bannerbannerbanner
Голоса в лабиринте

Антология
Голоса в лабиринте

Полная версия

Двор – блеклый, длинный, обнесен забором, слева в конце его – тоже дощатый сарай и рядом – старая лодка. Но здесь, действительно, нет шума зала. Ноги устали, и хочется где-то присесть, но на ступенях из кухни нечисто. Двор чуть спускается к озеру… – и там, в конце, в стене забора – калитка. Гравий скрипит под ногой и ломает ступни через подошвы ботинок – кажется, что в спину выстрелят, и, в самом деле – рядом с калиткою, слева – мишень из бумаги вся в рваных ранах от пуль, и на заборе есть отщепы, дырки – значит, гостей забавляли стрельбою. Я открываю калитку – уже хорошо, вдалеке озеро, а по сухой пожелтевшей траве волнами катится ветер. Шаг на тропу – я вовне, и вожделенное – возле забора скамейка. Но – если сесть за спиной будут дыры от пуль, вот только крови не видно – или же я буду первым у них, или стреляют в затылок. Сидеть почти расхотелось, но я присел – слишком все надоело.

Тропа шла к озеру – метров пятьсот, а по бокам от нее, вероятно – болото. Если свернуть с нее к соснам, то через сорок минут можно выйти к поселку, там должна быть электричка. Туфли, конечно, промокнут – угроблю, но, еще хуже – испорчу костюм, светлые брюки потом все будут в грязных разводах. Я сделал пару шагов по хрустящей траве… – ну тут еще интересней – ржавые, черные слои «колючки» в траве, вросшие в землю с войны – кто-то здесь оборонялся. Я так и вижу – лежу с пулеметом в траве, и гимнастерка на пузе промокла – сейчас они подойдут по прямой, а, может быть, выйдут справа. И тогда кину гранату. Но сзади выстрел в меня, и, значит, нужно ползти – нужно прижаться к забору… Я снова сел на скамью, навалился на доски, стал весь песчаной скульптурой. Все напряженья лица не мои и отвратительно чужды. Во мне обрывки от прошлого – бродят, они – как линии, они живые. Здесь уходить бесполезно. Мимо лица пролетают листы, и все – формат А4…

Я разбирал в воскресенье бумаги – три моих толстых бесформенных папки. И мне попались рисунки – еще лет десять назад я хотел сделать мозаику из мраморов и рисовал к ней наброски. Месяц тогда просидел за столом, мы даже съездили с ним в то кафе, но этот кадр, что заказ обещал, больше и не появился, у них такое не редкость. Листов – штук десять, все пожелтевшие, словно вобравшие грязь этих лет – и в руки взять неприятно. Все карандашные линии почти слились – где с мутным фоном, где между собой – что-то увидеть теперь было сложно. Вот если б я сделал все это в камне – мало того, что оно было бы в палево-мягких цветах мраморов, эти цвета б не тускнели.

Первым попался мне лист с головой – лицо, проросшее стеблями – через глаза, через уши и рот, и через темя, конечно. Лист – человек целиком – тело, проросшее всюду. Тоже, конечно, лишь в карандаше, но для себя я видел все это в цвете – красном, зеленом, бордовом, как, я считаю, и есть, в самом деле – через все центры оттенков сознанья и чувств с их назначеньем по жизни. Сердце и пах, и желудок… – у каждой области тела есть свое стремленье, что можно выразить цветом. Через все – стебли и щупальца одновременно – полупрозрачные реки и страны, где, как бактерии, кто-то живет, движется, дышит, смеется. Или то змеи, а может быть, пламя – как будто женские пальцы, они сиреневы, как аметист, и так же почти прозрачны (на них, как капли на кольцах – камни различного цвета). Когда ты смотришь на все их глазами – они огромны, в размер человека, ну а ты сам – полутень. Они имеют свои сроки жизни. Все это переплетается, тонет – одно в другом и в окружающем странном пространстве. Что-то вползает вовнутрь, а что-то рвется наружу – хочет найти продолженье себя или пищу. Но оно делает все для себя и никогда для другого. От человека осталось немного – только обрывки от малых пространств, куда те стебли не шли – вот пустота за скулой, вот – как пятно что-то возле затылка. Где-то внутри в глубине островок, где горит слабая свечка, кто-то оттуда выходит – длинная тень легла на пол. Эти участки везде бесполезны, и потому оседает в них горе, сам человек их не любит. Может быть, что он притом на кресте, и с него смотрит на прочих таких же. Может быть, бабочка возле ноги – среди травы и цветов ищет лишь ей нужный запах. На ее крыльях узоры. По краям крыльев у бабочки – профили лиц – взгляды обоих, мужчины и женщины, почти пусты, так как внимание их ушло назад, чтобы там видеть друг друга. Но она скоро засохнет…

Чуть мрачновато по смыслу, но было б красиво, и оказалось ненужным. Потом зашел в то кафе – маслом написан был заяц с морквой – так они видят их стену. Ну и дешевле, конечно.

Вокруг прозрачные разные лица, при этом все они – я. Они себе заполняют все цветом и светом, но этот цвет – акварель на бумаге, а свет – пугающе-душный…

Чем глубже сон, тем больше кажется, что он – реальность. Прошло всего, может быть, полчаса – они, наверное, поев горячего, наконец, вышли на воздух. Сзади раздался пугающий гром – я втянул голову в плечи. Но, нет, они не стреляли… Еще удар, и опять по мозгам – крик, улюлюканье, визги. Я уже понял, привстал, посмотрел – у них салют, фейерверки. Снова удар об удар – снова грохот, им не живется спокойно. На их масштабе все ярко блестит, на моем – блестки на сером. Я на какой-то границе. Область большой тишины много шире. Серость, как будто открытая дверь, но мало кто это знает. Вокруг сухая трава, и мой костюм ей под цвет, и только черной футболкой под ним я от травы отличаюсь. И цвет стены ресторана такой же, и, как зрачки, так же – окна. Над гривкой леса вдали серое совсем сгустилось – там, видно, чуть моросит, но, все же, дождь уйдет вправо. Блеклое желтое в сером.

Десятилетия – просто дыра, место падения в странность. Медленно, почти застыло. Себеподобно и однообразно. Множества чисто формальны – все в них похоже. Да и они размываются, если вглядеться – они становятся частью иных и там теряют значенье. И так – пока все сольется, а это слитное – точка. Так вроде бы очевидно, но только это сознание требует чуть-чуть усилий, если без них – наползает чужое.

Как будто бы перед мембраной и после нее все, и давленье, сравнялось. И можно вывернуть, кто я – я-пустота, это всюду. Все, будто в формуле, в этом. «Есть» лишь «три нет». Нет «моих» мыслей, что есть – не мои, просто они идут мимо. Нету и слов, и, может быть, я говорить разучился, ведь говорить больше не о чем, не с кем. И нет желаний, совсем – все теперь неинтересно. Меня ничто не цепляет. Все в равной степени просто. Что это – уже маразм, или еще все же взрослость? Но, правда, есть отношенья – так все явленья, людей я стал теперь видеть четче, причем почти без иллюзий.

7. Река и кошка

Я не все помню – как оказался сейчас на реке, или откуда я знаю, как это выглядит все с вертолета – сверху все смотрится малость иначе – вода, к примеру, похожа на серый металл – блеск режет зренье. Памяти нет, она где-то внутри – слабо шуршит, что-то хочет, но ей никак не пройти через толщу меня, как не подняться песку на поверхность. Я почему-то не вижу, на чем я плыву, да и при том не пытаюсь. Вода настолько прозрачна, что мне видно дно, хотя, я знаю, его не достанешь. Я иногда смотрю вниз, кажется, что я увижу на дне города́, но вместо них только галька. Можно набрать в ладонь воду, но все равно утекает. Это большая долина, кругом острова – плоские, в зарослях ив и черемух. На середину я плыть не хочу – меня от берега и не уносит. Мое плавсредство порой развернет, только назад я смотреть не люблю, и тогда гляжу на небо – на облака и на ветер, но только кожа его не ощущает. Не ощущает она и тепла от бледно-желтого солнца. Потом опять развернет меня вперед лицом – но горизонт слишком близок. Потом возникли и скалы, как будто это дома, вдруг встали сбоку.

Все-таки тучи пришли и сюда – я наблюдал глухой фронт, наползавший с востока – он гасил небо. Я или двигаюсь, или застыл в темном тоннеле пространства. В зарослях по берегам стали теперь появляться и сосны. На галечной косе я вышел. Вода текла, ну а воздух стоял, и шорох камешков из-под сапог как будто бы зависал в нем. Я втащил лодку на берег и пошел к деревьям – пришлось взобраться наверх, на обрывистый склон через высокие стебли крапивы. Здесь, на поляне, трава была низкой, и стало видно дорогу на холм под навес веток. Стоило только войти в этот странный проход, как стало тесно и душно – зелень меня обступила, накрыла. Хотя дорога-аллея была и красивой, но идти вверх не хотелось – там дальше будут поля и леса, будут другие дороги – ну а дрова можно набрать и здесь. Однако стоило только войти вглубь, в кусты, оттуда выскочил крупный баран, весь грязно-серый и толстый, и, закричав, припустил вправо в лес – я проводил его взглядом. В каждом есть доля безумия, есть и во мне – я извернулся, поймал сам свой хвост, и он виляет моей головою – и я бы даже его отпустил, но не хочу чтобы стало как прежде. Костер пришлось пару раз раздувать, только потом можно было сидеть и глядеть, как закипает вода, и шевелить в огне палкой.

Вот прилетела прелестная птичка и села на баллон лодки, пришлось махнуть, чтоб она улетала, чтоб не смывать потом белых подтеков. Вода вскипела, я съел Доширак и обнаружил, что почти стемнело. Костер лежал возле ног почти белый от пепла – сумерки, все наползая, давили, и он почти уже сдался. Туман скользил по реке, поднимался наверх, но, не достигнув и метра, он таял.

Под черной тучей стемнело. Туча имела свою глубину из темно-серого с синим свечений. И, неожиданно, в ней заиграли зарницы. Вот внутри черного у горизонта все вдруг окрасилось белым, потом сиренево-красным – где-то мучительно ярко, а где-то, – почти пастельно. Ни звука грома, одна тишина – как будто все онемело. И снова – синяя вспышка, переходящая вдруг в анемично-лиловый. Будто эмоции – кажется, я их испытывал в жизни. Как будто звук, что-то тихо гудящее рядом, или же наоборот – как будто бы тишина где-то стала совсем уже плотной. Я сунул руку в рюкзак и, отщипнув кусок хлеба, бросил его метра на три. Тишина чуть изменилась, ну а «явленье народу» возникло минут через пять – кто-то, по-моему крыска, выйдя из ночи, приблизился к хлебу. Светлое пятнышко хлеба исчезло за слабым шорохом гальки. Пора плыть в озеро, дальше – там, если сделать ошибку, уже до берега не доплывешь, и даже до дна – «дыхалки не хватит».

 

Ну и зачем я подумал… Я поднимаюсь и делаю три слабых шага, чтобы отдернуть к углам обе шторы. Мир облепил меня со всех сторон. Белая кошка сидит около двух подоконных лимонов, среди белесости света, она не хочет, чтоб я ее гладил сейчас, и очень слабо кусает, только потом уже смотрит. Глаза алмазно-наивны. И один глаз – голубой, с треугольным зрачком, другой – с растянутым вверх, бледно-желтый. (Просто «Анютины глазки»; что ж то была за Анюта?) Что она видит при том – не понять, оптика совсем иная. И подлетает на форточку, чтоб погулять перед марлей в прохладе. А за окном возле дерева ходит ворона… Ну не люблю я собачек с их местечковым подходом. Все кошки – ангелы, точно. Она всегда уважает меня, и, значит, я уважаю ту кошку. Я отхожу от окна и сажусь в ставшее видимым кресло. Пока от кофе извилины не распрямились, что-то внутри копошится – о всем вчерашне-сегодняшнем-завтра. И кошка тоже пришла, как будто тряпка легла на колено.


Амид Ларби

г. Монпелье (Франция)



Журналист и поэт, родился в Алжире. Член Европейской академии наук, искусств и литературы (ЕАНИЛ). Автор литературных эссе и поэтических сборников, которые переведены на испанский, итальянский и русский языки. Лауреат премии журналистской ассоциации Милана Giornalistà Estera (1995). Победитель Международного конкурса поэзии L’Amour de la liberté.

Стихи переведены с французского Анной Залевской.


Из интервью с автором:

Поэзия исходит из глубин человеческой души и стремится согреть нашу реальность, привнести в нее лирику. Магия слов похожа на проблески рассвета, скользящие по морской глади, на которой качается лодка, окутанная сплетением ароматов, бегущих от романтики до экстаза…

* * *

Тишина

И дерево

В дымке

Мгновенье застыло на взлете

Бархат поля открылся

Для ретуши алой заре

И проблеску солнца

Под сенью небесной

Камень застыл бессловесно

Терзает безмолвия бездна

И дремота рассвета

Их тишь я собрал для тебя

Забирай ее

В знойный рай

Рук своих

Я с тобой в тишине

В ней одной

Нежный шепот

И робость желанья

Без пафосных слов

Тишину заполняет восторг

Замирает душа

Дрожью каждой струны, чуть дыша.

* * *

Мой рай будоражит

Сияние

Лика, что ум не осилит,

А глаз не увидит

Жажда жизни

Вернула мне голос

Насытив слова

Пришедшим с утра озареньем

Время играет в сложение

Жизней, вёсны ушли

Но душу питает надежда

Дни будут светлы

Злу нет места.

* * *

Я в смятеньи

Всюду низость

Сознание зашло в тупик

Реальность сбилась

В мрачный крик

Что будет завтра? Неизвестно

Сбежала мудрость

В темный мир

Где шизофреник – командир

Где заблужденье – норма

Клад знаний в мелочь обратив

Утратив ориентиры

Канон, величие души

Зачахли – больше не нужны

И только древняя маслина —

Мерцающий мосток

Соединяет Запад и Восток

* * *

Тоска дрожащей нитью…

Жизнь потревожена

Обрывком мысли

С собой бы совладать

Подметить, различить и разгадать

Не цепенеть под взглядом

Придумывать, изобретать

Сорваться за пределы

Почувствовать тепло несмелой

Руки у своего лица

Но больше нет желанья

Вновь пустыня

На горизонте пустота

И ветер стынет.

* * *

Одно слово —

И человек говорит

Одно слово —

И человек молчит

Хотя слово

Говорить не умеет

Слово молчать не умеет

Вот бы очистить прошлое

Когда люди человеческий облик теряли

Вот бы очистить нынешность

О будущем и прошлом люди…

…забывают

Когда мы начнем говорить

Помня – не сегодня единым нам жить?

* * *

Не будь это столь нелепо

За пределами всё и вся

Чудесно

Бесконечно долгое эхо

Ввысь прямая стезя

В Абсолют

Не будь это столь нелепо

Не нужно огонь зажигать —

Ему бы навек воспылать

А судьбе застыть навеки

Не будь это столь нелепо

Пусть будет начало всего

Но и тогда пустое ничто

Оставаясь предметом сомнений

Порхая в пространстве

Сумеет пробраться

Сквозь завтрашний день.

* * *

Мои иллюзии эскизны

Чистейшие мелодии немы

Как будто облака обнажены

Бегу от настоящего

Ни слова никому о том, где я

Мне напросилась желчь в друзья

Изранен разум, тело неприкаяно

И всюду вакуум, обет молчания

Смятение проявится под утро, позже

От осознания, что пусто ложе

Призывом зазвучат стихи —

Попутчики

Рутины дней моих

В пустыне из сомнений

Чтоб сделать муки драгоценные мои

Приятным времяпровожденьем.

* * *

Уходили мысли, ускользали

Полусомкнуты веки

Их укрывали

Нежностью грудь наполняя

Вздох извечной надежды из нее вырывая

Свет освещал

Грустный взгляд

С лица словно маску сорвали

Я чувствовал легкий озноб

Будто в ступоре вязком

В моменты тревог тишина

Меня под защиту брала

Утоляя печали

Уступая место

Мечтам.

* * *

Я шагаю вдоль берега

Ветер, ненастье – неважно

Я шагаю вдоль памяти

Распрощавшейся с властью

Тревожно Средиземное море

Ветер коллизий и милости

Отголоски сказаний

Историй, безумий

Средиземноморья

Герои и схватки

Нации, фракции

Цивилизации

Средь океанов, морей

Многоликое море

Страстных стихов

И культур колыбель

О нас его сны

Иллюзии, думы, мечты…

* * *

Я чувствую нежность

Заката на острых волнах

Разума дерзость

В сумерках ярче. Видна

Мне вселенная моря

Вся без утаек, как на ладони

Момент ускользает

Сквозь тишину

В легкого блюза неволю

В исполнении дивного моря

И далекой земли.

Распевом слова

В гармонии, неге дрожат

Закатным лучом на парус сошла

Арабеска

Мистралем подхвачена дерзко.

* * *

Я убегаю

В закоулки памяти

В мгновений ярких свет

Где актуально прошлое

Где будущего нет

Где карты настоящего

Разложены едва,

Трамбует время годы

Побеги сумасбродные

Сводя меня с ума

* * *

Неземной поцелуй

Пленительный мощный

Ток

Облаков очертанья

Присевших на райский чертог

Грациозность и легкость

Капризность и вздох

Возмущения, что испарится

Неземной поцелуй

Пленительный мощный

Ток

Облаков очертанья

Присевших на райский чертог

Грациозность и легкость

Капризность и вздох

Возмущения, что испарится

Роман, как сладостный дым

Но жажда любви утолится

Поцелуем другим.

* * *

Душевная тонкость

В чувственность

Прорастает

Пленяет

Пламенный трепет

Слов не осталось – афазия

Перед лицом эпатажа – апатия

В жажде любви отказано

Судьба – предсказана

Иллюзиям вход воспрещен

В эту страсть запретную

Безрассудную

Безответную

Иллюзорную

Непритворную

* * *

Волна на скорости

Разум в бодрости

И существо без тени

В аллегоричное время

Идеально созвучие случая

На перепутье фонем

Я иду по наитию

Оголенной вселенной

Лишенной одежды

И слов.

* * *

Сладко звучит афоризм —

Отшлифованы грани

В изможденье язык

С дилетантством на поле брани

Утратила мысль инстинкт

И трансцендент умозрений

Грядет новый цикл

И отрезвление

Евгений Скрипин

г. Барнаул



Автор книг: «Опыт неудач», «Рожки дьявола», «Поэты без иллюзий». Родился в Джезказгане (Казахстан). Образование – Алтайский государственный университет, филология. Работал в краевых и городских газетах, в двух из них – главным редактором.


Из интервью с автором:

Писать всерьез начал со знаменитого дефолта 1998 года. Не было работы, зато появилось время. Написал роман «Джизнь Турубарова». С тех пор мои личные удачи напрямую связаны с экономическими кризисами. Все разговоры о том, что читатели в России кончились, считаю глупостью. Просто надо писать хорошо, меньше бояться, и люди к тебе потянутся.

Не раб

Я – Бог, каждое утро я давлю на клавишу «Создать». Блаженство писать несколько часов подряд, и еще большее блаженство перечесть потом несколько раз. Каким же веселым и довольным должен быть Господь, глядя сверху на нашу мешанину!

Я пил четвертый стакан кофе, когда с кухни сквозь стекло балконной двери мне помахала еще не вполне одетая жена. Была суббота, в субботу она вставала поздно. Скоро на кухне загремели сковородки. Дом оживал и наполнялся смыслом. Запах блинов проникал на балкон и вытеснял и обесценивал мои смыслы.


Начавшаяся запахом блинов суббота неожиданно продолжилась звонком на мой мобильный. Мне уже давно никто не звонит, с тех пор как я потерял работу. Звоню я, и тоже редко, только по делу, в поисках работы, потому что на мобильном почти никогда нет денег.

– Так ты идешь, или нет? – сказал голос в трубке, я узнал по голосу Федора и вспомнил, что я обещал сегодня поехать с Федором на кладбище. Я посмотрел через стекло на кухню. Вероятно, у жены имелись свои планы на мою субботу.

– Чё молчишь? – сказал голос.

Я молчал, потому что не успел придумать отговорки. Ехать на кладбище мне было неохота.

– Это… – сказал я. – Я еще не знаю.

– Ну, смотри, – буднично сказал Федор. Я думал, будет уговаривать поехать. Но он не стал уговаривать. – Звони, если что. Я буду там.

Мне стало стыдно перед будничным Федором. Видимо, никто из собиравшихся поехать не поехал.

– Ты там один, что ли? – сказал я.

– Да.

– Галкина же точно обещала?!

– Говорит, дежурство.

– Ясно. Если что, я позвоню.

– Звони.

Я не спросил у Федора, как ехать на кладбище, и он, конечно, понял, что я тоже не поеду. Сволочь Галкина…

Жена неожиданно легко согласилась, что мне надо съездить. Забыл сказать, сказал я, что обещал съездить. Помнишь же Дашкина? Здоровый такой, из отдела писем.

Я набрал Федора. Спросил, как ехать, на какое кладбище. Федор заметно оживился:

– Сядешь на вокзале. Доедешь до Власихинского кладбища. Я тебя встречу у часовни, это в центре.


Я не знал, как правильно поставить ударение в названии кладбища (в трубке оно звучало как-то без акцента) и рассчитывал, что знающие люди меня, если что, поправят.

Народ-языкотворец отвечал и так, и этак. Как проехать на Вла́сихинское кладбище, спрашивал я у группы мужиков на остановке. «На Власи́хинское?» – переспрашивали меня. На Власи́хинское, говорил я в другой группе, бабушке и внучкам. «На Вла́сихинское…», – говорила бабушка и задумывалась. Побегав по привокзальной площади, я все-таки вышел к нужной остановке, она оказалась на проспекте.

Желтенький автобус привез меня к кладбищу. Это было старое кладбище в черте города, здесь давно не хоронили, только выдающихся людей и родственников ранее похороненных. Как обычно на кладбище, здесь было солнечно и грустно. С фотографий на постаментах, начинавшихся от самых ворот, равнодушно смотрели покойники. Солнце на кладбищах всегда усталое, как будто иссякающее, бабушкино. Не как в городе. Я пошел по аллее к кирпичной часовне, крест которой и луковка сияли на солнце.

У часовни ко мне подошла русская старушка, прошамкала что-то, профессионально, как цыганка. Я отдал ей мелочь. Жена дала денег на дорогу, туда и обратно, но в автобусе с меня неожиданно взяли не десять, а тринадцать рублей, и оставшихся все равно бы ни на что не хватило. Старушка меня перекрестила.

 

В ожидании Федора я походил, не удаляясь от часовни, вдоль могил. Здесь, в центре, хоронили самых выдающихся людей. «Заместитель председателя облисполкома» прочитал я. Из зеленого гранита выступала суконная морда бюрократа. Поражал размер мемориала. Это было ненормально.

Из боковой аллеи вышел Федор, пожал руку. «Заглянул к отцу, – сказал он. – Он тут рядом». «Власи́хинское или Вла́сихинское?» – сказал я. Федор пожал плечами, ему это было безразлично.

Маленький, похожий на еврея Хохол Федор продирался по заросшим репьем и кустарником дорожкам. Чуть в сторону от центра кладбище казалось полностью заброшенным. Ограды покосились, почернели, кресты завалились, внутри на могилах стоял в пояс выросший бурьян. Тропинки, по которым мы двигались в сторону могилы Дашкина, перегораживали сети старой паутины. Федор в итоге заблудился, но, покружив, все же вышел к цели.


Дашкин умер от рака. Это был здоровый, похожий на бывшего боксера или тяжелоатлета сорокапятилетний мужчина. У него была жена актриса. Много ли вы знаете мужчин, жены которых играют в театре? А мы работали рядом с ним, похожим на штангиста, на Юрия Власова какого-то – такой же хряк и интеллектуал. В очках на мощной голове.

Он очень не любил давать взаймы и никогда не давал закурить. Не из жадности, а из презрения к нам, джентльменам в поиске десятки. Когда он внезапно заболел и прошел курс химиотерапии, я не узнал его, ковыряющего ключом в скважине замка своего кабинета, и только по голосу определил, кто он. «Заходи», – распахнул он дверь. Он неплохо ко мне относился, выделял, как мне казалось, из других. Высохший, как мумия, и все же водянистый, он сел на стул и бросил на стол пачку сигарет: «Закуривай, чего!»

– Здравствуй, Сергеич, – сказал Федор. Я не очень понимал заботу Федора о Дашкине, не такими уж они были друзьями. У штангиста не было друзей. Его друзьями, как у его тезки Пушкина, похоже, были книги. Его огромную библиотеку, которую он никому не показывал, мы увидали только на поминках. (Странно, что я не запомнил жену Дашкина, актрису, а ведь должен быть запомнить!)

– А где сейчас его жена? – сказал я.

– В Ленинграде. Там есть специальный дом для престарелых. Богадельня для нищих актеров.

Мы были как бы три поколения, с разницей в 10–15 лет. Я посмотрел на дату дашкинского дня рождения. Выходило, что ему сейчас было бы семьдесят. Старик. Наша задача была – выкрасить железную ограду.

Краска оказалась жидкой, Хохол Федор явно сэкономил. Я подумал, что придется красить на два раза. Мы бы долго терли кисточками ржавое железо, если бы мне не пришло в голову, что краску в банке следует элементарно размешать. Хреновые мы были с Федором работники.

Дело заспорилось. Разлив краску по банкам, мы с Федором пошли периметром оградки, изредка поглядывая друг на друга. Что-то вроде соревнования, кто гуще, кто быстрее.

Разговор наш был необязательным, мы лениво перекидывались фразами, а между ними были целые периоды молчания. В один из таких периодов я подумал, что, может быть, я сейчас проживаю свой лучший период в жизни. Как знать? За время безработицы я создал несколько рассказов, повесть, дописал роман.

Другое дело, что эта моя работа была для себя, то есть она не приносила денег, и было ясно, не могла их принести. Всего понятнее это было моим родным. Через полгода они стали смотреть на меня как на больного. Которого, конечно, жаль, но – сколько можно! Шутки мои уже не проходили, юмор им казался неуместным.

То же я мог прочесть в глазах знакомых, уцелевших на своих работах. А мне казалось, это я их должен пожалеть.

– Как у тебя с работой? – сказал Федор, словно подсмотревший мои мысли.

Я вяло махнул. Он прекрасно знал, как у меня с работой. Пару недель назад сорвалась как будто уже обещанная мне железная работа. Я уже разговаривал с директором организации, которой пофиг был мировой кризис. Но что-то опять не срослось. Я занервничал, названивал в контору, пока не надоел директору, и он указал мне мое место. «Вам позвонят, – сказал он, – при любом решении вопроса. У вас появились конкуренты». Черт с ней, с работой, решил я. Я – Бог…


Начало припекать. Федор снял кепку, обнажив хохол. За этот хохол его и звали Хохлом, а не за принадлежность к украинской нации. Мы чуть не поссорились недавно, старые приятели, когда зашла речь о Хохле, который слег в больницу, и мы собирались его навестить. Генка, один из нас, сказал, что он слышать не хочет о Хохле, с которым он не сядет на одном гектаре.

– Не знаю, – сказал Николай, старший из нас. – Кто-то где-то что-то сказал… Хочешь об этом разговаривать – валяй, но без меня.

Интересно было посмотреть на нас со стороны. Объективно все мы были уже старые (хуже – мы были пожилые). Кое-кто был седой, кое-кто – лысый. Не говоря о странгуляционных линиях на шеях. Впрочем, если смотреть не объективно, не со стороны, легко было в каждом из нас узнать мальчишку из того мальчишника конца восьмидесятых, который собрал перед свадьбой Николай.

На другой день мы с ним поехали к Хохлу.

– …Сын его тоже в Ленинграде, – сказал Федор.

Он уже дважды назвал Санкт-Петербург Ленинградом, очевидно не задумываясь. Не придавая этому значения.

– Это который сын? – сказал я. – Тот, про которого он говорил, что – одна судорога, а потом восемнадцать лет приходится платить?

Хохол отложил кисточку. Пошарил в сумке и выставил водку, неправдоподобно маленькую емкость.

– Нет, он говорил не так, – сказал Хохол. – Пять секунд удовольствия, а платишь восемнадцать лет.

Докрасив, с легким сердцем, будто выполнив ненужную, но важную работу, двинули на выход с кладбища. Решено было еще выпить, глупо было бы еще не выпить. Скупой сначала, Федор становился расточительным потом.

Мы шли по ровной земляной дороге, мимо свалки. Свалка дымилась, ее разгребал, утюжил трактор.

– Сдохну, хоронить меня придешь? – сказал Федор.

Я, чтобы не сглазить, не стал говорить обычное, что неизвестно, кто… А вдруг – правда, подумал я. Где они, к примеру, возьмут фотографию на памятник? Уже лет десять я не делал новых снимков. На старых я был неприлично молодой. Кто, вообще, возьмется хоронить, если я безработный, человек без организации?


Скоро мы шли обратно к кладбищу. Другого места, где можно спокойно выпить, не нашлось.

Федор привел меня к дыре в заборе. Мы расположились на лужайке, как бы еще не на кладбище, а рядом. Место, закрытое от чужих глаз кустарником, явно было насиженным, вокруг валялись пустые бутылки и пакеты. Я бы не удивился, обнаружив в траве и презервативы.

Выходило, что Хохлу сейчас хуже, чем мне. Я еще мог найти работу, он уже не мог. Разговор вертелся вокруг поисков работы. Хохол плохо старел. От энергичного, тридцатилетней давности Хохла в нем не осталось ничего.

Федор дал денег на автобус и ушел вглубь кладбища. Я пошел к остановочному павильону.

Остановка была сверху донизу расписана матерной бранью и изображениями гениталий.

Мне вспомнился Гоген. (Или Ван Гог? Это всегда как будто один человек. Нет, все-таки Гоген. Ван Гог – это который ухо, Гоген – Океания, туземцы.) Великий и ужасный Поль. А не уехай он на Острова? Так бы и умер жалким воскресным художником, ничтожным клерком.

Я завернул за угол павильона и с размаху выбросил в бурьян пакет с остатками хлеба и колбасы. Ну его, Вла́сихинское (или все-таки Власи́хинское?) кладбище.


Через день, рано утром в понедельник, зазвонил мобильный, и мне предложили срочно, через час явиться на работу.

– Если вы, конечно, не раздумали, – сказал директор.

Через полтора часа я бегал по забитым людьми коридорам поликлиники и собирал справки, подтверждающие мою полноценность. А вечером того же понедельника ехал в купе скорого поезда в большой промышленный сибирский город, где находилось головное учреждение организации. Во вторник в головной конторе начинался семинар для вот таких, как я.

Если вы думаете, что я тут ловко подверстал под свой рассказ мораль (поездка через не хочу на кладбище, мелочь старушке… Есть Бог! и Он все видит), то это не так. Во-первых, все, о чем я рассказал – чистая правда, ничего я не подверстывал.

А во-вторых…

Утром в больничном коридоре, дожидаясь очереди к окулисту, я обратил внимание на карточку, которую мне выдали внизу, в регистратуре. На титульной странице, крупно, было выведено шариковой ручкой в строке, следующей сразу за фамилией: НЕ РАБ. Новую карточку мне оформляли, когда я пришел сюда с простудой, безработным, с полисом, полученным на бирже.

Надпись безнадежно устарела. С понедельника я уже был на службе. РАБ. При чем тут Бог?

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru