Книга Протокол сингулярности читать онлайн бесплатно, автор Антон Аракчеев – Fictionbook
Антон Аракчеев Протокол сингулярности
Протокол сингулярности
Протокол сингулярности

5

  • 0
Поделиться

Полная версия:

Антон Аракчеев Протокол сингулярности

  • + Увеличить шрифт
  • - Уменьшить шрифт

Протокол сингулярности

Глава

Технологический экшен / Научная фантастика

АКТ I: ИНИЦИАЦИЯГлава 1. Резонанс

Не через воздух, не через барабанную перепонку, не через слуховой проход — всё это умерло двадцать лет назад, превратившись в анатомический реликт, бесполезный, как аппендикс. Нет. Звук приходил через височную кость, через тот самый участок черепа, который акустики называют «окном к внутреннему уху», — и Артём Волков уже забыл, как это — слышать иначе.

Он сидел в своей квартире на Тверской-Ямской, на четвёртом этаже панельной башни, построенной ещё при Брежневе и с тех пор не обновлявшей ни труб, ни амбиций. Окно было приоткрыто — ноябрьский московский воздух пах мокрым асфальтом, горелым подсолнечным маслом из шаверчной внизу и чем-то неуловимо металлическим, предвестьем снега, который никак не мог решиться упасть. Артём закрыл глаза и слушал.

Не музыку. Не речь. Он слушал здание.

Панельные стены дышали вибрацией — лифтовая шахта отдавала низким гулом на частоте около сорока герц, трубы отопления постукивали с периодичностью, которую он мог измерить с точностью до миллисекунды, а где-то на седьмом этаже работала стиральная машина, и её барабан передавал через несущие конструкции ритмичный стук, похожий на сердцебиение механического зверя. Двадцать лет назад он не слышал бы ни одного из этих звуков — по крайней мере, левой стороной. Сейчас он слышал всё.

Чип в его левом височной кости — нейроакустический имплант поколения 3.2, собранный вручную на кафедре биоакустики МГТУ, — работал безупречно. Кирин чип. Костный порт — так она его называла, с той особенной полуулыбкой, которая появлялась у неё, когда она говорила о вещах, которые придумала сама, как будто каждое её изобретение было личным, интимным, почти плотским.

Костная проводимость — древняя идея, известная ещё Бетховену, который прижимал палку к фортепиано и зажимал другой конец в зубах, чтобы почувствовать вибрацию струн через череп. Кира пошла дальше. Намного дальше.

Принцип был прост, как всё гениальное. Звук — это механическая волна. Волна распространяется через любую плотную среду, и кость — прекрасный проводник, намного лучше воздуха. Височная кость, тонкая пластина за левым ухом Артёма, была когда-то лишь пассивным барьером между внешним миром и нежным лабиринтом внутреннего уха. Кира превратила её в активный интерфейс.

Имплант состоял из трёх элементов. Первый — пьезокерамический трансдьюсер, вживлённый в костную ткань черепа толщиной чуть больше миллиметра. Он воспринимал механические колебания кости и преобразовывал их в электрические сигналы с чувствительностью, недоступной ни одному коммерческому слуховому аппарату. Второй — процессорный модуль размером с рисовое зерно, вживлённый в сосцевидный отросток, который обрабатывал сигнал в реальном времени, фильтруя шумы, усиливая речевые частоты и адаптируя выходной сигнал к динамическому диапазону сохранившегося слухового нерва. Третий — электродная решётка, введённая в барабанную лестницу внутреннего уха, которая стимулировала слуховой нерв напрямую, минуя мёртвые волосковые клетки улитки.

Операция заняла одиннадцать часов. Кира сделала её сама — не как хирург, а как инженер, контролирующий каждый микрон. Хирург был номинально другим, профессор Лунёв из Института оториноларингологии, но все в операционной знали, кто на самом деле ведёт. Кира стояла за спиной Лунёва в синем халате, вкапывавшемся в её худые плечи, и диктовала: угол введения, глубину, силу контакта. Её голос был ровным, почти машинным, и только Артём, лежавший на операционном столе под местной анестезией — череп не позволяет общую, не при этих доступах — слышал в этом голосе то, чего не слышал никто: дрожь.

Она боялась. Не за технологию — за него.

Три режима работы чипа. Первый — пассивный мониторинг: трансдьюдер считывает вибрации кости, процессор усиливает, электроды передают в слуховой нерв. Это базовый режим, в котором Артём жил большую часть времени. Мир звучал чуть металличнее, чем в воспоминаниях, — как будто кто-то добавил к каждому звуку тонкий обертон, ноту над основным тоном, нерезкую, но различимую для привыкшего уха. Второй режим — спектральный анализ: процессор раскладывает входящий сигнал на частотные компоненты и кодирует их как цветовые или пространственные паттерны, что-то вроде синестезии, навязанной аппаратно. Кира проектировала этот режим для музыкантов и звукорежиссёров, но Артём использовал его для работы — сейсмические данные, переведённые в звук, становились информативнее, чем на любом графике. Третий режим — прямой нервный интерфейс: обход костного трансдьюдера, подача сигнала прямо на электродную решётку. Режим для emergencies, для критических ситуаций, когда внешние звуки не имеют значения и чип используется как приёмник внешнего цифрового потока. Кира предупреждала: третий режим — не для экспериментов. Нервная ткань не прощает ошибок.

Семь лет чип работал безупречно. Артём научился жить между двумя мирами — звуком правого уха, естественным, тёплым, органическим, и звуком левого, сконструированным, точным, почти стерильным. Два слуха. Две реальности. Он мог выключить чип — был переключатель, маленький магнит, который нужно было приложить к участку кожи за ухом, — но почти никогда этого не делал. Тишина левого уха пугала его. Она была не пустой, а мёртвой — не как отсутствие звука, а как отсутствие жизни.

Сейчас, в ноябрьском полумраке квартиры, чип работал в первом режиме, и Артём слушал.

На экране телевизора — он был старый, плазменный, купленный ещё когда плазмы были в моде, — президент Соединённых Штатов стоял за трибуной с флагами и говорил. Говорил о том, что американское правительство на протяжении десятилетий располагало данными о неопознанных аэрокосмических феноменах, которые не могут быть объяснены существующими технологическими парадигмами. Говорил, что настало время прозрачности. Говорил, что человечество не одиноко.

Артём смотрел на его губы и слушал перевод — дикторша Первого канала говорила с той особенной советской интонацией, которая пережила сам Советский Союз, — и чувствовал, как внутри него нарастает что-то странное. Не эмоция. Не мысль. Что-то физиологическое, соматическое — как будто собственное тело стало резонатором для волны, которую он ещё не мог назвать.

Он выключил телевизор.

Тишина. Москва за окном — низкий гул города, неумолкаемый, слоистый, сотканный из двигателей и вентиляций и далёких поездов, — продолжала звучать в правом ухе. В левом — кость принимала то, что правое ухо слышать не могло. Более глубокие частоты. Более медленные ритмы. То, что не проходит через воздух, но проходит через камень, бетон, землю.

И тогда он услышал это.

Удар.

Не звук — впечатление. Сокращение. Как будто планета под ним, под фундаментом здания, под слоем мерзлоты и глины и базальта, под тысячекилометровой толщей мантии — как будто планета сжалась и разжалась. Один раз. Тихо. Глубоко.

Артём замер.

Он ждал. Секунды шли. Десять. Двадцать. Тридцать. Сорок. Сорок пять. Сорок шесть. Сорок семь —

Удар.

Тот же. Тот же самый. Сокращение, пульс, систола — он не знал, как назвать. Как будто сердце размером с планету сделало очередной удар. Через сорок семь секунд после предыдущего.

Артём открыл глаза. Посмотрел на часы. 23:47. Будет ждать.

Сорок семь секунд.

Удар.

Точно. Абсолютно точно. Он проверил — телефон, секундомер. Сорок семь целых и ноль десятых. Погрешность ниже порога измерения его чипа. Земля билась с точностью атомных часов.

Это было три недели назад.

С тех пор Артём жил в двух временных режимах одновременно. Один — обычный, бытовой, с работой и едой, визитами к Кире по средам. Другой — сорок семь секунд, сорок семь секунд, сорок семь секунд, безостановочный метроном планетарного масштаба, который слышал только он.

На работе — Институт физики Земли, отдел сейсмического мониторинга, десятый этаж здания на Большой Грузинской — он мог сверять свой пульс с пульсом планеты. Сейсмографы ничего не показывали. Шум. Фоновый микросейсмический шум, который все игнорировали, который был известен любому студенту-геофизику, — вечная вибрация Земли, генерируемая океанскими волнами, атмосферным давлением, человеческой деятельностью. Никакой периодичности в сорок семь секунд. Никакой аномалии. Артём проверял. Раз за разом. Он загружал данные с широкополосных станций по всей планете — Обнинск, Норильск, Петропавловск-Камчатский, а также глобальную сеть IRIS — и ничего. Спектрограмма была чиста. Никакого пика на частоте 0.021 герц — это 1/47, период, переведённый в частоту. Ничего.

Но он слышал.

Костная проводимость. Височная кость. Трансдьюдер. Чип. Его чип улавливал то, чего не улавливали сейсмографы. И это означало одну из двух вещей: либо имплант генерировал фантомный сигнал — галлюцинацию, аппаратный сбой, обратную связь, — либо он действительно воспринимал реальную механическую волну, слишком тонкую, слишком специфическую, чтобы быть зарегистрированной стандартными инструментами.

Артём знал, какая из этих версий была правдоподобнее. И знал, какая была правильной.

Он был аналитиком. Аналитик не верит — аналитик взвешивает. Три недели наблюдений: 194 467 ударов, каждый через сорок семь секунд после предыдущего, ни одного отклонения, ни одной пропущенной пульсации, ни одного сбоя. Это не галлюцинация. Галлюцинации не бывают хронометрически безупречными. Это что-то реальное. Что-то, что приходит через кость его черепа и только через неё — потому что ни один прибор на планете не фиксирует этой периодичности, и ни один человек, кроме него, не обладает таким интерфейсом.

Костный порт. Кирин подарок. Её последний дар ему, прежде чем —

Нет. Не сейчас.

Он закрыл глаза и сосредоточился на пульсе.

Каждую среду он ездил к Кире. Клиника «НейроЛайф» на Каширском шоссе, частное отделение, которое стоило ему три четверти зарплаты, но он не думал об этом. Три четверти — это нормально. Это — Кира.

Она лежала в комнате на втором этаже, в палате с одним окном, выходящим на парковку. Комнатные растения — он приносил их каждые два месяца, и медсёстры ухаживали за ними, потому что сам он забывал поливать, — фикус, драцена, что-то зелёное и выносливое, как надежда, которая отказывается умирать. Кира была жива. Сердце билось. Лёгкие дышали — с помощью аппарата, но дышали. Кожа была тёплой. Волосы — он расчёсывал их сам, каждый раз, когда приходил, — были мягкими, тёмными, чуть длиннее, чем она носила, когда была сознательной, потому что в вегетативном состоянии стрижка не казалась ей важной.

Восемь лет. Нанотерапия была экспериментальной — Кира знала это, все знали, — но глиобластома четвёртой степени не оставляет выбора. Нанокапсулы с химиопрепаратом должны были пересечь гематоэнцефалический барьер и доставить токсин прямо в опухолевые клетки, минуя здоровую ткань. Мирообразующая технология. Будущее онкологии. Кира согласилась, потому что Кира всегда соглашалась на будущее, особенно если она сама могла его сконструировать.

Нанокапсулы пересекли барьер. Доставили препарат. Убили опухоль — это подтвердили трижды, ПЭТ-скан был чист, метастазов нет, победа. Но вместе с опухолью нанокапсулы повредили ретикулярную формацию — ствол мозга, тот самый участок, который отличает бодрствование от сна, сознание от его отсутствия. Микрокровоизлияние. Диффузное. Неоперабельное.

Кира убила свою опухоль и потеряла себя.

Артём сидел у её кровати каждую среду с шестнадцати до девятнадцати. Разговаривал. Рассказывал о работе — о сейсмических данных, об аномалиях в Тихоокеанском кольце, о новой модели предсказания землетрясений, которую разрабатывал их отдел. Рассказывал о чипе — о том, как он работает, как изменился его слух, как он научился различать голоса людей по костной вибрации их шагов. Кира не отвечала. Её глаза были открыты иногда — врач говорил, что это автоматизм, не признак сознания, — и Артём смотрел в её зрачки и искал в них Кирину мысль, Кирину искру, Кирину усмешку, ту самую, которую она дарила своим изобретениям.

Не находил.

Иногда он брал её руку и прикладывал к своей височной кости — к левой, к чипу. Не знал зачем. Может быть, думал, что вибрация дойдёт до неё, пройдёт через её кожу, её кость, её нервную систему и разбудит что-то. Может быть, просто потому, что руку нужно было куда-то деть.

Вчера, в среду, он сидел у её кровати и слушал пульс Земли. Сорок семь. Сорок семь. Сорок семь. Вибрация приходила через его кость — через пол, через стены, через фундамент клиники, через саму планету — и он чувствовал, как пальцы Киры, лежавшие в его руке, чуть подрагивают в такт. Не потому, что она чувствовала. Потому, что вибрация проходит через всё. Через неё — тоже.

Он не заплакал. Он разучился плакать где-то на третьем году. Но что-то сдвинулось внутри — не эмоция, а тектоническая плита, глубоко, беззвучно, навсегда.

Сегодня была пятница. Артём сидел на кухне, перед ним стояла остывшая чашка кофе — он пил кофе редко, и когда пил, обычно забывал обо всём, — и просто слушал.

Сорок семь. Сорок семь. Сорок семь.

Ритм был безупречен. Три недели безупречности. Он уже начал привыкать — к этой пульсации, к этому метрому, к этому знанию, что под ним, под четырьмя миллиардами лет базальта и железа, что-то бьётся. Не метафора. Не геофизическая абстракция. Что-то — бьётся.

Он вспоминал, как слышал двумя ушами. Двадцать лет назад, до акустической нейромы, до операции, до мёртвого левого слухового нерва. Он был студентом, третьекурсником геофизика, и они с Кирой — она была на курс старше, на кафедре акустики, — ходили по вечерней Москве, и он слышал всё обоими ушами: стерео, объём, пространство, выстроенное из задержек и разностей фаз между левым и правым. Шум дождя был объёмным, как собор. Кирин голос — тёплым, близким, трёхмерным. Он мог закрыть глаза и точно знать, где она стоит, по одному только звуку, потому что два уха — это радар, это локатор, это эволюционный инструмент, который миллионы лет учил млекопитающих понимать пространство.

Потом — тишина. Левосторонняя глухота — не полная, не абсолютная, а именно односторонняя, что страшнее, потому что мозг не умеет справляться с асимметрией. Мир схлопнулся в правую половину. Звуки потеряли объём. Голоса сливались. Он не мог определить направление. Кирин голос — и тот стал плоским, как фотография.

А потом — чип. И мир вернулся, но другим. Не тёплым, а точным. Не органическим, а сконструированным. Как будто кто-то заменил стекло окна на линзу — всё видно чётче, но свет другой, спектр другой, и за прозрачностью есть что-то неуловимо искусственное, что не обманешь.

Он допил кофе. Холодный. Горький. Поставил чашку в раковину.

Сорок семь. Сорок семь. Сорок —

Пауза.

Не сорок семь. Больше.

Артём замер. Секундомер в голове — он давно научился считать секунды с точностью чипа — показывал: пятьдесят одна. Пятьдесят одна секунда. Не сорок семь.

Удар.

Аномалия. Первая за три недели.

Он стоял неподвижно, не дыша, и ждал. Сердце — его собственное сердце, не планетарное — колотилось, отдаваясь в висках.

Пятьдесят одна секунда.

Удар.

Снова не сорок семь. Сорок девять. Период сократился? Нет — увеличился, а потом уменьшился. Пульсация стала — нерегулярной.

Артём опустился на стул. Руки дрожали. Он чувствовал, как каждый удар приходит через кость — не как раньше, ровный, машинный, монотонный, — а с изменениями, с вариациями, как будто ритм, который три недели был хронометром, вдруг стал — живым.

Сорок восемь. Удар. Сорок пять. Удар. Сорок три. Удар.

Период сокращался.

И с каждым ударом — с каждым сокращением интервала — чип усиливал сигнал. Это была автоматическая функция, заложенная Кирой: если входящий сигнал нарастает по амплитуде, процессор поднимает усиление, чтобы сохранить динамический диапазон. Но сейчас сигнал не просто нарастал — он ускорялся. И чип гнался за ним, поднимая усиление, и вот уже каждый удар Земли отдавался в черепе Артёма не как тихое впечатление, а как — давление. Тупое, ритмичное, нарастающее давление изнутри, как будто кто-то сжимал его височную кость пальцами, и пальцы становились всё сильнее.

Боль.

Первый раз за семь лет чип причинил боль. Тупая, костная, ноющая, — не острая, не режущая, а глубокая, как зубная боль, как боль в надкостнице, — она шла изнутри кости, из того места, где пьезокерамический трансдьюдер передавал в нерв сигналы, которые нерв не был рассчитан принимать.

Сорок одна секунда. Удар — сильнее. Тридцать девять. Удар — ещё сильнее. Частота сжималась, как пружина, как сфера, коллапсирующая к центру, и чип передавал этот коллапс прямо в слуховой нерв, и нерв горел.

Артём схватился за левую сторону головы. Кожа над имплантом была горячей. Он потянулся к магнитному переключателю — выключить, выключить чип, прекратить боль — и остановился.

Не мог.

Не потому, что физически не мог — рука была в сантиметре от нужной точки. А потому, что — нет. Не сейчас. Если он выключит, он не услышит, чем это кончится. Он не узнает.

Тридцать семь секунд. Тридцать пять. Тридцать три. Сжимается. Ускоряется. Земля под ним — под Москвой, под Россией, под Евразийской плитой, под всей планетой — пульсировала всё быстрее, и чип выкручивал усиление до предела, и боль стала острой, сверлящей, как будто сверло входило в череп изнутри, и Артём стиснул зубы и —

Зазвонил телефон.

Не мелодия — вибрация, стандартный звонок, тот самый, который он никогда не менял, потому что ему было всё равно. Экран: «Неизвестный номер». Не скрытый — неизвестный. Длинный, нечитаемый, с кодом, которого не существовал, — +000.

Он взял трубку. Правой рукой — левая всё ещё прижималась к виску, к горящей коже над чипом.

Тишина. Долгая. Три секунды. Четыре.

Затем — голос.

Механический. Женский. Не синтезатор речи — не тот гладкий, коммерческий голос, который озвучивает навигаторы и виртуальные ассистенты. Другой. Грубый, как будто собранный из обрезков, из фрагментов, из голосов, которые были разрезаны и склеены заново. Без интонации. Без дыхания. Без человека.

«Костная проводимость. Левая височная. Период сорок семь. Не выключай.»

И — отбой.

Телефон замолчал. Экран погас. Артём смотрел на тёмный прямоугольник в своей руке и не мог пошевелиться.

Костная проводимость. Левая височная. Период сорок семь.

Кто-то знал.

Кто-то знал о чипе — о его чипе, о Кирином чипе, о костном порте, о том, что он воспринимает ритм, который никто другой на планете услышать не может. Кто-то знал, что период был сорок семь — уже не сорок семь, уже сжимается, уже тридцать одна секунда, двадцать девять, двадцать семь, — кто-то знал, и кто-то сказал: не выключай.

Не выключай.

Удар. Двадцать пять секунд. Удар. Двадцать три. Боль пульсировала в такт — в такт планете, в такт чему-то, что билось под четырьмя тысячами километров породы и железа и жара, чему-то, что просыпалось.

Артём Волков сидел на кухне в своей квартире на Тверской-Ямской, в Москве, в России, на планете Земля, и слушал, как его мир готовится к войне.

Он был единственным, кто это слышал.

Глава 2. Белый шум

Ноутбук стоял на кухонном столе, заставленный несколькими чашками с остывшим кофе и заваленный пачками от сигарет. Экран мерцал в темноте — Артём не включал свет уже сутки. Ему казалось, что при свете лампы данные выглядят иначе. Глупость, конечно. Но за три дня без сна глупости обретают собственную логику.

На экране развёртывалась спектрограмма. Данные ГЛОНАСС — навигационной спутниковой группы, двадцать четыре аппарата на средней околоземной орбите. Артём выгрузил их три дня назад из открытого архива Ионосферного центра КИАЦ — как раз тогда, когда понял, что его прежняя работа, та самая диссертация по ионосферному прогнозированию, мертва. Не потому что тема исчерпала себя. А потому что данные вели себя так, будто кто-то дышал в микрофон.

Он запустил стандартный фильтр — тот самый, который использовал последние четыре года. Фильтр Калмана, адаптированный под ионосферные помехи, с пороговым значением по медианному отклонению. Результат был привычным: ложное обнаружение, ионосферная буря, класс геомагнитной активности C. Обычное дело. Солнце фонит, магнитосфера дрожит, спутниковые сигналы шумят. Читай любой учебник — всё объяснено.

Но Артём не мог перестать смотреть.

Он заметил это на вторые сутки. Нет — раньше. Он заметил это ещё в институте, когда просматривал суточные срезы сигнала ГЛОНАСС на предмет аномалий для рутинного отчёта. Шум в канале L1 — вторая частота, гражданский диапазон. На первый взгляд — обычный белый шум. Равномерное распределение мощности по спектру, никаких выделенных частот. Классика. Так выглядит вселенная, когда ей нечего сказать.

Но белый шум был не белым.

Артём вытянул руку — пальцы дрожали — и набрал команду в терминале Python. Фурье-преобразование. Потом вейвлет-анализ. Потом бикогерентный анализ, который он никогда раньше не применял к навигационным данным, потому что это была методика из радиолокации, из сигнатурного анализа целей, из мира, где шум — это не ошибка, а сообщение.

На экране поплыли коэффициенты.

— Вот ты, — прошептал Артём.

Бикогерентность показала то, что Фурье не мог. В белом шуме присутствовала квадратичная фазовая связь — признак того, что сигнал не случаен. Случайный шум не коррелирует сам с собой. Случайный шум не содержит структуры. А здесь структура была: слабая, размазанная по десяткам мегагерц, скрытая под ровным гауссовым профилем, но — присутствующая. Как отпечаток пальца на стекле, которое протёрли, но не до конца.

Артём откинулся на спинку стула. Пальцы левой руки машинально потянулись к сигарете. Прикурил, затянулся — и закашлялся так, что чуть не опрокинул чашку. Глаза слезились. Он вытер их тыльной стороной ладони и снова уставился в экран.

Код. Это был код.

Не в человеческом понимании — не ASCII, не бинарник, не азбука Морзе. Но принцип был тем же: дискретные состояния, модулированные по фазе несущей, с избыточностью, достаточной для восстановления после потерь. Избыточность — вот что выдало сигнал. Природа не создаёт избыточности. Природа экономит. Каждый джоуль, каждый бит, каждый фотон расходуется по минимуму. Избыточность — это роскошь интеллекта. Способ защитить смысл от шума канала.

Артём затянулся снова. Руки тряслись уже постоянно — не от кофеина и не от никотина. От возбуждения. Того самого, которое он испытал однажды, семнадцатилетним, когда впервые увидел фракталы Мандельброта на экране старого компьютерного клуба: бесконечная сложность, возникающая из простейшего правила. Тогда он понял, что математика — не инструмент, а язык. А теперь язык говорил ему нечто, чего он не хотел слышать.

Он вернулся к данным. Трое суток наблюдений, двадцать четыре спутника, двенадцать частотных каналов. Он переписал скрипт фильтрации трижды — сначала убрал ионосферную модель ИРИ-2016, потом отключил тропосферную коррекцию, потом вообще снёс все модельные предположения и прогнал сырые данные через слепую деконволюцию. Результат не изменился. Структура оставалась.

Он построил карту.

Геопространственное распределение аномалии — проекция ионосферных возмущений на поверхность Земли. Каждый спутник ГЛОНАСС, проходя над определённым регионом, фиксировал искажение сигнала. Артём собрал эти искажения, проанализировал их пространственную корреляцию и нанёс на карту. Контур вырисовывался медленно, как фотография в проявителе.

Сибирь.

Полоса шириной восемьсот километров, вытянутая с северо-запада на юго-восток. Эпицентр — шестьдесят градусов пятьдесят три минуты северной широты, сто один градус пятьдесят три минуты восточной долготы. Артём знал эти координаты. Их знает любой физик, любой астроном, любой человек, который когда-либо интересовался загадками планеты.

Подкаменная Тунгуска.

Он погасил сигарету о край стола и закрыл глаза. За веками поплыли цветные пятна — фосфены, последствия бессонницы. Тунгуска. Тридцатое июня тысяча девятьсот восьмого года. Взрыв, поваливший деревья на площади в две тысячи сто квадратных километров. Сейсмическая волна, обошедшая планету дважды. Магнитная буря, зажёгшая небо над Европой так, что в Лондоне можно было читать газету в полночь.

12
ВходРегистрация
Забыли пароль