Книга Задание - убить Гитлера читать онлайн бесплатно, автор Антон Райн – Fictionbook
Антон Райн Задание - убить Гитлера
Задание - убить Гитлера
Задание - убить Гитлера

4

  • 0
Поделиться

Полная версия:

Антон Райн Задание - убить Гитлера

  • + Увеличить шрифт
  • - Уменьшить шрифт

Антон Райн

Задание - убить Гитлера

Пролог. 29 января

Мы — то, чем притворяемся, поэтому мы должны быть очень осторожны в том, кем притворяемся.

Курт Воннегут

Вечер, переходящий в ночь на тридцатое. В комнате жарко натоплено и пахнет кофе, корицей и чем-то приторно сладким. Наверное, пирожными. Он не терпит табачного дыма, поэтому курят в соседней зале, а здесь только десерты, напитки и разговоры вполголоса. Нас человек десять: ближний круг, усталые бойцы накануне триумфа. За дверью — двое в чёрном, но это для других. Меня они пропустили, кивнув и отдав честь. Меня здесь знают. Со мной здороваются за руку.

Он стоит в трёх шагах. Ест пирожное — аккуратно, с той старомодной бережностью, с какой едят люди, помнящие голод. Смеётся чьей-то шутке, вытирает пальцы платком. Три шага. Даже не выстрел — движение кисти.

Он хмурится, потом улыбается снова.

Убить его издали мог бы любой. Студент с винтовкой, вдова с револьвером, безработный с гранатой — к тридцать третьему году его можно было снять в любой толпе, и не раз. Но толпа прощает промахи и рождает мучеников. Мои наниматели промахов не признавали. Им нужно было наверняка, в упор, без вариантов — а в упор пускают только своих. Сто пятьдесят дней я становился своим. Хлеб, велосипед, чужие фамилии, чужие привычки, чужая партия — всё ради права стоять в этой натопленной комнате с чашкой остывшего кофе в левой руке и со свободной правой.

Люгер весил под смокингом ровно столько, сколько весит принятое решение. И в том-то и дело, что моё решение не было принято.

Мне обещали прощение — бумагу с печатью и новую жизнь. Мне обещали, что я здесь первый с такой задачей, — и соврали. Один человек, умевший растворяться в воздухе, сказал мне, чем кончаются подобные вечера и принятые решения. Другая — просто просила возвращаться вовремя. У неё серо-синие глаза. Во внутреннем кармане, у самого сердца, лежал белый конверт — такой же, как все до него, но и не такой, как все: он был последний.

Завтра утром он поднимется по лестнице, пожмёт старческую руку Гинденбурга — и перестанет быть человеком. В тот миг он станет государством. Человека убить можно. А то, во что он завтра превратится, — нет. У меня оставалась ночь.

Он поставил тарелочку, обвёл нас глазами — задержался на мне, кивнул, так по-свойски.

Я улыбнулся в ответ. Правая рука была свободна.

У этой истории два конца, и в тот вечер я ещё не знал, который из них мой.

Но начинается она не здесь. Не в этой комнате, не в этом городе и даже не в этом году.

Начинается она с буханки хлеба.


Глава 1. 15 сентября. «Купить велосипед»

Первые недели в Нюрнберге были похожи на дурной сон. Белые конверты в почтовом ящике, абсурдные, казалось бы, поручения. В начале было — «купить буханку хлеба». Я тогда выполнил, не глядя. Потом были «выпить кофе», «оставить газету»... Казалось глупостью или издёвкой. Но был особый смысл выполнять эти задания — не выполнить их я просто не имел права. Контракт я выбрал сам, а профессионал не нарушает обязательств.

Очередное задание лежало в почтовом ящике. Я протянул руку и вытащил чистый белый конверт. Абсолютно такой же, как и все другие до него. Ни имени, ни марки, ни штемпеля. Внутри прямоугольный листок с напечатанным текстом. Текст был именно такой, в кавычках: «Купить велосипед». Словно тот, кто сидел по ту сторону конверта, любил точность формулировок больше, чем людей.

Невольно вспомнилось первое задание — «купить буханку хлеба». Потом были «выпить кофе в кондитерской на Кёнигштрассе», «побриться у цирюльника на углу», «купить газету и оставить её на скамейке у Лоренцкирхе». Бессмыслица. Набор поручений для деревенского дурачка.

Уже третью неделю я следил за подъездом, желая вычислить того, кто и как подкладывает конверты. Вставал до рассвета, менял точки, считал прохожих, запоминал окна и повторяющиеся лица. Ремесло не пропьёшь. Правда, добился я, как теперь выяснилось, лишь одного: следить стали за мной. Даже сейчас, стоя с конвертом в руках в тихом сумрачном подъезде, я ощущал невидимый взор, вонзающийся между лопаток. Будто кто-то смотрит из тёмного угла, отслеживает каждое движение и терпеливо ждёт, когда я совершу ошибку.

Кроме листка, в конверте лежали три купюры по двадцать рейхсмарок. Щедро. На велосипед хватит, ещё и на пиво останется. Организация — если это была она — исправно оплачивала собственные капризы. Но стоило им это вообще чего-то?

Достаточно было пальцам сложить хрусткие бумажки, как память, услужливая сволочь, щёлкнула тумблером и уволокла меня туда, где всё началось. В комнату без окон, к белому свету потолочных ламп.

* * *

Человек в сером костюме встал напротив.

— Вам предоставляется шанс искупить вину, поработав на нас. Вам даётся возможность жить — взамен смертного приговора. Разве одно это не стоит того?

— В чём подвох? — оживился я, сидя в наручниках за привинченным к полу столом. — Не будете же вы раскидывать такие возможности смертникам вроде меня. Что нужно делать и где?

Серый костюм ухмыльнулся. На его лысом черепе зашевелились блики от ламп. Он чуть наклонился ко мне.

— Сейчас я введу вас в курс дела. Но после этого обратной дороги у вас не будет.

— Как это «не будет»? А сейчас, выходит, есть? Вроде — не смогу отказаться? И что тогда? Опять приговорите к расстрелу? Так меня и без вас расстреляют, очередь только подойдёт.

— Согласен, звучит странно. Но всё же. После моего рассказа вам будет дан выбор. И всего один раз.

— Странные вы. Все вы. И место ваше это секретное странное. Ладно, одно ясно: терять мне нечего. Вещай.

Я откинулся на спинку стула и заглянул ему в глаза. Он тут же поймал мой взгляд и уже не отпускал, пока не сел напротив. Его серый безжизненный взор так и источал холодную, бесстрастную суть. Этот человек словно и не был человеком как таковым — нечто среднее между бездушным манекеном и киношным упырём.

* * *

Конверт лёг во внутренний карман пиджака, и я вышел на улицу, в серую промозглую хмарь начинающейся осени.

Казалось, вот-вот пойдёт дождь. Было не холодно, но небо низко нависло над головой, словно давило и словно умышленно угнетало. Я шёл вдоль домов, то и дело поскальзываясь на сырой брусчатке. Город ещё дремал в этот час, но кое-где уже поднимали ставни лавочники, а редкие клерки, то тут, то там, спешили на свои места, придерживая шляпы.

Его я заметил, лишь дойдя до конца улицы. Тёмный силуэт неотрывно следовал за мной, прячась за углами и в тени арок. Стоило глянуть в его сторону, как он словно растворялся, оставляя в воздухе дымчатый след. Человек в чёрном пальто с поднятым воротом и в широкополой шляпе. Это я смог различить. Очевидно, он совершенно не стеснялся своего стереотипного вида. Наконец-то объявился воочию, и впервые за многие дни я обрадовался.

Радоваться хвосту — глупее не придумаешь. Но хвост означает интерес, а интерес означает, что ты всё ещё фигура на доске, а не съеденная пешка на столе. К тому же я хорошо помнил свой день, когда мне назвали адрес этой доски. Чёрный человек скрылся в арке, а я опять провалился в ту комнату — как в прорубь.

* * *

— Германия. Нюрнберг, — сказал серый человек, продолжая впиваться в меня взором. — Заброска — август тысяча девятьсот тридцать второго года. Крайний срок исполнения — двадцать девятое января тридцать третьего.

Теперь я смутился.

— Как понять? Какой Нюрнберг? Тридцать второго — чего?

— Самый что ни на есть нацистский Нюрнберг, — внезапно широко улыбнулся он, совершенно обескураживая.

И если в начале нашей встречи я был полон скепсиса и смирения с судьбой, то теперь натурально заёрзал на стуле, понимая: это не шутка. Эти слова говорил очень странный человек в очень странном месте — и говорил очень серьёзно, если не считать этих механизированных улыбок.

Он поднялся и снова стал расхаживать вдоль стены.

— Можете не спрашивать, почему именно этот срок, город и страна. Мы всё равно не скажем. Скажу только, что получилось не нарочно. Важно то, что именно вы подходите нам по всем запрошенным параметрам.

— Кто же их запросил?

— Аналитики, — молниеносно ответил он. — Вы прекрасно говорите по-немецки. Хорошо знаете Германию, пусть и современную. Пробелы по истории мы заполним, не волнуйтесь. Технически подкуём. Главное — желание и ваша мотивация.

— И в чём же моя мотивация? Променять расстрельную стенку на вольную жизнь при сраных нацистах? И вольную ли?

— Нет. — Он остановился. — Ваша мотивация в том, что до двадцать девятого января вы должны будете убить конкретного человека. Убьёте — получите прощение. Полное. Бумагу с печатью и новую жизнь.

— Всего-то. И кого же?

Он сказал.

На миг я оторопел, а потом меня прорвало. Смеялся я долго, до слёз — так не смеялся, наверное, с самого ареста. Серый человек терпеливо ждал. Его немигающие глаза не выражали ничего.

* * *

Итак, я должен купить велосипед. По их первоначальной инструкции — на выполнение задания даётся ровно день: с момента получения письма и до темноты. Не успел — будешь наказан. Я всегда успевал, но сулили разное — от электрошока до полного вывода из проекта со всеми вытекающими. Когда я понял, что встрял основательно и навсегда? А когда впервые увидел, кем эти твари являются на самом деле. Все как один лысые, в серых костюмах, с холодным взглядом немигающих глаз. Здесь, в Нюрнберге, я насчитал троих. Может, их и больше — но видел я троих. И они почти неотрывно следят.

Поэтому следовало спешить. И это несмотря на таинственного преследователя в чёрном. Что-то мне подсказывало, что с ними он связан довольно непосредственно и роль его в этой игре чем-то схожа с моей.

План простой: на шестом трамвае до центра, там по аллее до Главного рынка, а после пройтись дворами и выйти к лавке Шульца. «Механика и машины» — так значилось на вывеске. Там я видел велосипеды. Только там.

Странной выдалась погода — нетипичной для этой поры. Суровое небо, готовое вот-вот разродиться дождём, сырость от земли, глухое безветрие. Ни единого просвета уже которую неделю. Повезло только наци, что успели удачно провести свой съезд в начале августа, потом словно хорошую погоду выключили.

Трамвай звякнул два раза, когда я уже подходил к остановке. Пришлось ускориться. Я запрыгнул на заднюю площадку и уцепился за поручень. Гладкая, отполированная тысячами ладоней латунь была тёплой и предельно приятной на ощупь. В нос ударил сильный запах парфюма. Подняв глаза, я увидел девушку, сидящую у окна. Молодая бюргер-фройляйн: вздёрнутый нос, пухлые точеные губки, светлые кудри поверх серо-синих глаз. Хороша во всём: парфюм, белый меховой ворот, тёплый взгляд…

— Двадцать пфеннигов, — вырос передо мной кондуктор в форменной фуражке, качнулся на повороте и привычно поймал равновесие, не расплескав ни капли казённого достоинства.

Я протянул мелочь. Компостер сухо щёлкнул, и в ладонь мне лёг билетик — серый, как всё в этом городе. Вагон, дребезжа и вздрагивая на стыках, тащился мимо мокрых фасадов. Пахло углём, сырым сукном и чужим утренним кофе.

Девушка у окна поймала мой взгляд — и не отвела свой. Секунда. Две. Потом уголок её губ дрогнул, и она отвернулась к стеклу. Я по привычке снял портрет: лет двадцать пять; перчатки замшевые, смяты в левой руке; пальто перешито по моде из старого, но очень добротного; на безымянном пальце — след от кольца.

На Главном рынке я спрыгнул с подножки. Площадь уже просыпалась: торговки раскладывали на лотках капусту и лук, пахло конским навозом и свежим хлебом, у фонтана скучали двое в коричневых рубашках, а мальчишка-газетчик срывал голос на всю площадь:

— Рейхстаг распущен! Новые выборы в ноябре! Читайте экстренный выпуск!

Распущен так распущен. Мне-то что. У меня выборов давно нет. Или есть?

Дворами я срезал два квартала — узкие колодцы, бельё на верёвках, кошачья вонь, плач младенца и капель с карнизов — и вышел к лавке Шульца. Над дверью висел жестяной велосипед, крашенный серебрянкой, — вывеска лучше всяких букв. Колокольчик над дверью отозвался простуженным звяком.

Внутри пахло машинным маслом, канифолью и пылью. Вдоль стен выстроились швейные машинки, на полке темнели ящики радиоприёмников, а в дальнем углу, у окна, стояли они — четыре велосипеда, поблёскивая спицами в жидком свете.

— Чем могу служить? — Шульц оказался сухим стариком в кожаном фартуке, с очками-половинками на кончике носа.

— Велосипед. Дорожный, да покрепче. Из того, что вижу — есть такой? — я указал в угол.

— Покрепче — это Геркулес. Наш, нюрнбергский. — Он тут же юркнул к стойке, ловко подтянул и подкатил ко мне чёрную машину с высоким рулём. — Рама на совесть, багажник, фонарь. Комплектация. Всего сорок восемь марок.

— Сорок две, — зачем-то сказал я.

— Сорок пять, и я налажу спицы и смажу цепь. В подарок.

— Прекрасно, будьте любезны.

Пока он, зажав колесо между колен, звенел ключом по спицам, я стоял у окна и смотрел на улицу. Пусто. Только капли начали расчерчивать стекло — небо наконец решилось.

— Надо же, — сказал вдруг Шульц, не поднимая головы. — Неделю ни одной машины не продал, а тут — второй покупатель за два дня. Вчера господин тоже взял дорожный. Чёрный. Даже не торговался.

Внутри у меня что-то тихо и нехорошо повернулось.

— Приезжий, наверное?

— Кто ж его разберёт. Ворот поднят, шляпа на глазах, а под ними шарф. Простыл, видать. — Шульц пожал плечами и вернул колесо на место. — Платил новыми бумажками, не торгуясь.

Новыми бумажками. Как те, что лежали в моём конверте. Я отсчитал сорок пять марок, взял квитанцию — порядок есть порядок, тут без бумажки и велосипед не велосипед — и выкатил Геркулеса под начинающийся дождь.

Он стоял на другой стороне улицы. Открыто, не прячась, — впервые за все дни. Чёрное пальто, поднятый ворот, широкие поля шляпы, с которых уже капало. Мы смотрели друг на друга через мостовую, и дождь между нами становился гуще. Потом он поднял руку и коснулся полей шляпы — то ли поприветствовал, то ли отдал честь, то ли попрощался. Шагнул в арку, и сумрак сомкнулся за ним, оставив на секунду дымчатый след.

Велосипеда при нём не было. Но я почему-то ни секунды не сомневался, кто вчера не торговался у Шульца.

Домой я ехал верхом, трясясь по брусчатке. Дождь хлестал уже всерьёз, пиджак промок насквозь, цепь весело стрекотала. Успел — до темноты оставалось часа два. Втащил машину в подъезд, поставил под лестницей. Задание выполнено, господа серые.

Вечером, стоя у окна с кружкой остывшего кофе, я думал о простом. Хлеб я съел. Кофе выпил. Газету оставил на скамейке. А велосипед — останется. Он не поручение. Он инструмент. Впервые за три недели мне выдали не проверку на послушание, а снаряжение.

Значит, скоро начнётся движение.

Я погасил лампу и лёг, слушая, как дождь перебирает жесть карниза. Из тёмного угла комнаты привычно смотрели. Трое.

«Смотрите, — подумал я, засыпая. — Смотрите внимательно. Пешка сделала свой очередной ход».

Глава 2. 28 сентября. «Познакомиться с Рихардом Венге»

Конверт ждал меня в ящике, как приличная жена ждёт мужа: молча и не задавая вопросов. За месяц я почти привык. Почти — потому что привыкнуть к этой кипенно-белой бумаге до конца невозможно, как невозможно привыкнуть к взглядам из тёмного угла.

Я был прав в своих догадках. После велосипеда задания пошли одно чуднее другого. «Принять участие в воскресных гонках у Дутцендтайха» — и я дважды крутил педали вокруг прудов в толпе таких же энтузиастов в кепках и гольфах. Пришёл девятым, потом чуть поднажал — и шестым. «Проехать Себальдов лес от Эрленштегена до просеки и обратно» — и я месил колёсами палую листву, распугивая белок и отставных майоров с таксами и шпицами. «Ездить ежедневно не менее часа». Ноги окрепли, Геркулес обкатался, штанины я научился пристёгивать зажимами, почти не глядя. Организация лепила из меня велосипедиста — старательно, словно из глины. Настойчиво и планомерно, совершенно не заботясь о моих желаниях и мыслях.

Теперь я знал зачем.

На листке значилось: «Познакомиться с Рихардом Венге». Впервые за всё время — имя. Впервые — человек. Не буханка, не парк. Фамилия царапнула что-то на самом дне памяти, но что — я не понял. Пока.

Выяснить, кто такой Венге, оказалось делом двух разговоров у воскресного старта. Партийный функционер из крайсляйтунга, ведает спортивными объединениями, заядлый велосипедист — «каждый день ровно в пять делает три круга вокруг прудов, хоть часы сверяй». И ещё, добавили мне со смешком, чудак: ездит по воскресеньям в лес стрелять из Вальтера по пивным кружкам.

Фамилии. Сколько же фамилий в меня влили там, прежде чем выпустить сюда. Память щёлкнула тумблером — и я снова сидел в комнате без окон, только теперь вместо вербовщика напротив стоял другой серый. Куратор по истории.

* * *

Он говорил ровно, с интонацией автоматического диктора.

— Тысяча девятьсот девятнадцатый. Мюнхен. Слесарь Дрекслер основывает Немецкую рабочую партию — пивная, два десятка обиженных жизнью и правительством. Осенью в неё вступает тихий ефрейтор с Железным крестом и склонностью к акварели. Через год партия переименована в национал-социалистическую рабочую, обнародованы двадцать пять пунктов. Двадцать третий год — попытка путча от пивной «Бюргербройкеллер», шестнадцать убитых, ефрейтор в крепости Ландсберг диктует книгу верному Гессу. Двадцать пятый — партия основана заново. Дальше проценты. Выборы двадцать восьмого — два и шесть десятых. Тридцатого — восемнадцать и три. Июль тридцать второго — тридцать семь и четыре, двести тридцать мандатов, крупнейшая фракция рейхстага. Тринадцатого августа Гинденбург отказывает ему в канцлерстве. Запоминайте проценты.

— Зачем мне проценты? — не выдержал я. — Я что, буду вести статистику?

— Вы будете жить среди людей, которые считают эти проценты знамением, — сказал серый, не моргнув. — Знамения надо знать наизусть. Продолжим.

И он продолжал. Часами. Днями. Даты, фамилии, съезды, тиражи газет, цены на хлеб в марках двадцать третьего года — когда за буханку давали миллиарды. Голова моя трещала, как перегруженный трансформатор, и по ночам мне снились проценты, ползущие вверх по стене камеры.

* * *

Двадцать восьмое сентября выдалось до неприличия погожим. Небо, которое месяц давило на Нюрнберг, как пресс на солому, вдруг отпустило. Солнце, золото на клёнах, зеркало прудов — осенний ренессанс. Даже дышалось иначе. Я приехал к Дутцендтайху без четверти пять, сделал разминочный круг и встал у развилки дорожек, где утоптанная колея сужалась между двух лип.

Венге появился ровно в пять. Плотный господин лет сорока, рыжеватые усы, твид поверх свитера, посадка важная, как у памятника, — и хороший, ухоженный Вандерер*. Я тронулся навстречу, вильнул, уходя от несуществующей ямы, — и мы сошлись аккурат между лип.

Грохнуло знатно. Я успел спрыгнуть, Венге — нет: он сидел на дорожке, гневно пыхтя и раздувая щеки, а переднее колесо его Вандерера смотрело восьмёркой в осеннее небо.

— Вы! — Он поднялся, багровея. — Вы ослепли?! Здесь вам не ипподром! Как ваше имя? Я обращусь в полицию…

— Виноват, — сказал я, резво поднимая его машину. — Целиком виноват. И потому сейчас всё исправлю. Дайте мне семь минут.

— Что вы делаете? — Он осёкся, глядя, как я достаю из своего подсумка спицевой ключ.

Я перевернул Вандерер на седло и руль, крутанул колесо, прищурился. Восьмёрка была честная, но сговорчивая. Я отпускал и подтягивал, четверть оборота за четвертью, и колесо на глазах вспоминало, что такое круг. Венге сопел за спиной всё тише. К пятой минуте он уже сидел рядом на корточках.

— Да вы мастер. Где этому выучились?

— Где выучился — там больше не учат. — Я щёлкнул ногтем по ободу. — Слышите? Звенит ровно. Значит, жить будет.

— Хм. — Он поднялся, отряхнул твид и вдруг протянул руку: — Венге. Рихард Венге.

— Хофман. Пауль Хофман.

— А знаете что, Хофман... — Он оглядел меня, моего Геркулеса, ещё раз меня. — Нюрнбергская машина, нюрнбергская работа. После такого падения, а главное — спасения, положено выпить. Пойдёмте, я угощаю — раз уж вы воскресили мне колесо, которое сами почти и убили.

Так задание было выполнено — за час до заката, с запасом. Но вечер только начинался.

В «Золотом почтовом рожке» у Себальдускирхе пахло веком шестнадцатым: тёмное дерево стеновых панелей и столов, оловянные крышки, свечной нагар. Нам принесли тухеровского тёмного и дюжину жареных колбасок с капустой и хреном. В углу трое в коричневых рубашках, повязках и галстуках вполголоса тянули песню, сбиваясь на припеве.

Венге ел основательно, пил размеренно и говорил — всё охотнее с каждой кружкой. О велосипедах — со знанием. О службе — с гордостью: спортивные объединения гау, «здоровое тело нации, Хофман, начинается с холодной воды и педалей». О ноябрьских выборах — со сдержанной досадой: в июле, мол, взяли двести тридцать, а эти господа из кабинета баронов всё тасуют колоду.

— Барон на бароне, — хмыкнул он в усы. — Папен*. Знаете, что о том говорят? Кабинет его — как хороший клуб: попасть можно только по рождению, а делать там нечего.

Пивная жила своей вечерней жизнью. За соседним столом спорили о ценах на хмель, дальше резались в скат*, шлёпая картами по дереву, и кто-то раз за разом требовал у кельнера «ещё по одной, и на этом всё» — уже четвёртый раз требовал. Коричневые рубашки допели, сдвинули кружки и гаркнули «хайль» — половина зала отозвалась, половина сделала вид, что занята капустой или пивом. Венге отсалютовал кружкой, не вставая.

После третьей кружки он наклонился ко мне и, воровато глянув в угол, шёпотом выдал анекдот про идеального арийца: белокур, как сами знаете кто, строен, как Геринг, и высок, как Геббельс. И сам же первый затрясся от беззвучного смеха, прижимая ладонь к усам.

— Только, Хофман, это между нами, — отдышался он. — В своём кругу можно. В своём кругу — всё можно, на то он и свой.

Я кивнул и запомнил: в свой круг здесь пускают быстро, если у тебя правильный велосипед и правильное молчание.

Я смеялся ровно столько, сколько нужно, поддакивал ровно там, где следовало, и спрашивал ровно о том, о чём спросил бы человек, которому ничего не нужно. Слушать больше, чем говорить, — отточенное ремесло.

— А стреляете вы как? Надеюсь, как чините колёса? — спросил вдруг Венге, отставляя кружку. Его глаза уже слегка налились красным.

— Случалось держать в руках. Не раз.

— Решено, — хлопнул он по столу. — В воскресенье увидим. Мы стреляем в лесу, за Шмаузенбуком. Старый клуб, добрые люди. Приходите к десяти, Хофман. Можете считать это официальным приглашением. Кружку для вас я расстреляю лично.

Он усмехнулся.

* * *

Ночью мне не спалось. Лица, лица... Память услужливо разложила передо мной те колоды — фотокарточки на казённом столе, которые серый куратор метал, как матёрый шулер.

— Смотрите и запоминайте. Первая колода — те, кого знает мир.

Ефрейтор с чёлкой и глазами усталого пророка. Толстеющий лётчик-ас с орденом у горла и морфием в анамнезе. Хромой доктор философии с черепом аскета и ртом демагога. Фермер в пенсне, похожий на учителя арифметики, — «запомните его особо, он умеет ждать». И местный, франконский: бритый череп, усики, хлыст — гауляйтер Штрайхер, издатель газетёнки с неприятным душком.

— Вторая колода — те, кого не знает никто. Лица второго ряда. Мелкие боги переднего края.

И они сыпались на стол: чиновники, лавочники, штурмфюреры, секретарши. Десятки лиц. Я запоминал — меня хорошо научили запоминать.

Вот что не давало мне покоя с самого утра.

Седьмая карточка второй колоды. Рыжеватые усы, тяжёлый подбородок, взгляд человека, довольного своим твидом. Рихард Венге.

Они знали. Ещё там, до заброски, до конвертов, до буханки хлеба — маршрут уже был проложен (по крайней мере так казалось), и все мои случайности расписаны, как трамвайные остановки. Я лёг и долго смотрел в потолок. Из угла привычно смотрели на меня.

ВходРегистрация
Забыли пароль