле с пшеницей Господа, сорные травы, достойные быть вверженными в печь. Они не холодны и не горячи, не способны ни на какое прекрасное дело.
Колесниц фараоновых и коней на корабле не было. Но на корме, в деревянной загородке, жили бараны, предназначенные в пищу корабельщикам во время долгого пути. Каждый день приходил к ним с ножом кухарь, зверского вида человек, с ладанками и крестиками на волосатой груди, и резал одного барана. Остальные покорно ждали своей очереди, пожирая припасенные для них сухие травы, не беспокоясь о завтрашнем дне. Для них не было в мировом порядке ни вечной жизни, ни славы, кроме славы наполнить пищей наши желудки. Зато не дано им и страданий, которые испытывает человек. Чем возвышеннее стремления человека, тем больше суждено ему печали.
Однажды Порфирогенита стояла на помосте корабля и смотрела на взволнованное море. Корабль покачивался на волнах, и снасти скрипели. Мы уже повернули от азийских берегов на север и находились в открытом море. Со всех сторон окружала нас морская стихия. Кроме Анны, никого на помосте не было. Насытившись бараниной, люди отдыхали внизу. Только кормчие стояли на кормовых веслах, направляя ход корабля, да сторожевой корабельщик высоко на мачте пел псалом, чтобы не уснуть под мерное качание корабля. Паруса прекрасно надулись морским ветром. Корабельщик пел:
– Блажен муж, который не ходит на совет нечестивых…
Далеко позади, в мглистом тумане, шли другие два корабля – «Феодосий» и «Победоносец».
Глаза Анны были печальны. От слез и бессонных ночей их красота стала еще страшнее. Они были огромны, эти никогда не мигающие глаза. Брови над ними взлетели еще выше, придавая что-то нечеловеческое бледному лицу. На нем отражалось внутреннее страдание. Это была не обыкновенная смертная, а дочь базилевса, которая живет, повинуясь иным законам, чем судьбы женщин в гинекее.
На черных волосах, разделенных пробором, не было ни покрывала, ни диадемы, ни простой нитки жемчуга. До диадем ли в морском путешествии? Прижимая руку к груди, а другой держась за веревочную снасть, в зеленом шелковом одеянии, которое развевалось от ветра, Анна, не отрываясь, смотрела на море. Никого около нее в эту минуту не было. Опасаясь, что разум ее мог помутиться от горя, я приблизился. Ведь за бортом колыхалась страшная стихия.
Почему мой язык не прилип к гортани? Почему я не удержал своей дерзости? Но, оглянувшись и видя, что никто не мог наблюдать за нами, так как мы были скрыты от корабельщика на мачте парусом, а кормчий были на корме, я сказал:
– Порфирогенита!
Она обернулась ко мне в изумлении.
Это было страшнее, чем стрелы болгар на поле сражения. Я чувствовал, что под моими ногами разверзается бездна, готовая поглотить меня, корабль, весь мир. Я понимал, что погибаю. Но я уже был бессилен удержать свои чувства. В эту минуту я не боялся ни гибели, ни гнева автократора, ни вечных мучений. Анна подняла на меня свои глаза, наполненные до краев изумлением.
Задыхаясь от волнения я стал говорить:
– Деспойя! Я вижу твои слезы. Я слышу, как ты плачешь по ночам. Как пес, я брожу около тебя, никому не доверяя. Хочешь, я поверну корабль к берегам Иверии? Мы дойдем туда в три дня, никто не догадается ни о чем, пока мы не пристанем. Там ты найдешь безопасное убежище. Что значит судьба ромеев в сравнении с твоим счастьем?
Анна смотрела на меня как на безумца.
– Что ты говоришь, – прошептала она и сложила руки на груди, как мученица, – что ты говоришь! Опомнись!
– Я вижу твои слезы, деспойя, – упал я на колени перед нею, – а с тех пор, как я тебя увидел, там, во дворце, в зале с малахитовыми колоннами, я ни о чем другом не могу думать, кроме тебя.
– Когда ты видел меня?
– Помнишь, ты бежала за котенком.
– Теперь я вспомнила. Это был ты?
– Это был я.
Анна улыбнулась горько, всматриваясь вдаль, может быть, в тот наполненный гимнами день, когда она беззаботно резвилась в гинекее.
– Да, теперь я вспомнила. Припоминаю твое лицо, патриций. Сколько у нас было разговоров по этому поводу в скучном гинекее.
Не в силах сдержать своей страсти, я припал к ее ногам, покрывал поцелуями жемчужные крестики обуви. Но в это время парус заполоскал, прилип к мачте, и Анна увидела корабельщика в корзине.
– Встань, встань, – ужаснулась она, – ты потерял разум…
Я встал. Теперь мне казалось, что все случившееся происходит в бреду. Я, простой смертный, волею случая вознесенный до звания патриция, осмелился сказать такие слова сестре базилевсов! Я уже чувствовал, как расплавленный металл вливается в мою гортань, сжигая внутренности. В голове мелькнуло: не пройдет и трех дней, и меня ослепят, оскопят, забьют насмерть плетьми или бросят в темницу, отлучат от церкви. Грудь Анны вздымалась от сильного дыхания. Ветер играл зеленым шелком ее длинной одежды.
В это мгновение отворилась дверца камары, и оттуда показалось опухшее от сна бабье лицо евнуха Романа, бывшего великого ключаря, а теперь куропалата, которому базилевс поручил свою возлюбленную сестру. Я услышал писклявый голосок:
– Госпожа, солнце приближается к закату. Опасаюсь, что морская сырость может повредить твоему здоровью. Внемли твоему рабу и спустись вниз!
За евнухом прибежала прислужница, держа в руках белый шерстяной плащ. Она накинула его на плечи госпожи, и Анна, прижимая плащ у шеи тонкими пальцами, удалилась, а ветер раздувал белое одеяние, как крылья голубки. Белый голубь пролетал над Понтом, над хаосом нашей жизни, белая голубка мира, спасительница государства ромеев, прелесть которой была превыше всего, сильнее оружия фем и даже греческого огня.
Корабельщик пел псалом:
– Охраняет Господь путь праведных, а путь нечестивых погибнет…
Голос у него был пронзительный и мерзкий, но пел он с увлечением, вполне довольный своими музыкальными способностями.
Анна спустилась по ступенькам в темное чрево корабля. Потирая пухлые ручки и позевывая, евнух подошел и с подозрением посмотрел мне в глаза.
– Что случилось, патриций Ираклий? Ты, кажется, говорил с Порфирогенитой? О чем же вы беседовали, хотел бы я знать?
– Что ты! Что ты! – стал я лепетать, отстраняя от себя руками его подозрение.
– А вот мы сейчас спросим! Эй, любезный! – крикнул он корабельщику на мачте, – спустись-ка к нам с твоих небесных высот!
Корабельщик прекратил пение, приставил ладонь к уху, чтобы лучше слышать. Евнух показал ему знаками, что надо спуститься на помост. Когда тот сполз с мачты, Роман спросил:
– Ты ведь видел, как патриций разговаривал с Порфирогенитой?
Корабельщик замотал головой. Это был человек с нелепой бородой, с копной нечесаных волос, лопоухий. Роман махнул ручкой, не надеясь узнать что-либо от этого несильного разумом человека. Корабельщик снова полез на мачту. Мгновение спустя опять послышался его мерзкий голос.
– Что за сладкоголосый соловей, – не выдержал евнух.
Я пошел к кормчим, делая вид, что мне надо проверить направление корабельного пути. Несколько корабельщиков лежали у кормовой башни и вели разговор. Один из них, с отрубленными в сарацинском плену ушами, над чем всегда потешались его товарищи, рассказывал:
– Взяли сарацины город… Пленили всех ромеев и решили их оскопить. Но городские женщины возмутились. Приходят к сарацинскому эмиру и говорят: «Разве ты воюешь с женщинами?» – «Нет, говорит, мы не воюем с женщинами» – «За что же ты хочешь наказать всех нас?»
От хохота приятели рассказчика катались по помосту.
На седьмой день путешествия мы приблизились к берегам Готии. Когда сторожевой корабельщик увидел из кошницы первые признаки земли, я велел украсить корабли пурпуром и вывесить хоругвь с изображением Пречистой Девы, хранившей нас среди таких опасностей. Все поднялись наверх. Утро было свежее, но солнечное, радостное. Ветер нес нас в своих мягких и упругих объятиях к земле.
Берег приближался с каждым мгновением. Стадия за стадией уменьшалось пространство между кораблями и землей.
– Вот и пересекли страшный Понт! – радовался Евсевий Мавракатакалон.
– Слава Иисусу Христу, во веки веков, – поддержал его епископ Фома, ни разу не поднявшийся на помост, проболевший все путешествие.
– И ныне и присно… – перекрестился Евсевий.
Уже можно было рассмотреть городские башни, вход в порт, белые ступени спускающейся к морю лестницы, запруженной народом. С каждым мгновением вырастали перед нами башни. Наконец мы тихо прошли мимо их каменного величия. Кормчие с искаженными лицами налегли на весла. Паруса падали с мачт…
С волнением мы смотрели на город. Толпы народа ждали нашего прибытия. Солнце блистало на крестах хоругвей, на серебряной ризе огромной иконы, покачивающейся над морем человеческих голов, на золотых стихарях. Анна стояла на корабельном помосте, окруженная патрициями, магистрами и пресвитерами, в клубах фимиамного дыма, ведомая на заклание, оплаканная и отпетая. Жемчужные нити свешивались с ее диадемы, колыхались у обезумевших глаз. Лицо ее было нарумянено, и румяна особенно подчеркивали бледность лица. Глаза, глубокие и никогда не мигающие, уставились в небеса. Смывая румяна, по щекам катились крупные слезы. В этот час она была подобна какому-то языческому божеству. А на берегу хоры пели: «Гряди, голубица…»
Бородатые и светлоусые воины в остроконечных шлемах, с оружием в руках, стояли бесконечными рядами. Их красные щиты преградили пространство на стадии. Владимир ждал свою невесту, прекрасную дщерь базилевса. совершившую ради него такое длительное и опасное путешествие. Окруженный херсонитами, он простирал к кораблю руки. С его широких плеч тяжелой парчой свисала хламида, и драгоценные камни переливались на аграфе. На голове сияла золотая диадема, как будто у него уже был сан кесаря. И вот новая Ифигения[22], превозмогая слезы, едва-едва коснулась похолодевшими устами румяной щеки варвара, еще вчера приносившего человеческие жертвы русскому Юпитеру, а ныне собиравшегося принять вместе с этим цветком императорских гинекеев царство небесное и, может быть, апостольскую славу.
Волосы зашевелились у меня на голове, когда я увидел на ногах варвара пурпурную обувь, какой не подобает носить, кроме автократора ромеев и христианского повелителя Эфиопии, ни одному человеку на земле. Я не знал, в чем горшее унижение для ромеев – не в том ли, что мы отдавали ему багрянородную дочь базилевса, или вот в этих пурпурных кампагиях?
Вокруг смотрели на нас любопытные голубые и серые варварские глаза. Леонтий, всхлипывая, шепнул мне:
– Ну, что ж! Утаим слезы и порадуемся, что богохранимое государство ромеев вышло невредимым из таких испытаний…
Как в тумане ходил я по улицам Херсонеса в тот день, когда с триумфальной арки императора Феодосия варвары совлекли вервиями бронзовую квадригу – летящих в воздухе славы коней и увенчанного остриями солнечного сияния героя. С необыкновенным искусством они опустили на землю огромную тяжесть, не повредив прекрасного произведения художника. На площади, отмахиваясь хвостами от насекомых, волы спокойно ожидали груза, как будто они стояли не на агоре, где оглашали народу новеллы базилевсов и постановления вселенских соборов, а перед обыкновенным амбаром. Соединенные попарно ярмом животные вытянулись длинной вереницей, и серый великолепный вол в первой паре смотрел выпуклыми черными глазами на мою красную хламиду. Чудовищная колесница была сбита грубо, но прочно. Привыкшие перетаскивать свои ладьи через пороги руссы двигали к ней тяжелую квадригу, подкладывая на пути круглые катки. Квадрига медленно ползла, скрип катков оглашал воздух, люди суетились вокруг нее, как муравьи. Некоторые обнажили себя по пояс и в одних белых портах, босые, как на страницах Прокопия, толкали крупы бронзовых коней. Владимир, в ромейском плаще, в обшитой мехом шапке, наблюдал за работой. Около него стоял презренный Анастасий. Я слышал своими ушами, как он сказал варвару: