bannerbannerbanner
Голоса в лабиринте

Антология
Голоса в лабиринте

Полная версия

Полупустое пространство двора – стены здесь под цвет картона, несколько окон вверху желто-красны – видно свисание люстр, свет их въедается в щеки, а остальные все черны. Может быть, там-то и есть потусторонние лица – от них волна раздраженья, и ноги вязнут в песке коридоров. Я не завидую тем, кто внутри – здесь воздух больше. Хочется даже услышать здесь низкий звук труб. Было бы правильно, если бы был под ногами провал, куда бы все улетало, но нас таких пустота не приемлет. Пусть даже кто-то нацелит сюда большой палец, только измажет об черный асфальт, он ничего не придавит. Клен, словно поднял вверх руки, но сам не знает, зачем это сделал, и они там истончились. Темные хлопья летят позади, впереди пусто, мандражно.

Сколько раз вывернешь ты этот мир – столько получишь другую изнанку. Все выгибается в нечто иное, только, отчасти, ты сам остаешься.

4. В калейдоскопе

Про пржевальскость

Душа это, может быть, то, что увидел когда-то. Голубизна, почти ставшая синью, неразличимые вихри. Если прикрыть глаза, то скоро в них видишь жизнь – в них тоже есть свое дело. Днем облака здесь редки – те, что отстали, лишь еле ползут, чтоб уже ночью в траве стать росой или спуститься на камни. В очень большом – до границ с фиолетовым маревом, что поднимается до черноты, ультрамарине, пропитанном светом, им все неважно. И пятитысячный ставший уже ледниками хребет они не видят. Там мне лет пять, и плоскость мягкой воды Иссык-Куля. На само солнце смотреть здесь нельзя, но невозможно не чувствовать света. Все было потусторонним. Возле арыков, создав воде тень, шли тополя, как шуршащие свечи. В более плотной тени от садов не было слышно ни звука, кроме другого шуршания. Улицы шли, уходили, в них по утрам даже было прохладно. Центр был наивней – на тротуарах жар просто давил – не те деревья, тень их лежала внизу островками, стены домов и асфальт, нагреваясь, лучились.

Там десять сорок утра и воскресение, лето. Спали, наверное, все, я шел по коридору. Там, среди тел из чужих непонятных мне снов было действительно дурно. Мои «сандали» среди другой обуви так и стояли. Упершись лбом в металл дверной ручки, я вдруг почувствовал, что меня ждут, и даже стены вокруг это знали. Шкурки мгновений из прошлого стали теперь за чертой. Я потянул за собачку и вышел – чувства усилились, стало спокойней. Все вокруг было одной тишиной, это она говорила. Я глядел сразу вокруг – чуть-чуть иначе, чем там на Урале – синий здесь жестче. И я присел, и смотрел на их дом, и был одним ожиданьем, и я почувствовал, что здесь прохладно. Пространство, залитое белым потоком от солнца, было шагах в десяти, я просто вышел из тени. Все небо сверху палило меня. Хоть тишина была также и здесь, но не такой прирученно-домашней. От тени дома до бесконечной песчаной горы – все меня словно сжимало. Я огляделся – песок, голубизна, больше нет ничего, а, что звучало, шло сверху. Но подниматься пришлось очень долго, не один раз я вставал, видя, как пыльный песок под ногами меня увлекает назад, и я сползаю обратно. Были спокойствие, радость. Я даже не удивился, когда, замерев и упираясь руками в колени, вдруг, обернувшись, увидел – я уже выше домов, где-то на уровне острых вершин тополей – и между ними – зеленоватую стену воды и, к ней, дорогу и домики порта. С каждым усилием только лишь ног света кругом было больше. Я встретил ящерку – и она двигалась вверх, остановилась, почувствовав взгляд и, развернувшись, спустилась. Мы изучали друг друга. Солнце сжигало мне голову, спину, оно старалось меня уронить в раскаленный песок, но это было неважно. Я уже знал, что меня позвало, что тишина – отзвук неба. Я ощущал его токи – от его звона, летящего вверх от песка, до тихих светлых течений. Как меня ящерка, я вбирал все, и становился гудящим. Что-то невидимой легкой рукой перемещало меня, делая всем этим небом. Глубина света слилась с глубиной темноты. Там было что-то живое, был как бы голос огромных. Он говорил, но не мне, объяснял, и где-то там мы совпали. Даже сам свет, отраженный песком, стал уже давним. Чуть-чуть не выйдя наверх на плато, я сел в песок. Все еще лишь начиналось – я стал совсем равнодушен, сразу мог видеть все, что вокруг, глядя перед собою. Я был во всем, все шептало. Все – тень от света. Грани, углы иногда велики, и можно даже приблизиться к краю. Я там смотрю до сих пор, но мои мысли – фрагменты. Когда потом я сошел, съехал вниз по песку, все уже залило солнце, и было слышно вокруг: «С добрым утром». Мне стало здесь неуютно, голову слабо кружило – значит, побыть человеком.

Я – больше то, что увидел тогда. Из-за того я полюбил потом горы и цвета-звуки органа. Через то небо я вижу. Те ощущения были неясны, но в результате реальней, чем вещная данность. Там появилось какое-то качество, что потом всюду влияло по жизни. Можно построить конструкцию слов, чтобы назвать это свойство, но только проще сказать «пржевальскость».

Про речку Каргу

Да, я – вода, часть блестящей воды – как, если взглянуть с улицы на окна дома. Я был частью ручья – очень прозрачного, мелкого, перетекавшего возле травы по округлым камням – они коричневы сверху, но, если их взять и разбить, тогда стеклянно-блестящи. Я был ручьем и играл, обтекая округлые камни, возможно, я их не касался, но был очень близко от них – крутился, негромко шумел и плыл над ними, был легким. Даже не чувствуя их, я поднимал иногда со дна стайки песчинок, перебирал их, сгонял в облачка – и сам не знал, что же это такое. Кто-то глядел в меня сверху – я даже чувствовал смутные лица, блеклые, как голубоватое небо за ними – они были совсем не важны и оставались всего лишь тенями, которые очень легко забывались. Лица смотрели в меня, на меня, я и не спорил – играл и немного жалел их, я им показывал радость. Наверное, это родители, и рядом я, но только тело, а вокруг – покрытые дерном, короткой травою, поляны, гладкие, перетекавшие в мягко взлетавшие склоны. Повсюду – над ними и между них – голубоватое детское небо. Потом, подальше, наверное, я был рекой, и содержал в себе всё – все теченья, застывшесть. А за холмами был город – разнообразие стен, углов, окон и солнечных бликов на стеклах – как будто все окна недавно промыли, а стены решили не чистить от пыли, целые реки асфальтовых улиц и тротуаров – в том желтом городе тоже жил свет – солнца и бледного неба, так же, как я, он был тоже веселый. Кроме асфальта там были газоны с разлитым в них светом. Цвет стен был бледным, в согласии с сонностью неба. Углы домов переплетались. Это был город, где я становился ребенком, и этим городом тоже. Надо мной иногда были птицы, но им было трудно подолгу кружить в бесконечно-задумчивом небе, и они иногда исчезали. Я был ручьем, и когда возвращался назад, мои детские ноги болели от дальней прогулки, однако внутри был прозрачен, перетекал через эту усталость. И все же еще я был светом и ветром над низкой травой, и, что важней всего – небом. Был и домами, и стенами, их светло-желтой окраской, но и при этом я к ним прикасался. Город был теми камнями на дне, воздух был мною, водой, а песчинками – люди. Лицо, загорев после долгой прогулки, само ощущало улыбку.

Не удается подолгу быть в прошлом. Опять брожу в коридорах сознания, что я ищу, в самом деле. Еще недавно я был опять на Урале, там само небо и воздух несут в себе что-то. И я был весь влит в реку, в лес – в их и мои перспективы. И даже умным там быть было мелко. Смыслы не образы, это заряд, и смысл не есть расшифровка.

О представлении смыслов

Видимо, из-за таких эпизодов я и стал мыслить иначе. То, что там было, не говорит ничего для всех обыденных целей и типов сознанья – оно от глаз до затылка прошло всю голову, не задержавшись, ничто ему не мешало, и только в самом пределе дало почти абстрактное знанье, сформировало привычку.

…Однообразие это тропа водосвинки – завтра опять на работу, той же дорогой, в то же время, чтоб заработать убогие деньги. Разум здесь есть одинокое дело. Логика ходит по кругу. Что жив, что нет – жить-умирать можно только собой, но когда включен в явленья, сам можешь разве что думать. И никогда уже лучше не будет – ну не считать же за лучшее отпуск – восстановиться б, и то, слава богу. Рядом по улице – люди и люди – осознают, идут, смотрят. Вокруг слои, разноцветные пятна. Здесь сейчас воздух прохладен, но уже ближе к Москве он теплеет, и там сейчас бабье лето. На фоне красной кирпичной стены, вперемешку – дерево, все в ярко-желтом, и мрачноватые клены, сухие листья на них, как будто трупики парашютистов, кустики в беленьких шариках, кучи из скрюченных листьев, и листья в черных блестящих мешках – как жертвы в братских пакетах.

За этой красной стеной комбинат – на этажах слои душного воздуха, блеска и стука, лица усталых людей – две сотни впаянных днем в одно дело. Каждый из них по отдельности тоже пятно. И мне платили, чтоб так продолжалось. Где-то вдали есть пятно разных пятен Европы – там уже люди с погодой другие. Кругом одно, лишь меняются люди. Вокруг по Питеру – ход и толпленье, как будто празднично, но мрачновато. Но, если вслушаться в частные точки, то вроде бы ничего, звуки их даже бывают печальны. Снова слои, снова пятна. Каждый живет в своем калейдоскопе.

Я заточен в этом мире-картинке и включен в разные пятна, которые знаю. Знаю – чего не люблю, или чего бы хотелось. Но, стоит мне повернуться спиной, чуть забыть, как сразу все покрывается дымкой. Иду по парку, сажусь покурить, на карусели напротив катаются дети – очень серьезные, выше колена, а сверху музычка и жить-начхать – в вязком-простуженном воздухе гулко звучит что-то не очень по-детски. На белых брусках скамьи желтый лист, но только неинтересно читать линии его ладони.

Что-то не нравится мне их реальность, я помню-вижу извне – так поле зрения шире. Через оправу сегодня и этих кустов я смотрю перед собой в калейдоскоп-канал смыслов. Я прохожу еще дальше – и разговаривать не с кем, можно оставить всего десять слов – этого хватит надолго. Я теперь просто носитель позиций – лишь опознания и отношенья. Необусловленность это и есть объективность.

 

Сущности ясен один язык смыслов, но, как слова, они часто мешают. Разум идет по пути представлений: если теперь оглянуться – туман и улица, и силуэты от зданий, но со своими законами в каждом, где смыслы – входы, вот только выход из них в лабиринты. Смысл, он не просто значение, роль – все это как-то восходит в весь странный мир априорного знанья.

5. Юрский период сознанья

Глаза закрыты, так лучше. Для меня нет больше завтра – и завтра будет сегодня. Нет, я вполне хорошо отношусь к окружающей меня реальности, и, может быть, с пониманьем. Все, что ни сделаю, здесь просто тает. Куда растратился мой личный импульс – видимо, его совсем завалило тем, что, как хлопья, летит из окружившего мира – как карусель при метели. Оно меня не волнует, но заглушило – забило глаза, уши, рот – даже сказать что-то сложно. Есть много тех, кто в таком же, как я, положеньи, но также много и тех, кто все вокруг превращает вот в это. Зрачкам под веками тесно, и я открыл бы глаза, но будет резать – свет, он нелепо активен – «а записался ли ты…, а вот они записались!» Я не хочу быть ничем, что все они могут видеть, и не хочу так же видеть, что все они хотят мне «показать», и я глаза не открою. Что-то рождается из полутьмы, чуть проходящей в глаза через веки – все в черно-розовых красках – чувствую или же так представляю. Глаза шевелятся под тонкой кожей.

Серные гейзеры, копоть и облака древней пыли, как на планете Помпея, вокруг крушатся статуи. И, хоть «я в танке» – мне пофиг, но кислород в дефиците. Все здесь уносится ветром, и в недоверии оно теряет свой смысл. Каждый в отдельности почти разумен – в пузыре собственной жизни, но, глядя со стороны – их затянул в себя бред. Кажется, очень несложно тупо оценивать – правда-неправда, в чем что-то правда, насколько, не потреблять откровенную дурь… Влезать в дела их не стоит. Общаться с ними всегда бесполезно, смысл их сознания мне недоступен – что они думают, не понимая. И мне почти их не жалко. Я развернулся, ползу прочь от них, но я опять почти там же. Вокруг «болота всех верящих» – щупальца, жала и пальцы. Зло это часть формы их бытия – оно сочится повсюду, Юрский период сознанья. Хотя, конечно не Юрский, и не период, конечно – все безнадежней, древнее. И я бы сжался, накрылся своим одеялом, но только подлость вспорола мне кишки. Выползти, пусть только внутри себя, туда, где чудится что-то другое. Я очень прост в своих мыслях, я здесь, похоже, пришелец – я не могу его вспомнить – мой мир, всегда ускользает от взгляда сознанья. Те, кто пытаются здесь тоже ползать, не догоняют теченья. Я так же – ткни меня пальцем, и я развалюсь, только одно издыханье.

Мир нижних уровней правды. Жидкая туша тут пляшет лезгинку и зазывает бровями. Из-за бугров торчат уши друзей, призраки их идеалов. Надо всем некто, расправивший крылья, под ним ничтожество для представленья. Тип эффективности стаи, конечно, менялся, но ее суть оставалась. У них короткое зренье – от «я» к предложенной цели. Жадность здесь двигатель стаи. Мозги покрыты хватательной мышцей. Три основных их инстинкта, а остальное неразвито, сгнило. В непотопляемой лжи все бегут, но лишь шустрее взбивают болото, потом они матереют. Дрянь от них – как из брандспойта. Мертвенно светятся их небольшие пространства, на напряженье слетается мусор, здесь радиометр воет. Злость на их злобу мешает, но только выдохнуть ее не просто. Их стада, стаи, их тьма – они по горла в болоте и не мычат, не умеют. Ты в стаде совсем не видим, оно тебя подпирает. Вокруг кишат паразиты сознанья – мир плохо видимых форм их же мыслей. Пусть скажут «это такая природа», но это значит – она много шире, если аспекты ее можно выбрать – я точно выбрал иные.

Если находишься «в теме», то не любую картинку ты можешь подставить как представленье чего-то. Разум пытается мне говорить, что так я сам создаю полусны, но, я-то знаю, что в них нет фантазий. Когда был раньше придуманный смысл, я был еще подотчетен ему, теперь я верю лишь в то, что увидел. Сюр-и-реальность в квадрате принятой мной черной рамки. Телу тепло, я завидую телу, что ему так мало нужно – серая глина на сером. Но через веки уже начинает казаться, что вокруг стало светлее – мир, проявляясь, меняет сознанье. Я открываю глаза, фокус-покус – то, что казалось вполне очевидным, теперь не видно, нисколько – наполовину я в «мире».

6. Корпоративы

День металлурга

Тело еще не готово к движенью, но его что-то выносит за дверь. Вокруг стоит оглушительно ночь. Может быть, на глазах слезы от ветра – блеск фонарей вдалеке слюдянист и расплавлен. Но мне не холодно – я в своем черном пальто тихо иду по платформе. Народ выходит из розоватого света вагонов и превращается в очень спешащие пятна, вот и почти никого, только два-три – как и я, те, что чего-то не помнят. Я тороплюсь, догоняя толпу, но слишком поздно – она рассосалась. Я иду так же вперед – между путями по гравию перехожу много рельс, чтобы попасть на перрончик. Здесь очень маленький старый вокзал – кто-то куда-то бежит – кто в буфет, кто на поезд.

Сейчас уже почти ночь, но еще день металлурга. Пора, я должен успеть во дворец. В желтой коробке автобуса вдоль сероватых коробок домов, где так же душно, как здесь, меня провозит душой, как по пыльной стене – там мамы могут кричать на детей, а дети их ненавидеть, мужья не знают, зачем терпят жен, ну а они, стиснув зубы, строят ненужный порядок. Там могут даже любить и бывают добры, но, так как воздуха мало, им часто тошно. Когда они выключают свой свет и мельтешащий картинками свой телевизор – в майках, в ночнушках идут по квартире, на дне их глаз совсем пусто. Там в туалетах по фановым трубам ходят шумы. Даже в автобусе их густой дух выжимает мозги – я задыхаюсь, пытаюсь понять, почти скрутившись в спирали.

Наконец, местное чудо – мост, в виде фиги из пальцев – ты по большому въезжаешь и едешь над блеском рельс, где раньше были вагоны, а указательный ведет на площадь (на склоне черной горы) сзади которой отвалы и жуткий мегакарьер, где ничего уже не добывают (а раньше брали, везли гематит, а сидерит, полежавший на воздухе, был лимонно-желт и, доходя до коричневых красок, почти стеклянно блестел, удивляя) – теперь сверхъяма. Сразу за площадью уже дворец, меня мутит от круженья по мосту, еще удар торможенья – и, зашипев, открываются двери – полусогнувшись, стою и смотрю на газон – очень стараюсь его не испортить. За зоной сумерек я в зоне тьмы, и свет в глаза уже больше не давит. За спиной круглая площадь, и я оклемался, воздух спускается сверху из глубины черноты, летит порывами снизу с долины – смотрю наверх, словно жду, но дожидаюсь лишь холода в теле. По краю площади мимо газонов иду к огромному зданью на верхней точке наклонного круга, а оно, все розовея, как будто не приближается, делаясь лишь горделивей. Когда дошел, как всегда, постоял перед его исполинским масштабом – передо мною в сплошном освещеньи метров на десять уходит наверх арка двора, по сторонам от нее барельефы из гипса, хоть и подсвечены прожекторами, но разобрать что-то трудно – кажется, что на одном повторенье парижской коммуны – женщина с флагом и со страшным ртом, у ног как будто сугробы. То же, что слева, отсюда не видно, но, словно мощный аккорд, почти слышно.

Я вхожу в эту огромную арку – под ее сводами мои шаги вдруг превращаются в грохот, а ветер, дующий в спину, меня едва не роняет. Вширь открывается двор, и я внутри куба-коробки без крышки. Со всех сторон ряды окон – ряд настоящих, над ним ряд фальшивых, ряд настоящих, и снова. Сверху глядит черно-синяя ночь, но осторожно, склонившись. Очень большая квадратная площадь, ближе к углам впереди два газона, из них взлетает вверх свет, чтоб осветить две гигантских скульптуры по сторонам от огромной двери – тоже цемент, алебастр и побелка – мощная женщина с серпом в руке, солдат с винтовкой, и это все можно лишь угадать – свет до их лиц не доходит. Но напрягает не их высота (хоть тоже ведь этажа на четыре), на той стене, где они, происходит что-то подобное жизни. Ветер, толкавший меня через площадь сюда, и здесь попавший в ловушку, крутится, гонит к стене у подножий скульптур пыль и поднимает ее в своих вихрях. Фигуры пыли в лучах прожекторов бросают тени на стену, а тени движутся, входят в контакты и изредка налегают одна на другую, перебегают и тают. Я попытался получше увидеть их – сущности из завороченной пыли – что-то, чуть-чуть, будто души, но на зубах заскрипело. У ветра здесь была цель – выровнять свое давленье, у стен и света была своя цель – та, что вложил архитектор, цель была даже у пыли – опасть, и все они наложились здесь в кубе, в розовом свете, идущем с его бледных стен, и в моем взгляде-сознаньи. Не было собственных целей, наверное, лишь у теней, а было объединенье; но, чтобы это понять, тени должны были б знать, что происходит вовне и внутри этого двора-коробки.

Дверь для людей ростом метра в четыре – мне даже стыдно, что это лишь я, и до двух метров не вырос. Тяну ее за огромную ручку и напрягаю всю спину – тусклые стекла презрительно смотрят, и я почти что зверею – нехотя дверь приоткрылась. Тамбур, фойе, вестибюль – я перед лестницей с красной дорожкой, она, как длинный язык, поднимается вверх между рядов, будто зубы, балясин и беломраморных скользких перил…, так же – как челюсти, вверху балконы. Ну, ничего, я здесь раньше ходил. И еще с верхних ступеней я снова вижу «то небо» на потолке в пустом зале – голубизна, самолетики в центре, а по краям – очень радостных, ярких, мордастых – вот сталевар с кочергою (будто она его посох), это – колхозница с большим пучком (видимо, зрелой пшеницы) – ими покрыто там все по кругу неба-плафона. Еще почти не возникнув, они вознеслись, теперь сияют, смеются. Мои шаги по паркету огромного зала гулко разносятся между колонн, но никого не тревожат. Впереди чуть приоткрытая дверь, там второй зал (когда-то бывший моим кинозалом) – я про себя очень сильно молю, чтоб войти – ну а там те мои прежние годы, и красный бархат в стороны ползет с экрана и остается на креслах…

Я не опоздал – на сцену вышла солидная дама и объявила – «Теперь у нас представленье костюмов!» – Зал загудел от хлопков и шагов. Она продолжила – «Лучших ждут наши призы. Принимайте». Хлопая, она ушла в глубину, на ее место из зала поднялись: Иван-Дурак и Аленушка, Баба-Яга. Они играли какую-то сценку, я подошел, присмотрелся – слов было не разобрать, но интонации их и движенья были отчетливы, явны. Я сразу понял, кто Баба-Яга – она учила меня математике в школе – хрупкая, добрая, а ее сын, тот, что сейчас исполнял Дурака рядом с ней, я хорошо его знал – искренне подлый и злобный. А вот Аленушка эта – она все время молчала, но ее взгляд был тяжел – она нас всех сосчитала. Сами они или давший им роли, все подобрали по-своему точно – теперь и правда привычно это смещенье форм с содержаньем. Кругом сплошные подмены. Завода нет лет пятнадцать, а управленье осталось, где сталевары теперь варят деривативы. Граждан, свободных и равных, здесь не было сроду, а демократия всюду.

Они, обычно живущие днем, всегда почти обесцвечены светом и почти полностью встроены в схемы – словно опилки железа в магнитное поле (даже гудят в нем, при соблюденьи своих направлений). Теперь отпущены ночью – что укрывалось внутри по непросвеченным днем закоулкам, теперь почти ожило, и они стали различны, выбрали лица, костюмы. Все они что-то хотят, даже верят в свое, я им завидую в чем-то – их жизнь острее и ярче. Все ожидают чего-то – что вот проснется их самость и уведет их туда, где вечера станут лучше, или же будет что вспомнить – где их рыбалка, стряпня, там все хозяева жизни. Если общаться в отдельности с каждым, часто оно дает радость, будто от вин в магазине, но результаты, как правило, те же – потом обычно похмелье. Склонности у всех различны, каждый считает их правдой, кажется, что их немного, но крайне трудно найти двух людей, чтоб они были совместны.

Это как море травы – нет двух стеблей, чтобы смотрели в одном направленьи. Разум-то – разум, как печень, полезная вещь, но вот стремление «кверху» – иное. Кажется, будто я знаю его – направление «вверх», только никто из них не согласится. Что есть «живое начало» – я представляю себе – будто кокон светящейся плазмы внутри их пространств – где-то он есть и гудит, где-то он тускл, еле виден, где-то размазан по жизни. То же, что кроме него – серый взгляд, шаркает, кашляет, дышит.

Все были вовлечены, или хотели вовлечься. Их демонстрация ролей, костюмов слилась в какую-то пьесу. На сцену выехал замок, вдоль углов башен свисали растенья. Рапунцель в черном своем балахоне тянула руки к младенцу… В маске, накрытой его черной челкой, где глаза пристально смотрят, как дыры, вместе с ней вышел сатрап – он по-русалочьи подвигал бедра, поднес к губам свою флейту и закачался под ритм на носках, все поклонились, встилаясь в ступени, перенесли его в кресло, жестом, не сдвинув и локти, он раздавал им монетки. Но кто-то в темно-зеленом трико – сабля, звеня, вылетает из ножен, лезвие лучше отточено, чем в лазарете, вырезал ею кусок темноты. Сатрап в ответ шевельнул в руке тростью. Многие были с рогами – вот-вот согнутся… На серый камень вполз плоский ползун – переливается красным, бордовым, а всевозможные щупальца лезут… Здесь можно только лишь видеть – где-нибудь в мире без подлостей я был бы лишь пожирающим горы идей, а здесь смотрю в завитушки. Я неподвижен, как в страхе.

 

Вновь вышла тетка, как борец «с-умо’м». «А теперь бал-голограмма» – она взмахнула руками, свет изменился, включились проекторы, вокруг возник чудо-остров, как на рекламках батончиков – с пальмами, с пляжем и с подсиненной водою, запахло солью и морем, подул ласкающий ветер. Аплодисменты взорвали пространство, через них выросла музыка и шум волны – все было явственно так, что я взглянул – что с паркетом. «Голая грамма» висела вокруг – будто «раздача слонов» вдруг сбылась, состоялась, вырвалась из всех наружу, а без нее что осталось было отходами, шлаком. Они – наследники тех на эскадре и в мире, кто не пошел на мятеж вместе с Баунти – с тех пор в их кармах живет мечта об острове-рае. Они, как дети на елке, очень стараются вжиться. Мой предок ушел от Грозного, и я такой мечты не имею. И я иду – ухожу от их пляжа, где они скачут, танцуют, и прохожу стену крошечных брызг, где возникает картинка, и потом влажный, оплеванный ею, иду к стене, в полутьму – мне страшновато все это. Я оказался один в своем четверть-пространстве – нельзя назад (где стена), нельзя вверх-вниз, только вправо, передо мною за «пальмами» – их карнавал, над ним сплетаются звуки. Я вне их мечт, ничего не хочу, полупридавлен их жизнью. Про «человека-за-сценой» я знаю, читал, но я теперь – человек-за-экраном.

Потом у них были Лондон, Париж и мир травы – правдоподобно настолько, что каждый раз раздавался восторженный выкрик. Вот реконструкция – всюду кипит Бородинская битва, летят ужасные кони, кровь, дым и ядра. Но больше прочего всех поразил мир подводный – вокруг акулы, цветастые рыбы. Я подустал наблюдать, сел на тумбу к цветам – сколько их корпоративов в год мне приходится видеть, и все они под копирку. Потом включили и звезды – вокруг галактики плыли, а зал, наполненный шарканьем, шумом, был по объему не меньше – странная опухоль в центре. Мне стало жалко инопланетных людей, всяческий высший к нам разум – ведь они все видят нас, видят подобное в других мирах и до сих пор не свихнулись.

Потом, конечно, был Колонный зал и двойники: Сталин, Ленин, Петр Первый, Екатерина и Путин – все танцевали и брали автографы, и бутерброды с икрою. Дамы, напившись шампанского, пели, а мужики после водки гудели. Началось шоу «Точь-в-точь» и шоу «Голос». Мне захотелось завыть самому, так велика была сила искусства – повсюду смысл, и все великое рядом. Обрывки фраз из их песен перемешались во мне, как в других, и скоро все просветлятся… – кажется, я вот сейчас упаду и буду дрыгать ногами. Но они крепче меня (металлурги) – все голограммы погасли, и начались танцы, всем было весело, каждый кружился.

«Теперь черед группового портрета» – они смещаются, все, в область сцены – делают лица умнее, кашляют (чтобы не кашлять потом) и оправляют одежду. И постепенно сливаются в один сплошной организм – в общее темное тело, и только головы, и световое пятно – перемещаются где-то отдельно. Тело их тел замирает, и между ними и мной блестит пространство паркета. Изредка я ловлю взгляды: один – пустой с поволокой, другой – как будто бы с искрой, а третий – просто бездумный. Только одно меня чуть напрягает, что почти все здесь желают добра для других не всегда и только в собственном стиле. Но, что мне им объяснить, чтоб они стали иными? Я уже скоро уйду, зачем пытаться вносить в их реальность то, без чего они жили.

Они застыли напротив меня, ни кто из нас не торопится – ждем, когда же вдруг прозвучит нежный звон, что весь процесс представлений закончен. Всё – звук спустился на плечи. Я был здесь как мыслеформный художник (лет сто назад был бы просто фотограф над аппаратом с треногой) – все, что представилось мне в этот вечер, все теперь сзади меня на объемном экране – все повторяется, переливаясь. Как будто я просто шел, размышляя под нос, и обогнал марш колонны, теперь стою, наблюдая. Моя работа, зачем приглашали, кончена, можно уйти – все мои образы уже отправлены в сервер. Кто-то себе распечатает это в картине (маслом и в стиле Рембрандта), кто-то себе отольет барельефик из бронзы, кто-то (набрав регистр фильмов) скинет все это на флэшку, я заберу с собой в виде рассказа – на 5-d принтере делай что хочешь, а я к жене в тусклый питерский свет, к своим лимонам и кошкам.

Немного бледного в сером

Сосны, высокие для здешних мест, слабо шевелятся в небе. От облаков вокруг серо. За спиной гул ресторана. Я бы уехал уже, но, говорят, что на трассе огромная пробка – два лесовоза столкнулись (причем, не в первый, ведь, раз – я проезжал как-то мимо такого – бревна, машины лежат на боку). Кажется, что позади меня синий клубок, сгусток готовых эмоций – стоит вернуться, войти в него, и начинаешь вдруг всех беззаветно любить, но ведь и правда – хорошие люди. Как-то само вырывается – вдруг начинаю шутить, сам становлюсь усилителем поля. И только малость волос на макушке как-то щетинится и говорит, что ты потом пожалеешь. «У них опять первомай». Там у них музыка по перепонкам, как гром, а по столам скользит луч разноцветный. Через стеклянные стены кто-нибудь смотрит сюда из слюдянистой глухой черноты и обязательно выйдет ко мне, как столкновение двух динозавров – что-то рванется к нему из меня, что-то его будет ко мне тянуться.

И было б «все ничего», если б комком не стояло под горлом то, что давно получил от других, горечь, отчасти, его растворяет – я бы отдал им назад их хорошее, раз оно с такой нагрузкой. Когда к кому-то я был привлечен – был глуп, фатально. Внутри меня люди прошлого борются, и даже после их видимой смерти каждый стоит на своем, как будто триста спартанцев. Был путь «для них», и я на нем развивался, а путь «без них» очень странный. Поговорить бы, конечно, хотелось, но только все говорилки – пустое. Я это тип тишины посреди внешних законов.

Что здесь действительно универсально: первое – просто смотреть, а во вторых – включить память и разум. Весь фокус в фокусировке, а у меня ее больше не стало, все размывается в пятна. Иногда пятна абстрактных рисунков при наложеньи сливаются в общий закон, и в этом месте возможно пройти через пачку картинок. У всех специфика, и только я – это «нет», то есть отсутствие всех различений. Лишь состоялось, что было – знаки, прошедшие через меня, что сумел выделить – это осталось. На все смотрю как умерший, ведь много раз уже умер – и в прошлой карме, и карму назад. Но только все жизни-кармы – чужие, мои – это сны, все они были, вложились в тебя – их больше незачем помнить. Все ставки сделаны, и все проиграны очень давно, в тех прошлых жизнях.

Нужно вернуться вовнутрь, за стекло, но мне себя не заставить. Долго стоять и курить здесь нельзя – ну сигарету, не больше. «Что-то не так…» – это ноет во мне, и никому здесь не скажешь. Раньше когда-то я все принимал, теперь я вижу все со стороны – все, как цветы на поляне. Все в его малом уперто. Синее облако в зале. Через стекло музыка пилит мне нервы. Там скоро будут давать шашлыки, я повернулся, пошел, но не в зал, а, огибая его, в задний двор – где, может быть, будет тише.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru