Живая живулечка,
Сидит на живом стулечке,
Живое мясцо теребит.
Русская народная загадка
Великая империя вскоре будет перенесена
В маленькое место, которое очень скоро увеличится,
Место весьма ничтожного, незначительного графства,
В середине которого Он водрузит свой скипетр.
Предсказание Нострадамуса
Издательство выражает благодарность литературному агентству «Banke, Goumen & Smirnova» за содействие в приобретении прав
© А. Старобинец, 2021
© Д. Филатов, 2021
© ООО «Издательство АСТ», 2021
Главный фокус Ковра-Самолета заключался в том, что в какой-то момент он переворачивался кверху дном и на несколько секунд застывал в таком положении. И люди висели вниз головой, причем, что странно, – очень мало кто визжал. В основном все молчали, вцепившись в ремни. Так и висели – напряженные, краснолицые, с выпученными или зажмуренными глазами. На огороженный прямоугольник асфальта, черневший внизу, громко позвякивая, сыпалась мелочь из их карманов.
Этот момент нравился Мальчику больше всего. Это был момент – ну вечности, что ли.
Потом гигантские шестеренки Ковра-Самолета снова приходили в движение, и нелепо разукрашенная махина, скрежеща, неохотно возвращала людей в естественное положение…
Я смотрела сверху и немного сбоку. Луна была яркой – достаточно яркой для того, чтобы я могла различать все предметы. Внимательно присмотревшись, я поняла, что лежало там, на тропинке. Маленькие белые камушки. Даже, скорее, не белые, а перламутровые. Они блестели в лунном свете. Было очень тихо.
Немного погодя послышался легкий хруст. Кто-то медленно шел по тропинке, приближаясь ко мне. Я не видела кто. Как загипнотизированная, я смотрела на камушки и пыталась убедить себя, что бояться нечего. Вряд ли это был кто-то большой или агрессивный: слишком тихо и неуверенно звучали шаги. Я смотрела на камушки и думала, что нет смысла бежать.
Особенно если я не могу убежать.
Потом шаги стихли.
В воздухе послышался какой-то странный шорох. Прямо у меня над головой. Я зажмурилась, стараясь не думать о звуках и ничего не чувствовать. Не чувствовать, как ночной ветер остужает и делает ледяными капельки пота, проступившие у меня между лопаток. Как они скатываются по спине маленькими градинами, оставляя за собой влажный холодный след…
Потом шорох прекратился – вернее, переместился вниз, на тропинку, и превратился в сдержанное клокотание.
Чуть помедлив, я открыла глаза. Камушков больше не было. На тропинке неуклюже копошились воробьи и голуби. Утробно курлыкая, они клевали что-то – кажется, хлебные крошки – и время от времени вяло дрались.
На меня птицы не обращали никакого внимания и, в общем-то, вели себя довольно обычно. Как всегда ведут себя голуби и воробьи, когда какая-нибудь сердобольная старушка бросает им хлеб. Только вот никакой старушки на этот раз я не видела. Кроме того, была ночь. А ночью голуби спят. И воробьи тоже.
Наблюдая за птицами, я пыталась понять, кто же накидал им столько хлеба. Если не старушка. Если кроме меня там никого не было. Если – какая поразительная, готовая вот-вот оформиться мысль – даже меня там, наверное, не…
Мой самый бессмысленный, самый тоскливый ночной кошмар снова прервался как раз в тот момент, когда я уже почти поняла что-то очень важное и окончательное.
Я проснулась в тесном гостиничном номере тесной чужой страны, быстро и неприятно – как будто меня смачно выплюнули из сна и я ударилась о кровать. Еще какое-то время я лежала неподвижно, с закрытыми глазами. Надеялась, что, если ничем себя не обнаружу, возможно, мне удастся как-то обмануть недружелюбную предрассветную действительность и снова вернуться туда, на тропинку.
Минут через двадцать я окончательно поняла, что больше уже не засну, и слегка пошевелилась, отлепляя плечи и спину от влажной гостиничной простыни. В парнике синтетического постельного белья было жарко и холодно одновременно. Я открыла глаза. Потянулась за мобильным и посмотрела на время: полшестого утра. Сумасшествие. Впрочем, в Москве – уже полвосьмого. Эта мысль меня почему-то утешила.
Я встала, нашла пульт и включила маленький телевизор, пристегнутый ремнями к сложному цилиндрическому приспособлению под потолком. На экране за плотной вуалью помех едва вырисовывались женские и мужские лица. …Jamais… Personne… Rien… Кто-то объяснял кому-то что-то по-французски, временами срываясь на крик. Я не понимала французский, но тишина в этом зашторенном душном номере размером с сортир была бы еще хуже. Дополнительные голоса создавали иллюзию «расширения пространства». Да ладно, чего уж… Я просто не могла выносить тишину. Не только там – дома тоже.
Я быстро надела майку и джинсы. Стянула с кровати белье и, скатав его в большой бело-розовый ком, закинула на кресло. Потом взялась за край кровати, приподняла ее и поставила вертикально, прислонив к стене.
Когда я въехала в этот номер, то подумала, что в таких же, наверное, французские шлюхи принимают клиентов. Но когда портье научил меня трюку с кроватью, поняла, что от этого номера шлюха бы отказалась.
Моя комната была устроена таким образом, что ходить по ней, а главное, открывать двери – и входную, и ведущую в ванную – можно было только в случае, если кровать стояла у стены. В своей более традиционной позиции – на четырех ножках, в центре комнаты – она блокировала все входы и выходы.
Девушку Олю Маркелову, оформлявшую мне в Москве эту командировку, я очень просила забронировать нормальный номер. Нормальный. Впрочем, я не догадалась сказать ей, что ни в коем случае не стоит бронировать номер в гостинице с названием «Ideal». И с двумя звездочками.
– Брэкфаст? – без особой надежды поинтересовалась я у всклокоченного араба, клевавшего носом на ресепшене.
– Уи, брэкфаст ноу, – дружелюбно улыбнулся араб крупными белыми зубами, подмигнул мне и снова закрыл глаза. – Пардон, мадаммэ, – бормотнул уже, кажется, во сне.
Я громко поставила перед ним большую деревянную грушу-брелок с номером одиннадцать, толкнула тяжелую прозрачную дверь и вышла на улицу. Тоскливо брякнул подвешенный к двери колокольчик.
У меня никогда не было привычки гулять в шесть утра, но сидеть в номере, в котором не помещается кровать, тоже как-то не хотелось. Клаустрофобия.
Быстрым шагом я прошла пару кварталов по улице Эмиля Золя и наугад свернула направо.
Потом еще раз направо. Петляя среди совершенно одинаковых, кукольных парижских двориков, я пыталась припомнить, была ли у меня когда-нибудь в жизни еще более ужасная командировка, чем эта. Международная парижская ярмарка детской литературы.
Конечно, была… Например, несколько лет назад я ездила в Кострому фотографировать школьного учителя, признанного виновным по статье 135 Уголовного кодекса «Растление несовершеннолетних». Унылые неровности казенно-зеленых стен, высокий худой человек с тупым изумлением на лице, раздраженная судья с красными волосами и очень плохой кожей, полуседой полусонный адвокат («Прошу принять к сведению, что обвиняемый является победителем областного конкурса “Учитель года”»)… В гостинице – стада тараканов и неотапливаемые обледеневшие «удобства» на этаже. Все это было тоскливо, нелепо, отвратительно. Казалось бы, как можно сравнивать? Здесь ведь – Париж… детские книжки с красивыми картинками… кофе, бутерброды, пресс-конференции и круглые столы… А настроение – хуже некуда.
Некуда.
Бессмысленно шатаясь по улицам, я старалась думать про пятнадцатиградусный мороз, ожидавший меня дома. Старалась вспомнить, как это – мороз… Я приехала из Москвы в зимних ботинках, и уже второй день мучила совершенно неуместным здесь бараньим мехом свои взопревшие ноги. В Париже было очень тепло. Март – а уже настоящее лето.
Двухчасовая прогулка не доставила мне удовольствия.
Он совсем не нравился мне, этот громкий бежевый город. Нависающие над головой, всех оттенков бежевого дома – словно ряды гигантских пыльных тортов с вычурными барочными узорами из подгнившего заварного крема.
Смуглые ленивые люди, вгрызающиеся хищно в нежную плоть круассанов, наглыми смеющимися глазами разглядывающие прохожих, обжигающие свои быстрые, картаво воркующие языки неароматной черной бурдой.
Люди, которые с раннего утра облепляют маленькие серые столики уличных кафе, точно нарочно выставленные в самых замусоренных и самых узких местах тротуара – так близко от проезжей части, что до движущихся мимо машин легко можно дотянуться рукой.
Кофе, сдоба, пыль и бензин – их бесконечный маленький завтрак. Сумасшедший эйт-о’клок.
Фотографировать не хотелось.
Ближе к одиннадцати я спустилась в метро. В вагоне было очень людно, но я отыскала-таки свободное место: стоять не было сил. От недосыпа кружилась голова, кисло-горький кофейный привкус во рту вызывал тошноту. Напротив меня сидела влюбленная пара. Они держались за руки и, разомлев, неторопливо обсуждали что-то. Он – молодой улыбчивый бородач русой масти, она – неопределенного возраста пухлая негритянка с мутными собачьими глазами и прыщавым лбом. Время от времени он наклонялся и целовал ее в этот лоб.
Они тоже вызывали тошноту.
Они вышли на станции Port de Versailles, там же, где и я.
Почти шатаясь, я выбралась из-под земли в подсвеченную солнцем уличную пыль, в дребезжащий строительный скрежет. Неожиданно сильно заболело горло.
Внутри, в павильоне, было еще хуже. Жарко и чересчур людно. Там пахло ковровым покрытием, влажной газетной бумагой и все тем же вездесущим химически-кофейным. Перекрикивая ярмарочный гул и марионеточно жестикулируя, посетители прохаживались между книжными стеллажами, волоча за собой визжащих, орущих, жующих, сосущих детей.
Я вытащила фотоаппарат и сфотографировала пару-тройку картонных Гарри Поттеров, украшавших издательские стенды. Потом сфотографировала двух мальчиков-близнецов, идентичными веснушчатыми носами уткнувшихся в комиксы. Потом увидела давешнюю парочку из метро и сфотографировала их. Они помахали мне руками. А потом стала медленно пробираться к российским стендам, то и дело натыкаясь на идущих навстречу французов. Каждый раз, когда мы сталкивались, они издавали громкий отрывистый звук – как детские резиновые игрушки с дырочкой, если на них надавить. Упс. Упс. А затем поднимали на меня доверчивые глаза и тоненьким певучим голоском чирикали «пар-дон». И выжидательно смотрели на меня. Мне полагалось тоже чирикнуть «пар-дон». Или хотя бы «упс». Но я молчала. У меня болело горло и поднималась температура.
Антон стоял, опасно облокотившись на фанерную «стену» одного из российских стендов и, свесив поверх брюк нечеловеческих размеров живот, прихлебывал капучино из пластикового стаканчика. Листал какую-то большую книгу с картинками. Я с трудом доплелась до него.
– Бонжур, – улыбнулся он, лениво изучая меня маленькими опухшими глазками. – А ты очень неважно выглядишь, мон амур.
– Что-то конкретное нужно сегодня фотографировать? – спросила я и не узнала свой голос. Он был совсем охрипшим.
Нас с Антоном отправили в командировку вместе. От него требовался культурный репортаж. От меня – к этому репортажу фотоиллюстрации. То есть я была как бы при нем. А он мне не нравился. Совсем.
– Ты, кажется, простудилась, Мари. – Голос у него был громкий и надтреснуто-высокий. – В этой теплой благодатной стране. Позволь, я угощу тебя горячим кофе.
– Нет, спасибо, – я вяло отмахнулась. – Что-то конкретное нужно фотографировать?
– А нафиг? – каркнул Антон удивленно.
– Ну, для статьи…
У меня вдруг закружилась голова. Я положила фотоаппарат в сумку и присела на корточки, чтобы не упасть.
– Статьи? Какой статьи?
– Антон… – У меня не было сил даже на то, чтобы говорить раздраженно. – Я действительно не очень хорошо себя чувствую. Так что давай без этих твоих шуток-прибауток. Просто скажи, нужно ли тебе, чтобы я сфотографировала что-то… кого-то… ну, чью-то морду… или пресс-конференцию… для твоей статьи. Для статьи, которую ты напишешь про эту чертову ярмарку детской литературы.
Слишком много слов. К концу этой тирады голос у меня совсем сел.
– Маш… Маш. Ты что? Я ведь не буду писать никакую статью.
Я посмотрела на него, снизу вверх. Поднимать глаза было больно. Шевелиться было очень неприятно.
Кажется, он говорил серьезно.
– Почему? – спросила я шепотом.
– Но… мы же вчера уже говорили про это, нет? Ты разве не помнишь?
Я попыталась вспомнить. Что-то действительно… смутно шевельнулось у меня в голове.
Мы сидели в номере… в моем?.. в его?.. и пили… И он действительно говорил, что… Я была пьяна. Я не помню.
– Я не помню.
Антон посмотрел на меня немного испуганно. И зачем-то протянул мне свой недопитый капучино.
– Спасибо, не хочу.
Он выкинул стаканчик в урну и положил мне на плечо свою большую толстую руку с розовыми пальцами-сосисками. Я почувствовала, что меня вот-вот вырвет. Эта рука… Я вдруг поняла, что эта рука… что я откуда-то знаю, какая она на ощупь… шершавая… и как она глупо трясется… И…
– Ты совсем ничего не помнишь? Мне казалось, ты была все же не настолько пьяна, чтобы…
– Подожди, я сейчас приду. Ты, пожалуйста, подожди.
Я поднялась на ноги и насколько могла быстро побежала через весь павильон к лестнице, и на второй этаж, и в тошнотворно-цветочное благоухание уборной, и в маленькую тесную кабинку, в которой меня наконец вывернуло наизнанку, наизнанку, наизнанку этим их чертовым кофе и круассанами, и просто ничем – до рези в пустом желудке, до слез.
Потом я вернулась к нему.
– Напомни мне только, почему ты не будешь писать статью. Только это.
Он смотрел на меня своими маленькими мышиными глазами и молчал.
– Антон? Как ты объяснишь в редакции, что съездил в командировку и ничего не написал?
– Понимаешь… Маша. Ну, я просто… я просто не собираюсь возвращаться туда.
– Куда, в редакцию?
– В редакцию. И вообще в Москву. В Россию.
Антон опустил глаза, поскреб пальцем неприятное желтое пятно на брюках.
– И тебе тоже, Маш, не советую. Туда возвращаться. Там сейчас начинается плохое время… Ты же знаешь. В такой ситуации получить здесь политическое убежище – не проблема. И у меня, кстати, есть здесь неплохой проект. Сетевой. Ладно… Пойду.
Он неопределенно махнул распухшей пятерней, сунул мне в руки свою большую книжку с картинками, повернулся спиной и стал решительно протискиваться к выходу, наступая на ноги веселым резиновым французам.
Упс – пардон. Упс – пардон.
Я снова присела на корточки и раскрыла книгу.
…Жил на опушке дремучего леса бедный дровосек с женой и двумя детьми: мальчика звали Гензель, а девочку Гретель. Жил дровосек впроголодь; и наступила однажды в той земле такая дороговизна, что ему не на что было купить даже кусок хлеба. Вот как-то вечером лежит он в кровати, не спит, а все с боку на бок переворачивается…
До вечера я провалялась в номере, накрывшись тремя одеялами, чтобы не знобило.
Мне снились какие-то хищные синие ромбы и квадратики, которые я должна была расположить в строгом порядке, от самых крупных к самым мелким, но мне это никак не удавалось: они все время меняли свой размер. Далекие фигурки из детства, они приползли ко мне с родительских обоев двадцатилетней давности, чтобы теперь мучить меня, увеличиваться, уменьшаться, увеличиваться, уменьшаться…
Потом снился Антон. Мы были с ним вместе на какой-то сомнительной, очень зыбкой и расползающейся по швам (по стыкам стен?) кухне. Он стоял у плиты, над кастрюлей с кипящей водой, и говорил: «Сейчас я приготовлю обед». И опускал в кипящую воду свои красные, распухшие пальцы. «Уже почти готово… Тебе понравится… Пальчики оближешь… Оближешь…»
А потом я снова была там, на тропинке. Я шла по ней в свете луны и считала белые камушки, но все время сбивалась со счета. Тогда я возвращалась в то место, откуда начала, и снова принималась считать. Но их было много, слишком много… Кажется, вся тропинка была выложена ими.
Потом позади меня раздались шаги, и я поняла, что я там не одна. Я испугалась. Усилием воли я поднялась над тропинкой и теперь смотрела сверху и немного сбоку.
Кто-то медленно шел по тропинке, приближаясь ко мне. Я не видела кто. Как загипнотизированная, я смотрела на камушки и пыталась убедить себя, что бояться нечего. Вряд ли это был кто-то большой или агрессивный: слишком тихо и неуверенно звучали шаги. Я смотрела на камушки и думала, что нет смысла бежать…
Я проснулась около восьми вечера. Подушка и простыня подо мной были совершенно мокрыми от пота.
Однако же после сна мне стало лучше. Заметно лучше. И температура, кажется, спала.
Делать было, в общем-то, нечего. То есть – нет. Не так. У меня было дело. Мне нужно было серьезно подумать об одной очень важной вещи, но страшно было начинать. Чтобы оттянуть время, я стала читать.
…и наступила однажды в той земле такая дороговизна, что ему не на что было купить даже кусок хлеба. Вот как-то вечером лежит он в кровати, не спит, а все с боку на бок переворачивается, вздыхает и наконец говорит жене:
– Что теперь будет с нами? Как нам детей прокормить, нам и самим-то есть нечего!
– А знаешь что, – отвечала жена, – заведем завтра утром детей пораньше в лес, в самую чащу…
Что-то мне в этой сказке не нравилось. Очень не нравилось. Настолько, что я не стала читать дальше.
Пришло время подумать.
Я залезла в ванну, включила душ и стала думать о том, что со мной что-то не так. С моей головой. С памятью.
Что я, видимо, очень больна.
И что это началось не вчера. Пора себе в этом признаться.
Это началось несколько лет назад. Сначала я не обращала внимания: мне казалось – это нормально. Ну, забывать какие-то мелочи, незначительные события и разговоры – нормально.
Но сейчас. Сейчас. То, чего я не могу вспомнить сейчас – так ли уж это незначительно?
Возможно, я сама виновата. Возможно, да. Ведь кое-что я действительно хотела забыть. Ведь кое-что я забыла специально.
А остальное стало забываться само. Просто стираться. Моя память – мозаика из сотен, из тысяч экранчиков-воспоминаний. Только одни светятся, а другие погасли. Маленькие черные квадраты. В них – темнота.
То, чего я не могу вспомнить сейчас – так ли уж это незначительно?
«И тебе не советую возвращаться. В Россию. Там сейчас начинается плохое время». Так он сказал, Антон.
Что я об этом помню?
Я помню, что было очень-очень много разговоров о переизбрании на очередной срок. Я не слишком много смотрела телевизор и слушала радио, но об этом говорили все. Одни утверждали, что нет подходящей замены. Что нужно закончить реформы. Ну и так далее. Другие заявляли, что если он останется на очередной срок – это уже, безусловно, будет диктатура.
Потом прошли эти самые выборы. И… вроде кого-то выбрали. Ну то есть, естественно, кого-то выбрали. Кажется, не его. Кого? Кто управляет сейчас моей страной? Я не помню. Не помню.
Зато я помню, что, когда уезжала в Париж, мои друзья прощались со мной так, словно я уезжаю навсегда. Они говорили: ты не вернешься. И что-то насчет того, что, мол, повезло… получила шенгенскую визу… политическое убежище… не упусти свой шанс… Кажется, так.
После душа я почувствовала себя еще лучше. В том, что касалось простуды. А в остальном…
Антон жил в той же гостинице, что и я – этажом ниже. Я кое-как вытерлась жестким, совершенно неспособным впитывать влагу полотенцем, оделась и пошла к нему.
Моему приходу он не слишком обрадовался. Да что там – заметно огорчился. Он стоял на пороге, рассеянно почесывал оголенный фрагмент тугого волосатого брюха и смотрел на меня с этаким недоуменным омерзением. Он не предложил мне войти.
Я, впрочем, совершенно не хотела входить. Я хотела спросить у него кое-что.
– Кто победил на выборах?
Спросила. Заметив про себя, что мой голос по-прежнему совершенно охрипший, чужой.
– На каких выборах? – Он смотрел на меня подозрительно. Щурил мышиные глаза.
– Ну, на выборах. В России. Кто стал президентом? Почему туда нельзя возвращаться?
– Ты зайдешь? – спросил он и быстрым взглядом окинул коридор позади меня.
– Нет. Просто скажи мне. Кто?
– Я не уверен, что стоит об этом разговаривать. Тем более вот так… в коридоре. Ты лучше зайди.
– Кто?
– Зачем ты спрашиваешь?
– Мне нужно. Нужно, чтоб ты ответил.
– Нужно, чтоб я произнес его имя вслух? Или нужно, чтоб я сказал, что про него думаю? Тебя кто-то прислал? У тебя в кармане лежит диктофон?
Он тяжело шагнул ко мне и неожиданно сильно схватил своей красной клешней за запястье. Другой клешней принялся ощупывать карманы моих джинсов.
– Зачем тебе? Ну-ка, зачем тебе? Ну-ка, зачем это, сука, тебе? – Он говорил тихо и зло и дышал мне прямо в лицо гнилым луком и пивом.
Задержав дыхание, я ждала, пока это кончится. Когда он, наконец, прекратил лапать меня, я сказала:
– Мне это нужно затем, что я не помню. Действительно не помню.
Он стоял напротив меня, хрипло дышал и щурился.
Он сказал:
– Я тоже не помню.
И захлопнул передо мной дверь.
– А знаешь что? – отвечала жена. – Заведем завтра утром детей пораньше в лес, в самую чащу; разведем там костер и дадим им по кусочку хлеба. А сами пойдем на работу и оставим их одних. Не найти им дороги обратно – вот мы от них и избавимся…
Ближе к ночи мне захотелось есть. То есть не то чтобы прямо захотелось, но я подумала, что ужин пришелся бы очень кстати: за весь день я съела только один круассан, да и тот во мне надолго не задержался.
Я взяла кошелек, мобильник и ключ от номера; поразмыслив, засунула все это в полиэтиленовый пакет с надписью Beneton – чтобы не разгуливать по ночному Парижу с кошельком и телефоном в руке. Потом еще положила туда сказки братьев Гримм. Зачем-то. И спустилась вниз.
На ресепшене сидел, покачиваясь из стороны в сторону, все тот же араб. Я отдала ему деревянную грушу и спросила:
– Is there any cafe somewhere near?
– Уи, – сказал араб. – Саппер ноу. Саппер а-ля кафе.
И помахал мне рукой на прощание.
Кроме меня, на улице никого не было. Я шла по Эмиля Золя и слушала собственные шаги. Странное ощущение. В Москве, даже в спальном районе, невозможно слышать свои шаги. Их всегда заглушают еще чьи-то шаги, или голоса, или машины, или музыка из открытых окон… В любое время суток.
А вот в Париже – пожалуйста. После девяти вечера город вымирает. Ну, кроме разве что самого центра.
Ничего похожего на кафе – по крайней мере, на открытое кафе – я нигде не видела.
Я шла и думала о своем муже. О своем бывшем муже.
…Я помню всякие мелочи. Дурацкие, неинтересные подробности.
Он, например, пил много воды. На ночь ставил рядом с собой двухлитровую бутылку, практически не просыпаясь, из нее отхлебывал, и к утру она была пустой.
Он, например, любил готовить что-то вроде овощного рагу. Сначала он мелко нарезал зелень. Потом – помидоры. Потом – грибы. Потом – морковь. Капусту-брокколи. Шпинат. Картошку. Пока нагревалась сковорода, все это лежало, очень аккуратно, на деревянной дощечке. Ровными опрятными кучками. Отдельно одно от другого. Если кусок помидора случайно попадал в кучку с грибами, он вытаскивал его оттуда и клал на место. К другим помидорам. А потом, когда сковорода достаточно накалялась, он брал нож и смахивал в нее с деревянной доски все эти кучки. Последовательно. Одну за другой. А потом брал ложку и все перемешивал. Все. Перемешивал…
Я едва не проскочила открытое кафе – на очередном перекрестке двух одинаковых, безлюдных улиц. Зашла внутрь. Села за столик и стала рассматривать заламинированный пластиковый прямоугольник меню. Есть хотелось уже по-настоящему. Я решила, что возьму порцию картофеля фри и горячий бутерброд с идиотским названием «Bonjour, Monsieur» – с ветчиной, сыром, шпинатом и яйцом. Был еще вариант «Bonjour, Madame». Без яйца. Официант все не подходил.
Я вынула из пакета «Сказки».
…Сели Гензель и Гретель у костра, а в полдень они съели свой хлеб. Они все время слышали стук топора и думали, что это где-нибудь недалеко работает отец. А постукивал-то вовсе не топор, а сухой сук, который отец подвязал к старому дереву. Сук раскачивало ветром, он ударялся о ствол и стучал. Сидели они так, сидели, от усталости у них стали закрываться глаза, и они крепко уснули. Когда они проснулись, в лесу было уже совсем темно. Заплакала Гретель…
– Bon soir! – Официант, маленький и вертлявый, вопросительно навис надо мной. Он широко улыбался.
– Good evening, – просипела я. Снова начинало болеть горло.
Услышав английский, он как-то сразу помрачнел и сник. Улыбка стала шире и ненатуральней.
– Qu’est ce-que vous desirez?[1] – продолжил он по-французски. Он все еще надеялся наладить со мной нормальный человеческий контакт.
– Excuser moi, je ne parle pas francais, – оттарабанила я. – I would like to order fried potatoes…[2]
Его взгляд приобрел свинцовую бессмысленность.
– …Hot sandwich «Bonjour, Monsieur», one fresh orange juice and one tea with lemon.[3]
Официант смотрел сквозь меня и широко улыбался. Я немного подождала. Потом в точности повторила предыдущую реплику, воодушевленно тыкая при этом пальцем в соответствующие пункты меню.
Официант закивал и чему-то очень обрадовался:
– Malheuresement, la cuisine est fermée apres 8 heures et vous pouvez commander seulement les boissons.[4]
– Excuse me, – сказала я, уже догадываясь, что ужин мне здесь не светит, – I don’t understand. I’d like to eat a sandwich. Can I?[5]
– Ноу, – просиял официант и утвердительно кивнул. – Китчен нот уорк. Ту лэйт. Pas possible.
Я закрыла меню, закрыла книжку и вышла из кафе. И побрела дальше.
…Да, а еще он курил, мой муж.
Перед тем как выйти на лестничную клетку курить, он всегда вежливо спрашивал: «Ты не возражаешь, если я выйду покурить?» И выходил только после того, как я говорила: «Конечно».
Еще – он всегда принимал душ ровно пятнадцать минут. А перед этим всегда говорил: «Я зайду в душ минут на пятнадцать».
Это я помню. И еще много всякой ерунды.
Но я не помню ни одного нашего разговора. Я не помню, как мы с ним встретились. Я не помню, как мы прикасались друг к другу. Я не помню любви. Я даже не помню, как его звали. Что заставило меня жить с ним? Наверное, было ведь что-то? Не помню. Не помню. Он молчит, сидит, суетится в освещенных квадратиках моей памяти – совершенно постороннее существо. Забавное, механическое. Что-то вроде одушевленного кухонного комбайна. А чего он хотел? Что любил и чего боялся? О чем думал, мечтал?
И – наконец – куда он делся? Где он сейчас?
Кажется, было много каких-то гадостей. Мелкого вранья и путаных объяснений. Кажется, кто-то кого-то предал. Кажется, я много плакала. Все это в каком-то тумане.
Как бы то ни было, теперь я одна.
В тумане…
В следующем кафе все повторилось. Кухня закрыта. Еды нет. Только напитки. Но сердобольная брюнетка с заячьими зубами жестами объяснила мне, где находится круглосуточный ресторан. Ресторан, в котором food можно есть tout la nuit.
Я действительно нашла его, этот ресторан. Вернее – бар. Там было жарко и накурено. Мрачный мужик с трехдневной щетиной поглощал дымящуюся пиццу прямо за стойкой. Еще один – с желтыми крошками в бороде – прихлебывал темное пиво.
Симпатичный бармен энергично размазывал мутные разводы по стенкам пивных кружек, орудуя сомнительной чистоты полотенцем.
– Excuse me, – сказала я.
Он не обращал на меня никакого внимания.
– Excuse me, – сказала я громче и закашлялась, – do you have food?
Он поднял на меня глаза и отрицательно покачал головой.
– Food, – повторила я, – food. Манжэ.
И показала пальцем на пиццу того мужика со щетиной.
– Non, – лениво выдавил из себя бармен и снова покачал головой из стороны в сторону.
Я продолжала стоять напротив него.
Тогда он повернулся ко мне спиной, наклонился куда-то под стойку бара, а потом извлек оттуда большой бумажный пакет. Для мусора.
Он сунул мне его прямо в нос, демонстрируя, что пакет пуст. И, издевательски ухмыльнувшись, сказал:
– Je suis desole, mais nous n’avons rien a vous proposer ce soir.[6]
Демонстрация пакета была столь наглядна, что я прекрасно поняла, что именно он сказал.
Я почувствовала, что краснею. Стремительно краснею. Что мое лицо, и уши, и кожа головы – все становится пунцовым. А на глаза наворачиваются слезы. От злости. От возмущения. От невозможности объяснить.
– Merde, – хрипло сказала я. Это слово я знала.
Я вышла из бара и быстро пошла обратно, в гостиницу Ideal.
Потрясающе. Потрясающе. Меня приняли за бомжа. Разве я похожа на бомжа? Разве я одета в вонючее тряпье? Впрочем… как я одета? Джинсы, коричневые зимние ботинки, довольно потасканный свитер. Для европейского бомжа – в самый раз. К тому же еще этот полиэтиленовый пакет с непонятным барахлом в руках.
Уже подходя к гостинице, я заметила круглосуточный магазинчик с китайской едой. Сонная аутичная китаянка упаковала мне в большую пластиковую коробку пережаренные куриные крылышки в каком-то сомнительном оранжево-желтом желе и салат из чего-то скользкого и зеленого. А еще я купила холодный чай – Ice Tea – в запотевшей жестяной банке.
Я вошла в гостиницу и подошла к арабу. Он спал, положив худое напряженное лицо на свои красивые смуглые руки.
– Онз, – произнесла я хрипло.
Онз. Одиннадцать. Это было волшебное слово. После него араб выдавал мне ключ от номера.
Очень хотелось спать.
Араб вздрогнул и проснулся. Несколько секунд таращился на меня, не узнавая. Потом сказал:
– Va d’ici.[7]
– Pardon?
Он быстро и изящно, по-кошачьи, выпрыгнул из-за деревянной стойки. Больно ткнул меня острыми длинными пальцами в грудь. И показал на дверь.
Он сказал:
– Casse-toi. Va te faire foutre.[8]
И вот тогда я посмотрела на себя в зеркало.
И вот тогда я посмотрела на себя в большое зеркало в позолоченной раме, которое висело в гостиничном холле.
И вот тогда все началось.
А меня не стало.