bannerbannerbanner
Икарова железа. Книга метаморфоз

Анна Старобинец
Икарова железа. Книга метаморфоз

Полная версия

Снова – тяжко, будто сверху засыпа́ли землей, – начала погружаться в сон. С усилием выбралась, как из свежей могилы, и потом уже не спала. Вдруг снова к балкону пойдет. Или к окну. И потом, в эту третью ночь у них еще бывает апноэ. Остановка дыхания.

просто забывают дышать – ну, знаете, как младенцы

Она прислушивалась. Но дышал он мерно и ровно. И больше не вскакивал.

Утром начал узнавать, говорить. То есть молчал, но если спросишь его: «Игорек, ты меня узнаешь?», отвечал: «Конечно, ты Гуля».

– А это кто?

– Это Заяц.

Сразу стало спокойнее. Но Заяц почему-то заплакал.

Потом – много дней – было плохо.

Если не спал, то сидел часами уставившись в стену. Когда скажешь ему: вставай, пересядь, – вставал, пересаживался. Скажешь: ешь, – все съедал. Обними! – обнимал. Не скажешь – не шевельнется.

Телевизор включали – вроде смотрел. Но если выключить – продолжал смотреть в темный экран, как будто без разницы.

Заяц садился с ним рядом, брал за руку, потом перестал. Сказал однажды, грубо и зло:

– А че с ним сидеть? Ты его все равно что убила.

Она и сама понимала: что-то неправильно. Что-то пошло не так.

Полезла в социо: «муж изменился после удаления железы» – и вдруг пооткрывалось такое… Она не видела этого раньше. Не читала, не знала. Она ведь делала раньше другие запросы в искалке…

tatusik: прооперировались, теперь всей семьей жалеем. стал какой-то бессмысленный. спит все время и жрет.

vampiressa: помогите! сын не восстанавливается после плановой операции. Общая слабость, апатея и в полной депрессии. говорит ничего не хочу.

неизвестный пользователь: девочки, послушайте умный совет, не делайте никогда этого!! без железы муж стал злым, агрессивным. весь день орет на меня и детей. Ссыт мимо унитаза спецально.

Агрессивным он не стал, нет. Ни малейшей агрессии. Но апатия, безразличие – это да.

спит и жрет

ничего не хочу

Неужели так все и будет?!

Купила фильм – пронзительный, грустный, – любимого режиссера. Смотрел внимательно.

– Понравилось?

– Да.

– А что понравилось?

– Игра актеров. Сценарий.

Она опустилась перед ним на колени. Взяла в ладони лицо.

– Ты прости меня…

Будто не понял:

– За что?

– За то, что я с тобой сотворила.

– Да ничего. У меня уже не болит.

– А что, болела? – она потрогала его живот там, где была железа.

– Конечно, болела.

– У нас же есть кетанол, анальгин… Ты почему не сказал, что болит?

– Я говорил.

У нее вдруг сжалось выше пупка. Там, где солнечное сплетение. Где ее атрофированные, сросшиеся с нервными стволами остатки…

Она заплакала. Он чуть заметно поежился, как будто на сквозняке.

Так было стыдно, жалко, непоправимо, что готова была на все. Даже отдать. Вернуть той, гадине, если только это поможет. Ведь так бывает. Ведь пишут, пишут, что «после операции все равно изменял»… Еще читала, что все-таки иногда вырастает заново. А может быть – и очень даже вполне, – что там остались еще фрагменты. Живые фрагменты – и если дать ему шанс, он, может быть, еще оттает, еще отойдет…

Звонила врачу – сказал, не волнуйтесь, подождите, наладится.

Ждать не могла. Смотреть на него не могла – как он сидит, с журналом в руке, и час, и два, и не листает.

Взяла его телефон – разряженный, выключенный, как он сам, – зарядила, включила. Нашла ее номер. Морковь. Потому что любовь. Чтоб ты заживо сгнила, овощная культура…

Позвонила.

– Да?! – та ответила сразу; голос свежий и звонкий.

Не чувствуя губ, не чувствуя языка, представилась, сказала, Игорю плохо. Сказала – можешь прийти, увести, отпущу, если он только захочет.

– Когда зайти? – спросила Морковка, нахально, будто договаривалась с его секретаршей.

– Да хоть сегодня.

В тот же вечер пришла.

Такая юная – господи, да ей девятнадцать! – и так некстати нарядная. Как будто в театр. Глубокий вырез, черное что-то там, обтягивающее, блестящее, тонкое. Смешная мордочка, как у глазастого пушного зверька. И эта шея. Такая длинная шея.

Что было делать с ней – не понятно.

– Да вы входите…

Усадила за стол.

Сидели молча, как на поминках, все четверо. Была нарезка – ветчина, колбаса и сыр. Никто не ел, кроме Игоря. Ни на одну из них не смотрел.

Зато Морковка смотрела на него, – и было заметно, под этим обтягивающим, как колотится сердце.

– Хотите кофе? – пробасил Заяц.

Гуля вздрогнула. Она про него и забыла.

А Заяц, Заяц ее сидел, оказывается, весь красный, и поедал эту Морковку глазами. Цепочку с крестиком, ускользавшую в вырез. И шею. И твердые, обтянутые черным, сосочки.

– Спасибо, кофе было бы хорошо, – улыбнулась тварь.

Заяц вскочил и ломанулся на кухню. Гуля смотрела вслед.

Какая-то новая, незнакомая ревность толкнулась внутри, как ожидающий рождения младенец.

– Ну что, пойдешь с ней? – спросила мужа, пока Заяц возился на кухне.

– Куда?

Она съязвила:

– Что, адрес забыл?

– Пойдем со мной, да, Игорь, пойдем?.. – как песня сирены.

Как загово́р на любовь. Как колыбельная на ночь. Этот голос, тихий и вкрадчивый, он обещал ему жизнь. Он обещал ему пот, и громкие удары в груди, и кислый привкус на языке, и пахучую слизь, и горячую женскую хватку. Она понимала, его жена понимала, что предлагалось ему. Подумала с ужасом: сейчас согласится.

Вернулся Заяц с кофейными чашками.

– Я не пойду, – сказал Игорь. – Прости. Мое место с семьей.

Она смотрела в деревянное родное лицо и пыталась по-прежнему чувствовать стыд, а не эту злорадную щекотку победы.

А та ушла, такая нарядная, тонкая овощ, а Заяц дал ей с собой упаковку бумажных платков.

Потом вернулся за стол и сказал:

– Обоих вас ненавижу.

А потом вдруг – наладилось. Где-то дня через два, прямо начиная с субботы.

Проснулась утром – а он принес кофе. И маленький теплый бутербродик с помидором и сыром.

Дождался, когда допьет и доест, и подлез к ней под одеяло.

– Ты хочешь снизу или сверху? – спросил.

Она сказала:

– Сначала так, потом эдак.

…И не сидел больше, уставившись в точку, всю посуду помыл. А после обеда смотрели вдвоем сериал про вампиров, пугались, смеялись.

А Заяц – только лишь из упрямства, лишь бы не признать правоту, – все повторял, что ничего не наладилось. Что он все равно «ненастоящий» и «неживой».

Игорь не обижался. Шутливо таращил глаза, вывешивал мягкий язык, страшным голосом шепелявил:

– Я зомби, я зомби…

Зайцу не нравилось. Взбесился, ушел.

Среди ночи вернулся в крови и пьяный.

– Доигрались! – ахнула Гуля.

Разговор завела исподволь, издалека. В том духе, что с ребенком творится неладное. Переходный возраст. Опасно. И, может быть, все же… нам стоит подумать… о плановой… ну…

Боялась закончить. Боялась реакции.

А реакция была замечательная.

– Оперировать обязательно, – сам сказал! – А то мало ли. С железой неспокойно. Тем более в его возрасте.

Записали на через два дня. Сообщили похмельному Зайцу.

И тут началось.

Визжал, бился: не хочу операцию! Пытался, прямо голым, сбежать. Куда-то звонил, кого-то просил, за ножи и вилки хватался. О боже, господи, да они ведь совсем его, совсем запустили… И как давно он в таком состоянии?.. Повезло еще, что жив до сих пор. Нет, время не ждет. Удалять, срочно, срочно!.. Перезаписали прямо на завтра.

На ночь Зайца пришлось запереть в его комнате. Жестоко – во благо. Потому что он был не в себе и мог преспокойно сбежать, неизвестно куда, в ночь.

Она страшно устала. Мешки под глазами.

– Ты иди, поспи, – сказал Игорь.

Она пошла. С ног валилась.

Он сидел в гостиной, включил ноутбук, поехал в социопутешествие в Африку. Заяц бился в дверь – его комната была смежная – и орал, что нужно в сортир.

– Там горшок у тебя, – сказал Игорь.

Он порылся в останках древних людей гоминид, побродил-погулял, ткнул в Вельвичию, эндемик пустыни Намиб.

отращивает два гигантских листа всю свою жизнь (более 1000 лет) – объяснило социо.

корни уходят на глубину до 3 м; растение способно выжить в сухих условиях, используя росу и туман как источник влаги

– Открой дверь! – орал Заяц. – Открой, открой, открой дверь!

Вельвичия понравилась Игорю. Она была похожа на морковку с двумя длинными зелеными ушами.

– …Не откроешь – я в окно выпрыгну!

…Игорь смотрел, как берберские женщины ткут цветные ковры… Манипуляция.

– …Клянусь, выпрыгну!

Примитивная манипуляция…

В Зайцевой комнате с треском распахнулось окно; коротко икнул колокольчик. Потом все затихло.

Дверь нельзя открывать, решил Игорь. Откроешь – он еще убежит. Ведь вряд ли выпрыгнул. Скорее всего, притаился. Ждет, что открою. Сейчас опять завопит.

Но Заяц больше не завопил.

«Проверить надо бы, – думал Игорь. – Но в гостиной балкон не на ту сторону, не увижу. На улицу придется идти. На улице холодно. Одеваться, застегиваться, спускаться, обходить здание… Лень и холодно».

Решил не идти.

Ведь Заяц, скорее всего, просто спал…

Сити

Все Хотят Попасть в Сити…

…Неоновые слова на фасаде напротив горят так ярко, что больно смотреть. Можно заслониться от них жалюзи, но это не помогает. Потому что, когда я закрываю глаза, я вижу эти слова, отпечатавшиеся на моей сетчатке, выжженные красным по черному на обратной стороне моих век: «Все хотят попасть в Сити. Не всем удается. Тебе удалось».

По ночам я почти не сплю. Слишком душно, слишком шумно, слишком светло. И зудит вся кожа. Через порванную москитную сетку пролезают полупрозрачные мошки. Насосавшись крови, они становятся темно-багровыми. Если их убиваешь, они лопаются, как волчьи ягоды. На стене остаются бесформенные бурые пятна.

 

Жалюзи неисправны, невозможно задернуть их плотно. Через грязные стекла, через длинные щели на месте отломанных пластин жалюзи этот город сочится в комнату ядовитым жирным сиянием. Он выкладывает блестящие сальные полоски на стенах и простыне, на подушке, на моем лице. Он грохочет музыкой, ревет моторами и сиренами пожарных машин. Очень много пожарных машин, днем и ночью – интересно, зачем? Я ни разу не видел в Сити пожара. Но они постоянно курсируют по улицам города, завывая и вращая горящими циклопьими зенками, создавая ощущение близкой беды. Жалюзи отвечают сиренам жестяным перезвоном.

По ночам я рассматриваю сияющие полоски на стенах и страшно чешусь. Укусы мошек похожи на следы от засосов.

Это город присосался ко мне и целует своим жадным, испачканным в крови хоботком.

Пока рядом со мной была Саша, я переносил это легче. Она целовала меня поверх поцелуев Сити. Целовала укусы, чтобы они меньше зудели. Но теперь ее нет.

Все хотят попасть в Сити. Трудоустроиться, эмигрировать, приехать в тур на уик-энд, принять участие в культурной программе, выиграть Сити-купон, лететь транзитом, уснуть в аэропорту и пропустить самолет, остаться навсегда нелегалом, делать деньги, копаться в мусоре, жрать бифштексы, жрать падаль, жить в небоскребе с видом на Великие башни, ночевать под мостом. Как угодно – лишь бы попасть. Хотя бы на время стать ситизэ́ном, стать частью народа Сити, состоящего исключительно из приезжих, в том или ином поколении (да, я знаю, есть еще пять процентов коренного населения, их суровые ястребиные лица можно видеть в Великом кино, но на улицах города их не встретишь). Все хотят. Я тоже хотел. И Саша хотела.

По ночам я лежу и думаю – там, дома, на другой стороне планеты, художники по-прежнему продают картины с изображением Сити на разбитой мощеной площади нашего убогого города. «Сити днем» – подвесные мосты в золотистом коконе солнца; «Сити ночью» – огни машин и неоновые скелеты высоток во тьме. Наивные. Они ни разу не видели Сити. Я-то знаю, какие здесь дни: все мосты, все улицы и площади облеплены ситизэ́нами, ленивыми и прожорливыми, как личинки стрекоз, а гигантские башни всегда заслоняют солнце. И я знаю, какие здесь ночи: они светлее, чем дни. Той спокойной и непроницаемой тьмы, что малюют наши художники на картинах, в Великом городе не бывает… Сияющие слоганы, неоновые заклятия повсюду. «Ты не обязан жить в Сити. Но если ты живешь в Сити, ты обязан быть счастлив». «Великий город: толерантен к твоим богам, взыскателен к твоей обуви». Этот город не рекламирует себя, он собой упивается.

…А там поэты по-прежнему пишут про Сити томительные верлибры. Там писатели отправляют героев, лирических и не очень, на улицы Великого города. Там студенты изучают «образ Сити» в творчестве классиков. Там философы рассуждают о роли Сити в истории. Там политики и экономисты рассуждают о роли Сити в финансовом кризисе. И ни у кого из них в паспорте нет действующей визы Сити, а тем более вида на жительство.

У меня пока есть.

Молодые режиссеры снимают про Сити кино на киностудиях в Праге или Мумбаи. Там, дома, мы не смотрели молодых режиссеров, мы смотрели сериалы, произведенные в Сити. В основном они были сделаны в павильонах – говорящие головы, бесконечные диалоги, снятые обычной «восьмеркой». Но мы ждали, что промелькнет в каком-нибудь кадре Великий город. И мы слушали диалоги без перевода – учили язык, ловили сленговые Сити-словечки, чтобы потом использовать их в социальных сетях…

У меня в фейсбуке каждый третий пост был про Сити. Кто-то просто выкладывал фотки с видами Сити, сворованные у тех, кто действительно видел Сити. Креативные стареющие пацанчики – из тех, что носят потасканные футболки с принтами (Сити днем, Сити ночью) под дорогим пиджаком, – остроумно и тонко описывали свою причастность к неким простым житейским коллизиям, которые вряд ли могли быть возможны где-то еще кроме Сити. И вворачивали сленговые Сити-словечки из сериалов.

И я тоже носил футболки. И вворачивал Сити-словечки. Теперь я знаю: на самом деле здесь так не говорят.

Там, на родине, в теленовостях на фоне статичной картинки с изображением города (Сити днем, Сити ночью), пергидрольные дикторши каждый день раздраженно докладывают, как плохо жить в Сити. Забастовки, перестрелки, голодовки, катастрофы, болезни, ожирение, смерчи, коррумпированные полицейские, продажные женщины, развращенные дети. Голоса пергидрольных дикторш дрожат от злости. Им отказано в визе в Сити, они невъездные. Они врут, эти стервы. Великий город – это город, погрязший в счастье. И если кому-то в нем плохо – то плохо вовсе не из-за смерчей.

Они врут – и врут их картинки. Сити днем. Сити ночью.

По ночам я лежу и слушаю хохот, и музыку, и крики боли и наслаждения, и визг шин по асфальту, и вой, и скрежет. Это город поет мне свою страшную колыбельную. Настоящие колыбельные всегда страшные. Спи, усни, а не то придут из чащи дикие звери. Спи, не плачь, а не то твоя мать отдаст тебя ведьме… У всех народов песни на ночь – самые грозные песни, не заснешь – погибнешь. Что уж говорить о народе Сити; здесь все умеют доводить до предела, выкручивать громкость на максимум.

Но я чужой, я не прошел ни одной Проверки, и страшная песня Сити не усыпляет меня. И нет больше Саши, которая своим шепотом умеет заглушать эту песню.

Я лежу и считаю дни – сколько их остается до конца моей жизни в Сити. До конца моей «творческой программы». До конца аренды этой сраной квартиры. До дня обратного вылета.

Я уже купил сувениры. Подумал: лучше сделать это заранее, пока на Сити-кредитке остались хоть какие-то деньги. Матери подарю альбом «Искусство народа Сити». Брату – вискарь. А Шлуинскому подарю кеды. Настоящие Сити-кеды, неприметные, цвета сигаретного пепла, но стильные, – не ту шнягу, которую он там таскает, уверенный, что это крутая обувь из Сити.

Вспоминаю, как он сидел тогда на террасе кафе, закинув ногу на пустой стул. В тот день, когда мы забрали из консульства паспорта. Шлуинский всегда старался задирать ноги повыше, при каждом удобном случае, у него просто рефлекс: логотип Сити располагается на подошвах. Там, где обувь нужно снимать – например, у нас дома, – он небрежно скидывал кеды с ног в коридоре. Так небрежно, что они переворачивались подошвами вверх… Ярко-зеленые, цвета незрелого помидора, синтетические такие. Здесь похожие, в принципе, есть – но они считаются дурным тоном… Он сидел, закинув ногу на пустой стул, и носок ее мелко подергивался. Он сказал:

– Ты ведь знаешь, там обязательно будет Проверка.

Неприятно сказал, недобро, незаконченно как-то. Словно в последний момент проглотил конец фразы: «…и ты облажаешься».

Он завидовал. Считал, что на моем месте должен быть он. Год за годом мы заполняли анкеты на визы, и стояли в километровых змеящихся очередях у посольства, отвечали на унизительные вопросы («Вы планируете заниматься проституцией в Сити? Вы планируете просить подаяние в Сити?»), и надеялись выиграть Сити-купон, и пытались придумать Проект, получить Сити-грант, поучаствовать в какой-нибудь культурной программе. Год за годом мы заказывали столик заранее, в дорогущем кафе напротив посольства, чтобы напиться после очередного провала. Очередного отказа.

И вот мне дали визу, да еще с пометочкой «плюс один», а ему нет. Я пил умеренно и без того себя чувствовал пьяным. Я не хотел, чтобы избыточный алкоголь разрушил мою гармонию – всю эту химию, эндорфины, летучие вещества, сложившуюся внутри меня формулу счастья. Он нажирался тяжело и остервенело и не смотрел мне в лицо.

– Ну что, Сашку с собой берешь?

– Конечно.

– Ну и дурак.

До меня вдруг дошло: он, возможно, надеялся, что «плюс один» – это будет он. Но я, конечно, собирался взять с собой Сашу. С другом приятно отправиться в увеселительный тур на пару недель. Но на полгода с собой берут не друга, а бабу. Готовить еду, мыть посуду, пылесосить, трахаться и т. д.

– Ты знаешь, в Сити, – он наконец посмотрел мне в глаза. – Говорят, в Сити все расстаются. Там распадаются пары.

– Мы не расстанемся, – сказал я. – И не распадемся.

Я Саше тоже купил подарок – на случай, если я ее отыщу. Или мы встретимся в аэропорту. Или она уже дома, вернулась раньше меня. Я подарю ей амулет от злых духов – тот, из витрины, опаловый, на который она подолгу смотрела. Иногда ночью я вынимаю его из бархатной синей коробочки и зажимаю в руке. Не знаю зачем. От ненасытного духа города он меня не спасает.

…Лишь под утро Сити выплевывает меня в сон, насосавшись.

Этот сон натужный и монотонный, как работа фабричной швеи. Я как будто стою у станка и строчу, строчу расползающуюся, как некачественная китайская синтетика, ткань моих снов. Это город заставляет меня работать на него даже во сне. Приторочивать друг к другу темные лоскуты, соединять их грубыми швами. Сон про птицу, которую я должен ощипать заживо, к сну про мать, которая зовет меня чужим голосом, и оба их – к сну про Сашу, у которой из языка торчит что-то острое…

Просыпаюсь уставшим, как рабочий, вернувшийся с ночной смены.

Потом, днем, когда я выхожу искать Сашу, в витринах больших магазинов я вижу уродливые черные и красные шмотки. Они похожи на мои сны.

Я не знаю, куда ушла Саша. Она ничего не сказала. А дней до отъезда, дней на поиски остается все меньше.

Шлуинский был прав. Я облажался, по полной программе. Я потерял мою пару. И не прошел ни одной Проверки.

Первая Проверка была, кажется, сразу же по прилете. Я не о паспорт-контроле, я о той самой Проверке. Я не ожидал, что она случится так быстро, поэтому даже не понял. Уже потом, когда Саша предположила, что это была она, меня как током ударило: ну конечно. У выхода из аэропорта, рядом со стоянкой такси, по раскаленному асфальту ползала кошка. Мы подумали, ее сбила машина – какое-нибудь из этих такси и сбило: задние лапы у нее не работали, она ползла и волокла их за собой, и хвост тоже, ползла по кругу, рывками, толчками, как будто пыталась выбраться из своего наполовину умершего тела. А крови не было. Потом я понял, как это странно, что крови не было… Саша сказала, что мы должны отвезти ее в ветеринарную клинику. Это был бред – мы с самолета, усталые, потные, после бессонной ночи, и вот она предлагает, вместо того чтобы ехать в отель, заняться спасением больной грязной кошки. И неизвестно еще, какие у этой кошки бациллы. И так противно к ней прикасаться. Я сказал: нет. Никаких клиник, едем в гостиницу, эта кошка все равно сдохнет.

Подъехал таксист. Я закинул чемоданы в багажник и сел в машину. Саша не села. Она сняла с себя джемпер и заворачивала в него кошку, неумело, как будто впервые пеленала младенца.

– Оставь мне адрес, – сказала Саша. – Адрес гостиницы на бумажке.

– Брось ее и садись в машину.

Кошка орала, надсадно и жалобно, действительно как младенец.

– Запиши адрес. Я приеду потом.

Я разозлился. Не стал ничего ей записывать, сказал, уезжая:

– Название отеля ты знаешь.

Она приехала поздно вечером. На ее джинсах были следы чего-то присохшего, желто-бурого. Пошла в ванную отстирывать эти пятна.

– В этом городе три гостиницы с похожим названием. Я еле нашла.

– Как твоя кошка? – спросил я.

– Они ее усыпили. Сказали, я правильно сделала, что ее привезла. Иначе она бы еще долго мучилась, – она кинула мокрые джинсы на пол и разделась совсем.

Я сидел на кровати и смотрел, как она моется в душе. Стена между спальней и ванной была стеклянная. Другая стена – между спальней и городом – тоже. Я встал и задернул шторы.

– Зачем зашторил? – прокричала она через шум воды. – Мне нравится вид из окна.

Гостиница была дорогая, и вид действительно впечатляющий. Целый лес вросших в асфальт Сити-башен.

– Не хочу, чтобы люди видели тебя голой.

– Оттуда не видно. А даже если видно, плевать.

Вот это меня бесило. Эта ее манера ходить голой по дому и «плевать» на то, что кто-то посторонний увидит.

– …Ты слышал? Они сказали, я правильно сделала! Я думаю, это была Проверка…

Я лег на кровать и закрыл глаза. Представил себе увечную кошку. Парализованную. На автостоянке. Без крови.

Проверка. Ну да, конечно. И я ее провалил.

– …если они сказали, что правильно, это значит, что я прошла, да? – Она выключила воду и, не вытираясь, зашла в спальню.

– Ты правда думаешь, что у тебя здесь будет Проверка? – Я выдавил из себя свистящий, стариковский какой-то смешок.

Она закивала. С мокрых волос на меня полетели брызги. Она засмеялась и закивала еще быстрее.

Я вытер лицо, ощущая, как наливается горячим бешенством кожа под пальцами.

– Проверки здесь у меня, Сашенька. Ты просто «плюс один». Так что особенно ни на что не рассчитывай.

 

Она по-прежнему улыбалась, но ее соски стали вдруг маленькими и острыми, как будто собирались меня уколоть.

Потом я как-то смягчил сказанное, потом мы занимались любовью и пили виски, но я вспоминаю, как она стояла передо мной, в мурашках и каплях, с твердыми сосками, с улыбкой, и понимаю, только теперь с опозданием понимаю, что в первый же день Сити устроил Проверку именно ей, и она впустила в себя этот город, отдалась ему просто и кротко, и впитала первую каплю его отравы. И в первый же день между ней и Сити возникла связь. В первый же день она изменила мне с этим городом. Он взял ее подло, как ребенка подманив больной кошечкой. Взял ее у меня.

Она легко все переносила. Шум. Свет. Толпу. Жирную пищу. Жару. Укусы. Ну и что, подумаешь, что невкусно. Подумаешь, чешется, что в этом такого страшного. Она спала по ночам. Ей не мешал ядовитый свет. Ей не мешала музыка ночью и днем. Она ходила по магазинам, искала какие-то волшебные гели, увидев, какие гладкие ноги у здешних женщин. У нее была белая, тонкая кожа, и на ногах после бритья оставались воспаленные бугорки. Она скупала разноцветные тюбики и бутылочки и по нескольку раз в день втирала их в кожу, и от этого номер наполнялся запахом мяты, лаванды, кокоса и чего-то медово-сладкого, а красные бугорки на ногах действительно становились все меньше, но ей казалось, они исчезают недостаточно медленно. Я говорил ей, что мне все равно, что ее ноги нравятся мне и такими, но она отвечала: здесь так не принято, здесь так не ходят. Ей больше не интересно было нравиться только мне. Ей хотелось нравиться Сити.

Ей было весело. Она говорила, ее возбуждает энергия города. Даже когда из пятизвездочного отеля мы переехали в однокомнатную халупу-«студио», ее по-прежнему все устраивало.

Никто не предупредил нас, что гостиница – не на весь срок пребывания. Просто однажды портье оставил на тумбочке у кровати конверт – гнойно-зеленый конверт цвета денег и с запахом денег, прошедших через множество влажных и сальных рук. «Дорогой гость! Вот и подошла к концу официальная часть Вашей творческой программы в Сити. Мы надеемся, что она была интересной и познавательной и что за это время Вы успели написать не менее половины Произведения, посвященного нашему городу. На вашу Сити-карту мы перечислили сумму, необходимую для проживания в Сити в течение оставшегося срока Вашего пребывания. Мы рекомендуем Вам и Вашему +1 расходовать средства экономно и снять одну из маленьких уютных студио из списка ниже. Мы надеемся, что это позволит Вам на некоторое время почувствовать себя ситизэном и успешно завершить Произведение, посвященное Сити. Желаем Вам творческих успехов и благодарим за участие в мероприятиях в рамках творческой программы».

Последнее «мероприятие» состоялось как раз в тот день, когда пришло письмо. Оно называлось «Открытая встреча писателей Восточной Европы с читателями Сити». Мы пришли за пятнадцать минут до начала. В конференц-зале центральной библиотеки, рассчитанном на тысячу человек, нас было шестеро. Четыре писателя (я, детективщик Сохин, фантаст Артемов и какой-то прыщавый польский прозаик), одна переводчица (парадно одетая дама с пышной прической и беспокойным взглядом нелегальной иммигрантки, ожидающей депортации в любой момент) и один ведущий (гладкий холеный дядечка с рыбьими глазами). Мы поднялись на сцену и заняли места перед микрофонами. Ведущий, даже не глядя в нашу сторону, спросил через переводчицу, собираемся ли мы что-то читать из своих книг, и тут же, не дожидаясь ответа, добавил, что это имеет смысл, только если мы представим отрывки из своих будущих произведений про Сити, над которыми работаем в рамках творческой программы, потому что все остальное местную аудиторию не заинтересует. Писатель Артемов энергично закивал и тут же принялся копаться в своем ноутбуке в поисках «самого убийственного», как он выразился, куска. Нашел. Ведущий брезгливо скользнул взглядом по монитору и равнодушно кивнул. Писатель Сохин читать скромно отказался, а мне доверительно сообщил на ухо, что к Произведению еще даже не подступался и что хорошо бы сейчас пожрать.

Я решил, что прочту кусок про Высокий Путь – автостраду, которую ситизэны превратили в городской парк, символизирующий симбиоз людей, природы и мегаполиса; она проходила прямо под окнами нашего номера. Тогда мне все еще нравилась эта штука: дорожная разметка, всякие там указатели, ночная подсветка, ограждения сохранены, и кое-где, прямо на дороге, стоят ржавеющие остовы машин, но на разделительных полосах высажены цветы, а по краям платаны – бог знает, как они там растут, как поджимают, куда просовывают свои мощные корни, – и пальмы, и кустики… Гуляешь там, или на лавочке сидишь, кофе пьешь, а под тобой Сити, и над тобой Сити, и ты словно бы в самой главной артерии, ведущей в сердце Великого Города, и чувствуешь, как оно бьется. Тогда мне все еще так казалось или, может быть, уже не казалось, но я очень старался, чтобы образ Сити был позитивным. Теперь мне плевать на образ, к тому же терять уже нечего, и я позволяю себе писать правду. Высокий Путь – это кольцами нависший над городом змей, покрытый асфальтовой мертвой коростой. Внутри него – сплетенные в плотную гниющую массу корни растений. Нет и не может быть никакого симбиоза людей, природы и города. Людей и природу этот город сожрал и безостановочно перемалывает. Высокий Путь – не артерия, ведущая к сердцу, а пищевод, ведущий к желудку. Или, возможно, кишечник…

…В тот день в центральной библиотеке я так и не прочел свой позитивный кусок про Высокий Путь (позднее я стер его, как и многие другие фрагменты). Мы ждали десять минут, пятнадцать и еще десять – никто не шел. Когда прошло полчаса, появилась одна читательница – сухая, болезненная, убого одетая тетушка. Единственный человек в Сити, которого заинтересовали писатели Восточной Европы. У нее был не билет, а бесплатный купон с правом на посещение мероприятий библиотеки. Она зачем-то показала его нам, словно контролерам в автобусе, потом долго изучала его сама, после чего, постоянно сверяясь с купоном, отыскала свой ряд в абсолютно пустом зале и стала пробираться на свое место, плотно прижимая к телу острые локотки, словно опасаясь кого-то задеть. Наконец уселась, сложила руки на груди и упрямо поджала губы.

С минуту мы молча смотрели на нее, а она на нас. Потом она медленно и старательно, точно дрессированная мартышка, стала хлопать в ладоши. Хлопки были трескучие и звонкие, как будто ломались сухие ветки.

– По правилам нашей библиотеки, мы не начинаем мероприятие, пока в зале не наберется больше трех человек, – скучно сказал ведущий, рассматривая заусенец на пальце.

– Я подожду, – отозвалась тетушка.

– Если в течение следующих десяти минут никто не придет, мы расходимся, – сообщил ведущий.

– У меня купон на мероприятие!

– Сожалею. Таковы правила.

Тетушка покорно кивнула.

– Оно и к лучшему, – сказал громко писатель Сохин. – Сейчас пойдем поедим.

– К китайцам, – поддержал Артемов. – Тут, кажется, китайский квартал, должно быть аутентично.

– Или к корейцам… Господа, вы с нами? – спросил Сохин ведущего и переводчицу.

Переводчица отвернулась.

– Я предпочитаю китайский ресторан, – жеманно сообщил польский прозаик. – Тут на углу есть такой, где платишь только за вход, а дальше ешь сколько сможешь.

Ссутулившись в кресле, тетушка напряженно слушала – с таким видом, словно это была литературная дискуссия, суть которой она никак не могла уловить.

– Спасибо всем, кто пришел на нашу открытую встречу, – ведущий поднялся. – Ждем вас на других мероприятиях нашей библиотеки, – коротко кивнув, он покинул зал. Переводчица молча просеменила за ним.

– Ну что, к китайцам? Есть сколько сможем?

– Не хочу есть, – сказал я. – Я бы просто кофе попил.

– Ну смотри, – Сохин заторопился к выходу. – А мы пойдем пожрем.

Я оглянулся на тетушку. Она сидела в прежней позе. На голове у нее был седой ежик с редкими вкраплениями черных волос. Она вызывала брезгливость и жалость. Я решил, что жалость должна перевесить:

– Хотите кофе?

Она нерешительно поднялась:

– Это будет встреча писателя и читателя?

Я сдержал смех. Это убогое, плохо одетое пятидесятилетнее существо, стриженное под машинку, кажется, всерьез опасалось – или надеялось, – что я могу испытывать к ней интерес как к женщине.

– Да, это будет встреча писателя и читателя, – сказал я.

Она кивнула и опасливо затрусила ко мне, как бродячая собачка, которую подманили свистом и которая не знает, побьют ее или дадут кусок колбасы.

Зачем я ее позвал? Просто из вежливости и жалости? Или заподозрил, что это Проверка? Скорее второе. Вот маленький сирый человечек, на которого все плюют. А ты не плюй, а ты уважь, обогрей, продемонстрируй, какой ты простой, открытый, без лишних понтов, без спеси – глядишь, и тебя оценят.

Рейтинг@Mail.ru