bannerbannerbanner
Дело Саввы Морозова

АНОНИМУС
Дело Саввы Морозова

Полная версия

Морозов несколько секунд глядел на Загорского, потом кивнул.

– Вы позволите и мне промочить горло? – спросил он, берясь за бокал.

– Ну, если вы заплатите за обед… – пожал плечами Загорский.

Савва Тимофеевич неуверенно засмеялся. Все-таки его высокородие удивительный господин. Только что он решил не брать многотысячного аванса и тут же требует, чтобы было оплачено копеечное вино. Нестор Васильевич отвечал, что вино вовсе не копеечное, это красное бордо, которое идет по три рубля за бутылку. А впрочем, мануфактур-советник прав, и ему совершенно все равно, кто заплатит за обед, просто он хотел ободрить Савву Тимофеевича: наверняка тот привык платить за все обеды, которые проходят при его участии. Зачем же лишать его такого удовольствия в этот раз?

Морозов улыбнулся, с неожиданной симпатией глядя на статского советника.

– У вас, господин Загорский, отменное чувство юмора. С вами приятно иметь дело. Пожалуй, я согласен на все ваши условия и расскажу обо всем, что только может вам помочь.

Он откашлялся и отпил немного вина.

– Это был конец 1897 года. Общественная деятельность мне наскучила, я совершенно охладел к жене и искал, что называется, интеллигентную содержанку…

Глава вторая. Взыскание долга

Извозчичий возок, скрипнув полозьями по свежевыпавшему белому снегу, выскочил из вечерней темноты и лихо остановился возле роскошного, ярко освещенного особняка на Спиридоновке. Из него вылезли два человека, оба в теплых шубах. Бобровые воротники их, как у пушкинского Онегина, серебрились под луной морозной пылью. Первый был стройный, усатый, благородного вида, лет, вероятно, тридцати пяти, с пегими от начинающейся седины волосами, другой чуть постарше, с темной шевелюрой и бородой, расчесанной на две стороны.

– Внушительное здание, – заметил усатый, озирая особняк.

– Да, Шехтель постарался, – кивнул тот, который с бородой. – Говорят, внутри – красота необыкновенная.

– А вы что же, Владимир Иванович, не были там еще?

– Да когда же мне там бывать, если дом еще не достроен. Кое-где до сих пор отделочные работы идут.

– И что, Савва Тимофеевич уже живет там?

– Да, он первый въехал. Дети и Зинаида Григорьевна пока в Трехсвятительском, но не сегодня-завтра должны перебраться.

Беседуя так, они вошли во двор и приблизились к парадному входу. Усатый вдруг остановился и закусил губу.

– Волнуетесь? – понимающе спросил его Владимир Иванович.

– Необыкновенно, – признался собеседник. – Сами посудите, мы обращались ко всем, к кому только можно, вплоть до великой княгини, и собрали все мыслимые деньги. Но их все равно катастрофически не хватает. Если сейчас мы не уговорим Савву Тимофеевича, наше предприятие погибнет. А часть денег уже потрачена, мы окажемся банкротами. Потеряем не только честь нашу, но и, что хуже, великую мечту… Пока мы стоим здесь, у нас еще есть надежда. Но если Морозов нам откажет – тогда хоть в петлю.

Владимир Иванович невесело покачал головой: но ведь назад хода все равно нет. Усатый кивнул – назад хода нет. Надо идти, класть голову на плаху. Может быть, Савва Тимофеевич будет милосерден и отрубит ее сразу, а не станет мучительно пилить понемногу, то давая надежду, то отбирая ее.

Перед тем как позвонить в дом, Владимир Иванович предупредил:

– Разговор начну я, а вы, Константин Сергеевич, ничему не удивляйтесь.

Усатый Константин Сергеевич только мрачно кивнул: как вам будет угодно.

На звонок из тяжелой двери выглянул слуга, поклонился:

– Чем могу-с?

– Доложи-ка, братец, что к Савве Тимофеевичу приехали господа Станиславский и Немирович-Данченко, – доброжелательно, хоть и несколько свысока велел бородатый.

– Слушаю-с, – слуга снова поклонился, открыл двери перед гостями. – Прошу.

Войдя в дом, они задрали головы и застыли в оцепенении. Дом изнутри был охвачен золотым сиянием, в электрическом свете загадочно голубели изукрашенные стены.

– М-да, – наконец проговорил Станиславский, – это не дом, это какое-то палаццо венецианских дожей. Роскошь неимоверная.

– Скорее уж пещера Аладдина, – отвечал Немирович, оглаживая бороду. – Впрочем, официально, кажется, все это называется модерн и английская неоготика.

– Чувствую, ничего мы здесь не получим, – хмуро заметил Станиславский. – Вероятно, все деньги хозяин потратил на обустройство своего дворца. Ах, Владимир Иванович, как же это будет плохо! Не знаю, как для вас, а для меня остаться без театра – смерти подобно. А впрочем, я все уже сказал. Положимся же на волю Божью, а там будь что будет.

Немирович, однако, просил его не волноваться раньше времени – есть у него кое-какие аргументы для Саввы Тимофеевича. Спустя пару минут явился и сам Морозов – в домашнем халате, но в выходных туфлях. Его узкие монгольские глаза сияли любопытством и, как показалось гостям, удовольствием. Мануфактур-советник был человек увлекающийся и неравнодушный к славе, а о Немировиче и Станиславском, а больше всего о создаваемом ими Общедоступном театре давно уже ходили по Москве самые интригующие слухи.

Прошли в гостиную, гости расположились на креслах, хозяин же уселся на стул, лицо его выражало какой-то лукавый интерес, как будто бы он уже догадался, зачем пришли нежданные гости. Догадаться, впрочем, было немудрено: к миллионщику Морозову люди ходили обычно за одним – за деньгами. Это обыкновение окружающих мануфактур-советник принимал философски, хотя иногда оно вызывало у него раздражение, и тогда просители уходили не только без денег, но и с серьезным моральным ущербом.

– Кто мне поперек дороги станет – перееду не задумываясь, – говаривал он иногда.

Впрочем, это была чистая риторика: несмотря на силу свою и могущество, никого Савва Тимофеевич до сих пор, кажется, так и не переехал, хотя имел для этого все возможности. Если уж человек совсем ему не нравился, Морозов использовал сарказм и яд, которого в нем хватило бы на добрую ехидну. Правда, людей искусства это обычно не касалось, их он любил, к ним был ласков, терпелив, а на некоторых смотрел даже снизу вверх. Однако любовь любовью, а денежки, известное дело, врозь.

– Так чем обязан, господа? – спросил он, поглядывая на гостей сквозь лукавые и узкие свои, словно бойницы, глаза, которые на полном его лице казались еще уже и еще лукавее.

– Мы к вам, Савва Тимофеевич, за долгом явились, – степенно проговорил Немирович и огладил бороду, словно старинный купец из какой-то оперы.

Горизонтальная морщина пересекла лоб мануфактур-советника.

– За долгом? – спросил он с недоумением. – Извольте, господа. Хотя, воля ваша, я что-то не припомню никакого долга…

– Ну как же не припомните, – с шутливой укоризной попенял ему Владимир Иванович. – Года два назад был благотворительный спектакль, где я с учениками ставил пьесу «Три смерти». Мы с вами тогда случайно пересеклись, и я вам предложил взять у меня два билета. Вы с охотою их приняли, но оговорились, что у вас нет с собой денег. Я тогда ответил: «Пожалуйста, пусть десять рублей будут за вами; все-таки довольно любопытно, что мне, так сказать, интеллигентному пролетарию, миллионер Морозов состоит должником».

Морозов весело кивнул: да, теперь он припоминает. И что же, какой за два года нарос процент на этот долг?

– Ну, это уж как вы сами решите, – отвечал Немирович. – Вы, наверное, слышали, что мы с Константином Сергеевичем устроили Общедоступно-художественный театр?

Морозов, разумеется, слышал.

– Так вот, – продолжал Немирович, – в целом и главном театр, можно сказать, готов. Не хватает сущей мелочи – денег на его обустройство и функционирование.

Савва Тимофеевич засмеялся: в любом хорошем деле почему-то всегда как раз именно этой мелочи и недостает. Однако слышно было, что они организовали товарищество Художественного театра и собирали деньги с богатых людей.

– Было дело, – вступил в беседу Станиславский. – Однако же богатые люди оказались недостаточно богаты, чтобы обеспечить наше предприятие. И тут Владимир Иванович и вспомнил про тот старый должок…

Морозов покивал головой понимающе, но больше уж не улыбался. Внимательно поглядел на Станиславского: почему же Константин Сергеевич, будучи купцом и солидным человеком, сам не вложится в это дело?

Станиславский отвечал, что вложиться-то он вложился, однако свободных средств у него недостаточно. Есть, правда, деньги, отложенные для детей, но те он по понятным причинам трогать не может. В остальном же – не тот масштаб. Для такого дела нужен подлинный размах, который, как выяснилось, обеспечить может только истинный меценат.

– Надо думать, что истинный меценат – это я? – хитрые глазки Морозова как-то сузились.

– Именно так, – отвечал Станиславский. Тут тон его переменился, и он заговорил быстро и страстно: – Прости, Савва, что я на «ты», но мы ведь учились вместе, вместе играли в любительских спектаклях, я помню, как ты обожал театр. А сейчас такое дело затевается, мимо которого никак нельзя пройти. Первый общедоступный театр, планируем делать там такие цены, чтобы хватало не только людям обеспеченным, но и интеллигенции, и даже студентам. И чтоб сидели они не на галерке, как тараканы, а тоже в первых рядах.

– То есть, значит, их превосходительства будут сидеть возле сцены, а рядом с ними – студенты и всякие разночинцы? – прищурился Савва.

– Выходит, так, – твердо отвечал Станиславский.

Морозов хмыкнул, потом, ничего не говоря, развернулся и вышел из гостиной.

– Ну вот и поговорили, – на лицо Станиславского жалко было смотреть. – Надо было мне молчать. Вы, Владимир Иванович, человек дипломатичный. А я, видно, задел его своими демократическими речами.

– Не вините себя, Константин Сергеевич, – отвечал Немирович. – Дело ведь не во мне и не в вас. Дело в том, хочет ли человек давать деньги на новое, никому не известное предприятие.

– Если другие не хотят, почему же бы ему хотеть?

 

Тут дверь открылась, и вошел Савва Тимофеевич. Вытащил из кармана халата десятирублевую ассигнацию, протянул Немировичу.

– Я человек порядочный и не привык оставаться в долгу. Вот вам, Владимир Иванович, ваши деньги. Что же до остального…

Тут он сделал извиняющуюся паузу и развел руками.

– Понимаю, – печально сказал Немирович, и ассигнация дрогнула в его руке. – Нет денег.

– Денег у делового человека никогда нет, – веско отвечал Савва Тимофеевич.

Станиславский и Немирович молча поднялись, вид у них был обреченный.

– Что ж… Простите за беспокойство, господин мануфактур-советник, мы, с вашего позволения, откланиваемся.

И они молча направились к выходу.

– Теперь хоть в петлю лезь, – деревянным голосом сказал Станиславский Немировичу, открывая перед ним тяжелую дверь гостиной.

Сказал он это негромко, но Морозов, имевший лисий слух, все-таки услышал. На лице его заиграла озорная улыбка.

– Подождите, господа…

Они замерли.

– Зачем же сразу в петлю, – примирительно продолжал Савва Тимофеевич. – Конечно, свободных денег у промышленника никогда не бывает. Однако для предприятия по-настоящему хорошего некоторую сумму найти можно. Вот только надо сначала сесть рядком и поговорить ладком. Или, говоря по-человечески, провести беседу деловую, предметную…

Беседа для основателей Художественного театра прошла необыкновенно удачно. Савве Морозову многое понравилось в создаваемом театре. И то, что будет он общедоступным, и то, что делалась в нем ставка на реализм – от манеры игры и до реквизита, никакой бутафории. Но, пожалуй, больше всего его привлекло, что театр собирался рассказывать новым языком о сегодняшнем дне. Таким образом, Морозов с охотою внес пять тысяч рублей и вошел в число пайщиков. Впрочем, это было только начало.

* * *

– Не могу я вам передать, как мне понравилось все это дело, – мануфактур-советник глядел куда-то мимо Загорского, в одному ему видимую даль. Официант только что откупорил им третью бутылку. – Я в этом театре почувствовал нечто особенное, небывалое, если хотите, продолженное в вечность. Мы, купцы, люди приземленные, практические, нам нужно видеть результат. А тут какой же может быть результат? Театр – вещь эфемерная, кончилось представление, и все тоже кончилось. Но при всем при том театр имеет какое-то особенное очарование, какого не имеет никакой другой вид искусства. Я не понаслышке это говорю. Я с детства в домашнем театре играл, и в юности тоже, и на мануфактуре у себя театр завел. Художественный не первый был театр, которому я помог. Но, однако, он первый вызвал у меня такие сильные чувства.

– Да, Московский Художественный театр – заведение весьма недурное, – согласился Нестор Васильевич. – Но достаточно ли этого для того, чтобы взять его на полное обеспечение? Ведь вы, насколько я понимаю, несколько лет его финансировали, не говоря уже о том, что построили для него целое здание в Камергерском.

Морозов грустно улыбнулся. Он не только здание построил, не только финансировал все дело, он в театре работал всем, от директора до простого маляра. А если бы понадобилось, он бы все свои деньги отдал театру – такую страсть вызвало в нем это предприятие.

Загорский только головой покачал. Выходит, искал Морозов интеллигентную содержанку, а вместо этого взял на содержание целый театр?

– Да, – засмеялся Савва Тимофеевич, – так, видно, оно и выходит.

Однако, как уже говорилось, это было только начало сложных и запутанных отношений Морозова с театром. Все зашаталось, когда в отношения эти совершенно неожиданно вмешалась женщина. Звали ее Мария Андреева, и была она актрисой Художественного театра. Строго говоря, она была не Андреевой даже, а Желябужской по мужу, действительному статскому советнику, Андреева был ее сценический псевдоним.

– Но вашего положения, насколько я понимаю, это не облегчило, – заметил Загорский.

Морозов хмуро кивнул – не облегчило никак. Тут, впрочем, надо бы оговориться. О нем и Андреевой ходят разные лживые сплетни, в частности об их любовной связи…

– А в действительности связи не было? – поднял брови Нестор Васильевич. – Вас, вероятно, объединяла нежная товарищеская дружба, которая, надо полагать, нисколько не беспокоила ее мужа.

Савва Тимофеевич невесело усмехнулся: да нет, связь была, и меньше всего она походила на дружбу. Что же касается мужа, то Андреева не жила с ним уже какое-то время до их с Морозовым знакомства.

Нестор Васильевич покачал головой. Положительно, мануфактур-советник наивен, как младенец. Он когда-нибудь видел замужнюю женщину, которая, заводя интрижку, не скажет своему новому избраннику, что с мужем они давно чужие люди? Женщины знают, что мужчины – собственники и не очень любят делить свою собственность с другими.

Морозов засмеялся: пусть так. Но это, в конце концов, неважно. Важно, что поговаривали, будто вся помощь мануфактур-советника Художественному театру происходит потому только, что там служит его пассия Андреева. Однако же это не так. Во-первых, помогать театру он взялся еще до знакомства с Марией Федоровной. Во-вторых, ей самой он ничего не давал – кроме понятных в таком случае скромных подарков. Что же касается денег, то все они уходили прямо театру.

– Все ли? – переспросил статский советник. – А деньги, которые вы давали большевикам?

Савва Тимофеевич вздохнул: с большевиками совсем иная случилась история. Андреева познакомила его с Леонидом Красиным, талантливым и дельным инженером. Испытав его, Морозов остался чрезвычайно доволен его способностями и определил работать на свою мануфактуру. А деньги для социал-демократов он давал именно Красину, который, как оказалось, с 1903 года вошел в их ЦК, Андреева тут ни при чем.

Нестор Васильевич поднял брови.

– Андреева познакомила вас с Красиным, Андреева теперь сама член партии, и она, как вы говорите, тут ни при чем? Вы знаете, какая у нее партийная кличка? Товарищ Феномен. Эту кличку дал ей сам Ленин, а заслужить подобную оценку из его уст – дело весьма непростое. Насколько я могу судить, эта ваша Андреева крайне циничный и ловкий человек. Впрочем, вы, наверное, знаете это не хуже меня.

Савва Тимофеевич покачал головой. Не все так просто. Была бы Андреева обычной хищницей и охотницей за деньгами, он, Морозов, не оставался бы рядом с ней так долго. Нет, она очень талантливая актриса, необыкновенная женщина, да и человек неординарный.

В том, что Андреева – неординарный человек, Загорский ни секунды не сомневался. Худо было то, что неординарный этот человек служил дурному делу. И чем более неординарным человеком была избранница Морозова, тем больше от нее было вреда.

– Не все так просто, – повторил Морозов, но вид у него сделался обреченным.

Как, как объяснить этому статскому советнику, у которого за плечами, верно, пять веков потомственного дворянства, что такое для него была эта женщина – умная, одаренная, утонченная и, главное, любившая его, в этом он был уверен, любившая по-настоящему? С ней он чувствовал, что он человек, он мужчина, а не просто кошелек на ножках. Она не льстила ему, чтобы выжать из него деньги, и не глядела на него свысока, чтобы унизить. Боже мой, да все это было не так уж и важно, гораздо важнее было то, что он ее любил. Конечно, это звучит смешно после его рассказов про поиски интеллигентной содержанки, ну и пусть. Пусть, пусть он будет смешон, нелеп, он заслужил это, но любовь выше насмешки, выше унижений, ради любви и не то еще можно вытерпеть, лишь бы была она, эта любовь, лишь бы не прекращалась – никогда, никогда, или уж, во всяком случае, пока длится жизнь его. Она любила его, она даже танцевала для него, для него одного. Впрочем, говорят, Иродиада тоже танцевала для царя Ирода, а итогом было страшное – отрубленная голова Иоанна Крестителя. Ну да он не Креститель, а Андреева – не иудейская принцесса, так что голова его не лежит на блюде, а по-прежнему держится на его крепкой толстой шее.

Вот только, увы, любовь закончилась и закончилась гораздо раньше, чем жизнь. Андреева ушла от него, ушла к Максиму Горькому – и все в один миг рухнуло, все изничтожилось, и сейчас он один на обломках этой катастрофы пытается худо-бедно собрать себя по кусочкам.

– Так, значит, это она от вас ушла, а не наоборот?

Нестор Васильевич несколько секунд раздумывал. Вот оно в чем дело! Тут, оказывается, любовный треугольник, в котором, кроме Андреевой и Морозова, затесался еще и модный босяцкий литератор. Об этом, признаться, Загорский не знал. Наверняка о такой пикантной интриге в свое время говорила вся Москва, вот только он петербургский житель и за провинциальными, то есть московскими, новостями не следит. Позволено ли будет в таком случае спросить напрямик одну важную вещь?

Морозов махнул рукой: что там, спрашивайте.

– Вы, вероятно, до сих пор любите госпожу Андрееву?

Глава третья. Тайный агент с Хитровки

На улице медленно и как-то торжественно смеркалось. Солнце, которому давно бы уже пора было опуститься за горизонт, все не хотело уходить на покой, все пыталось сбежать из-под конвоя сереющих облаков, выглядывало из-за острых крыш, поблескивало в глаза прощально, но вело себя как известный господин из анекдота, который прощается, но никак не уйдет.

О господах этих Ника знала, впрочем, все больше по анекдотам. На Хитровке, где прошло ее детство, они почти не водились, а если и водились, то никак себя не обозначали, да никто и не интересовался особенно – в преступном сообществе, в бедности и голоде царит такой интернационал, который революционерам и не снился.

На Хитровке, расползшейся по лицу Москвы, словно синяк по физиономии пьяной бабы, значение имела не национальность, и не происхождение даже, а почти исключительно род занятий. Бездомные, нищие, административно высланные и барышники составляли тут одно сословие, воры, карманники, крупные скупщики краденого – другое, беглые каторжники – третье, коты, то есть торговцы женщинами, и сами проститутки – четвертое, и так без конца.

Были тут, впрочем, и вполне законопослушные как будто специальности, например портные. Да и что, в самом деле, может быть преступного в работе портного – кража у клиента отреза материи? Ну, об этой возможности, кажется, знает и сам клиент и, неся заказ портному, уже готов на подобный убыток. Однако всякая честность кончается, когда являются воры с добычей, вываливают на куски рогожи украденные вещи, которые тут же и перешиваются – иной раз так, что даже хозяин, проносивший вещь бог весть сколько времени, никогда не узнает ее в лицо.

Ника была не из армии грязных хитровских младенцев, из которых дай бог один на десяток доживает до человеческого возраста, когда уже кормит не только себя, но и своих покровителей. Она попала на Хитровку уже довольно взрослой девочкой, ей было десять лет или около того, точнее определить сложно: она и до Хитровки отличалась невеликими размерами, а тут и вовсе сделалась мелочь мелочью, потому что где же на Хитровке можно человеку разъесться, если только он не вор и не беглый?

Родители у Ники не были ни жуликами, ни проститутками, как можно подумать, они были простыми мещанами, в поте лица своего добывавшими хлеб насущный. К несчастью, в один далеко не прекрасный день оба погибли при железнодорожной аварии, а ребенок остался сиротой. Возможно, взяли бы Нику в воспитательный дом, однако тут невесть откуда объявился ее дядя со стороны матери, Авессалом Валерианович Петухатый. Первоначально, согласно семейному преданию, фамилия эта звучала как Пятихатко, но потом каким-то чудесным образом, вероятнее всего небрежением письмоводителя, оформлявшего документы, извратила свою первоначальную природу и превратилась в Петухатого.

Дядя некогда был мелким чиновником, потом прошел по уголовному делу о незначительной растрате, отправлен был в места не столь отдаленные, а вернувшись оттуда, чиновником уже служить не мог и вообще оказался неспособен к любой сколько-нибудь осмысленной деятельности. Не имея средств, он не мог снимать квартиру для проживания и остался без крыши над головой, что при московском климате есть весьма серьезное испытание для любого человека, особенно же зимой. По счастью, дядю приютила сестра, то есть Никина мать, Арина Валериановна, и Петухатый стал жить нахлебником в их небольшой квартире, которую снимали они в доходном доме низшей категории.

Однако вскоре выяснилось, что жить вместе им затруднительно. Отец Ники был человеком исключительно трезвых взглядов на жизнь, Авессалом же Валерианович и в лучшие годы любил заложить за воротник, а после тяжелого и несправедливого поворота судьбы заделался величайшим поклонником зеленого змия. Если бы по этой традиционной русской забаве проводились соревнования, вполне мог бы претендовать на первые места в их доходном доме, где, кроме него, жило еще несколько сотен человек мужского пола, не говоря уже про женский, среди которых многие тоже не дураки выпить.

 

Со временем конфликт папаши и дядюшки достиг такого накала, что Петухатому пришлось собрать манатки и уйти в неизвестном направлении.

– Куда же ты теперь? – плакала мать, прощаясь с непутевым родственником.

– Вон из Москвы, – отвечал ей брат, в прежние времена любивший литературу и даже знавший наизусть некоторые особенно расхожие стихотворные перлы, – сюда я больше не ездок. Бегу, не оглянусь, пойду искать по свету, где оскорбленному есть чувству уголок! Карету мне, карету!

– Кареты не обещаю, но с лестницы спустить могу… – негромко бурчал папаша, человек куда более прозаический, чем его шурин.

Вот таким невеселым образом Петухатый покинул негостеприимные родственные пенаты. Однако не сгинул совсем и напрочь, как можно было бы ожидать. Проходя курс тюремных наук, он овладел кое-какими навыками и наладил связи с полезными людьми. Эти-то люди и вывели его на знаменитую Хитровку – самое удивительное место в Москве, место, где находили приют и успокоение все, кто не смог найти себя в обычном обществе.

Что Петухатый делал на Хитровке и на какие именно шиши существовал, Ника, будучи ребенком, не знала и не особенно об этом задумывалась. Впрочем, раз в месяц Авессалом Валерианович появлялся у них в квартире и брал небольшую родственную мзду, которую неизменно называл вспомоществованием благородному человеку.

Мать незаметно совала ему в руку ассигнацию, целовала в пропахшую табаком небритую щеку, и Петухатый уходил с гордо поднятой головой. Отец только вздыхал, но от разоблачительных замечаний воздерживался.

И вот когда с родителями случилась ужасная беда, и Ника в один миг осталась круглой сиротой, и на горизонте замаячил призрак воспитательного учреждения, а там и почти непременно и работного дома, в биографию Никину нежданно-негаданно вломился дядя, и все пошло совсем не так, как предполагали судьбы-мойры.

Дядя привел ее в свое постоянное обиталище, находилось оно в какой-то чудовищной ночлежке. Позже Ника узнала, что это был знаменитый дом Орлова на Хитровке. В доме этом в основном жили хитровские аристократы, то есть люди, не маравшие рук своих совсем уж отвратительными преступлениями.

– Вот это теперь и будет твой дом, твое, как сказал бы Пушкин, родное пепелище, – с гордостью провозгласил дядя.

Пепелище напугало Нику. До того они с родителями жили в пусть скромной, но чистой бедности, Петухатый же обретался в каком-то аду. Так, во всяком случае, поначалу показалось Нике, когда она только вошла в небольшую комнатку, где имелась всего одна полутораспальная кровать, фанерный шкаф с поперечными дырками, в которые выпадало тряпье немыслимых расцветок и немыслимой же ветхости, и еще трехногая, прислоненная к стене тумбочка, которую дядя использовал как письменный стол.

На кровати сидела гражданская жена дяди, которую звали Люсьеной. Люсьена была женщиной простой, толстой и доброй. Своих детей они с Авессаломом Валериановичем не прижили и Нику полюбили, как родную. Видимо, только этим можно объяснить тот факт, что Ника дожила до совершеннолетия и не стала жертвой пьяного растлителя и даже не сделалась проституткой, или, как говорил спившийся студент Карабанов, «общественной собственностью на средства производства». Первая часть выражения была, в общем, понятна, а что имел в виду под средствами производства Карабанов, не знал, кажется, даже он сам. Авессалом Валерианович, впрочем, полагал, что речь идет о средствах не производства вовсе, но лишь воспроизводства, а именно – воспроизводства населения. Эти-то средства, которыми обладает каждая почти женщина, и должны были, по мнению Карабанова, оказаться в общественной собственности.

Петухатого местная бесшабашная и лихая публика уважала за сугубую образованность. Он писал слезные письма своим бывшим знакомым, знакомым знакомых и уж совершенно незнакомым людям, упирая на превратности судьбы и сложные обстоятельства, в которые по наущению врагов попал благородный человек, без пяти минут коллежский секретарь… На следующий день после отправки письма, надев взятый напрокат приличный костюм, Петухатый отправлялся по известным адресам. Кое-где давали небольшие деньги, кое-где просили на выход добром, но в целом жить было можно.

Еще в родительском доме Ника приохотилась к книгам, главным образом к иностранным, а также к романам в сентиментальном духе. Однако от книг мало было пользы в реальной жизни, Хитровка требовала практических умений. Девочке пришлось учиться всему: от искусства расписать бритвой наглую харю пьяного вора, тайком от публики распустившего руки, до умения быстро и незаметно забраться в форточку или вытащить кошелек у зазевавшегося чучела.

Как ни странно, именно это умение и подняло ее с воровского дна и вывело в люди. Случилось это так.

С каторги сбежал особо опасный убийца по фамилии Волосюк, на совести которого было не меньше дюжины загубленных человеческих душ – сколько именно, не знал, кажется, даже он сам. Сбежав, Волосюк, недолго думая, знакомыми путями отправился на Хитровку, где, как он считал, всегда можно затихариться, пока шум не утихнет и его не перестанут искать. Каторга была ему определена пожизненная, так что рисковал он немногим. Однако судьба посмеялась над убийцей. Все дело в том, что поймал его и отправил в тюрьму не кто иной, как Нестор Васильевич Загорский. И Нестор же Загорский, узнав, что убийца сбежал, взялся водворить его обратно.

Вместе со статским советником на Хитровку явился и городовой Федот Иванович Рудников. Рудников этот был личностью во всех отношениях легендарной, был на Хитровке известен всем и сам тоже знал почти каждого. В спокойные времена Рудников жил сам и давал жить, как тут говорили, обществу, то есть всему разноперому уголовному сброду, который кормился вокруг Хитровки. Однако в особых случаях Рудников брался исполнить свои прямые обязанности, и тут уж никто не мог от него спрятаться, ни одна собака, пусть даже и в человеческом звании. Явление Загорского относилось, безусловно, к особенному случаю, поэтому Федот Иванович взялся лично проводить Нестора Васильевича к месту, где, по его разумению, должен был прятаться сбежавший Волосюк.

Встает, конечно, вопрос, почему брать опаснейшего бандита Загорский явился без полицейской поддержки, только в сопровождении своего верного Ганцзалина. Ответ на этот вопрос мог быть только один: небольшой отряд в составе статского советника, его помощника и Рудникова мог взять голыми руками целую банду, а не то что одного убийцу, пусть даже и очень свирепого.

Вышло, правда, несколько иначе. Соседи убийцы, завидев вошедшего в комнату Рудникова, посыпались из окон, как горох. Волосюк же, поняв, что сбежать не успеет, бросился на Загорского с топором, которым вращал с частотой и силой пароходного колеса.

– Не замай, – хрипел Волосюк, – зарублю!

Зубы его были оскалены, изо рта, как у бешеного волка, летела белая пена, налитые кровью глаза косили. Улучив момент, он прицелился получше и с размаху вонзил топор в стену – в одном вершке от головы статского советника. Следующий удар вполне мог стать для Нестора Васильевича последним.

Загорский перед таким напором вынужден был даже немного отступить: очевидно было, что убийца лучше умрет, чем воротится обратно в каторгу.

– Эй, Василий, уймись, хуже будет! – крикнул Рудников, который, несмотря на всю силу свою и храбрость, при виде топора почел за лучшее укрыться за спиной статского советника.

Однако урезонить того было никак невозможно, так что они только пятились назад, уворачиваясь от страшных ударов топора. В какой-то момент, впрочем, за спину Волосюка проскочил Ганцзалин, и спустя несколько секунд беглый каторжник уже лежал в беспамятстве на полу, исходя пеной и судорожно дергая ногами.

Когда они возвращались, надежно заключив беглого каторжника в наручники, за ними увязалась Ника. Девочка, надо сказать, от природы обладала бойким нравом, а уж на Хитровке, где воспитывать ее в духе благородной девицы было некому, сделалась совсем озорницей. Ничем иным, кроме как озорством, нельзя объяснить, зачем она подкралась к статскому советнику и вытянула у него из кармана бумажник.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16 
Рейтинг@Mail.ru