bannerbannerbanner
Удольфские тайны

Анна Радклиф
Удольфские тайны

Полная версия

По мере того как она приближалась к замку, эти печальные воспоминания о былых временах все умножались. Наконец показался замок посреди живописной местности, так горячо любимой Сент-Обером. При этом зрелище она почувствовала, что ей следует призвать на помощь всю свою твердость и не давать волю слезам. Она отерла глаза и приготовилась спокойно вынести ужасную минуту возвращения домой, где уже не встретит ее любящий родитель. «Да, – думала она, – я не должна забывать его уроков! Как часто, бывало, он указывал мне на необходимость бороться даже с понятным горем! Как часто мы вместе с ним восхищались величием ума, способного в одно и то же время и страдать, и рассуждать! О отец мой! Если дозволено тебе бросить взгляд вниз, на твою дочь, тебя порадует, что она помнит твои заветы и старается исполнять их!»

За поворотом дороги замок стал виден еще яснее, трубы его, озаренные солнцем, возвышались из-за любимых дубов Сент-Обера, густая листва которых скрывала всю нижнюю часть здания. Эмилия не могла подавить тяжелого вздоха. «Этот час вечерний как раз был его любимым часом! – подумала она, глядя на длинные вечерние тени, тянувшиеся по лугу. – Какой глубокий покой! Что за прелестная картина – тихая и радостная, как и в прежние дни!»

В эту минуту слух ее уловил веселую плясовую мелодию, которую она часто, бывало, слыхала прежде, гуляя с Сент-Обером на берегах Гаронны. Тут уже твердость духа окончательно покинула ее, и она продолжала плакать все время, пока экипаж не остановился у небольших ворот, ведущих в имение, теперь уже составлявшее ее личную собственность. При неожиданной остановке кареты она подняла глаза и увидала старую экономку отца, спешившую отворить ворота. Перед ней с громким лаем бежал пес Маншон, и, когда его молодая госпожа вышла из экипажа, он начал прыгать вокруг нее и махать хвостом, задыхаясь от радости.

– Барышня, дорогая моя! – встретила ее Тереза и остановилась, точно собираясь сказать что-нибудь в утешение Эмилии, которая от слез не в силах была отвечать.

Собака продолжала скакать и ластиться к ней, потом вдруг бросилась к экипажу с отрывистым лаем.

– Ах, барышня, бедный мой господин! – молвила Тереза, женщина добрая, но не имевшая понятия о деликатности. – Вот и Маншон побежал искать его!

Эмилия громко разрыдалась. Взглянув в сторону кареты, все еще стоявшей с отворенной дверцей, она увидала, как собака вскочила внутрь кареты, но тотчас же выскочила оттуда и, пригнув нос к земле, стала бегать вокруг лошадей.

– Не плачьте, барышня, – говорила Тереза. – У меня сердце надрывается, на вас глядючи!

Между тем собака начала кружить вокруг Эмилии, потом бросилась опять к карете и назад к своей госпоже с тихим визгом.

– Бедная собака! – молвила Тереза. – Ты тоскуешь по своему хозяину. Однако войдите же в комнаты, барышня, успокойтесь. Чем мне угощать вас?

Эмилия подала руку старой служанке и сделала над собою усилие, чтобы подавить свою скорбь, заботливо осведомляясь о ее здоровье. Она нарочно замешкалась в аллее, ведущей к крыльцу, потому что в доме уже некому было приветствовать ее нежным поцелуем, сердце уже не трепетало, как прежде, от нетерпеливого предвкушения встречи и улыбки на дорогом лице. Ей жутко было увидеть предметы, которые живо напомнят о былом счастье. Она медленно пошла к дому и опять остановилась. Как тихо, как пустынно и печально в доме! Упрекая себя в малодушии, она наконец вошла в сени, прошла по ним торопливыми шагами, точно боясь оглядываться, и отворила дверь той комнаты, которую привыкла называть своей. Вечерний сумрак придавал торжественность тишине и пустоте этой комнаты. Стулья, столы, все предметы обстановки, столь знакомые ей в более счастливые времена, красноречиво взывали к ее сердцу. Она села, сама того не замечая, у окна, выходившего в сад, где, бывало, часто сиживал с ней Сент-Обер, наблюдая, как заходит солнце за рощу!

Проплакав некоторое время, она немного успокоилась, и, когда вернулась Тереза, наблюдавшая, чтобы багаж внесли в спальню барышни, она уже настолько оправилась, что могла разговаривать с нею.

– Я приготовила вам постель в зеленой комнате, барышня, – заявила Тереза, ставя кофе на стол, – вам теперь приятнее будет спать там, чем на своей прежней постели. Эх, думала ли я месяц тому назад, что вы вернетесь сюда одна-одинешенька! У меня сердце чуть не разорвалось от горя, когда пришло печальное известие. Кто бы мог себе представить, что мой добрый барин уже никогда не вернется!

Эмилия закрыла лицо платком и махнула рукой.

– Выкушайте кофе, – угощала ее Тереза. – Дорогая моя барышня, не убивайтесь – мы все ведь умрем. Мой дорогой барин теперь святой на небесах.

Эмилия отняла платок от лица и подняла к небу глаза свои, полные слез. Вскоре, однако, она осушила их и спокойным, хотя дрожащим голосом стала расспрашивать о некоторых пенсионерах ее покойного отца.

– Ах, и не говорите! Горе горькое! – плакалась Тереза, наливая кофе и подавая чашку своей молодой госпоже. – Кто только мог приплестись, те все наведывались сюда каждый божий день узнавать про вас и про барина.

Далее она рассказала, что многие из тех, кого они оставили здоровыми, успели умереть, а, напротив, другие – хворавшие – поправились.

– Смотрите-ка, барышня, – прибавила Тереза, – вон старая Мария плетется сюда по саду. Вот уже три года, как всем кажется, что она того и гляди умрет, а она все живет себе да живет. Небось увидала дорожную карету у ворот и сообразила, что это вы вернулись домой.

Эмилии было бы слишком тяжело видеться с этой бедной старухой, и она попросила Терезу пойти сказать ей, что барышня чувствует себя худо и никого не может принять сегодня вечером.

– Завтра мне будет лучше, надо думать. Передай ей эту безделицу в знак того, что я ее не забыла.

Некоторое время Эмилия сидела погруженная в немую скорбь. Не было предмета, который не возбуждал бы в ней воспоминания, имеющего близкое соприкосновение с ее горем. Любимые растения, за которыми Сент-Обер учил ее ухаживать, рисунки, украшавшие стены и исполненные ею под его руководством, книги, которые он сам выбрал для нее и которые они читали вместе, ее музыкальные инструменты, услаждавшие его слух, – каждый предмет еще более растравлял ее печаль. Наконец она очнулась от этих грустных размышлений и, призвав на помощь всю свою решимость, направилась твердыми шагами в опустелые покои. Хотя она страшилась войти в них, но сознавала, что потом будет еще тяжелее посетить их.

Пройдя через оранжереи и отворяя дверь библиотеки, она почувствовала, что силы изменяют ей. Быть может, вечерний сумрак и тень от деревьев, растущих под окнами, усиливали торжественность ее настроения, когда она входила в комнату, где все говорило ей об отце. Вот кресло, где он обыкновенно сиживал. Она вздрогнула, увидев его: образ отца рисовался в ее воображении с такой ясностью, что показалось, будто она действительно видит его перед собою. Она отогнала от себя иллюзии расстроенного воображения, однако не могла подавить некоторого трепета, тихо подошла к креслу и села. Перед креслом стоял пюпитр для чтения, а на нем лежала развернутая книга – в том виде, как была оставлена отцом. Она вспомнила, что Сент-Обер накануне отъезда из замка вечером читал вслух некоторые выдержки из своего любимого автора. Теперь это подействовало на нее потрясающим образом: она глядела на страницу и горько плакала. Для нее эта книга являлась священной и неоценимой; ни за какие сокровища в мире она не согласилась бы перенести ее на другое место или перевернуть страницу. Она продолжала сидеть перед пюпитром и не решалась уйти, хотя сгущающийся сумрак и глубокая тишина в комнате усиливали в ней жуткое чувство. Опять она погрузилась в размышления о состоянии душ после смерти, вспоминала знаменательный разговор, происходивший между Сент-Обером и Лавуазеном в ночь накануне смерти отца.

Погруженная в думы, она вдруг заметила, что дверь тихо отворяется. Какой-то шорох в отдаленной части комнаты заставил ее вздрогнуть. В потемках ей показалось, будто что-то движется. Ее вдруг охватил суеверный ужас. С минуту она сидела не шевелясь. Наконец рассудок одержал вверх. «Чего же бояться? – сказала она себе. – Если души любимых существ посещают нас, то, наверное, только с добрыми намерениями».

Среди наступившей снова тишины она устыдилась своих страхов и подумала, что это был просто обман воображения или один из тех необъяснимых звуков, которые иногда слышатся в старых домах. Но вот повторился тот же шорох – что-то стало приближаться к ней. Она вскрикнула… но в ту же минуту опомнилась, убедившись, что это Маншон уселся у ее ног и теперь ласково лизал ей руку.

Эмилия поняла, что при таком состоянии духа она не в силах исполнить намеченную задачу: осмотреть сегодня же все покои замка, поэтому вышла из библиотеки в сад, а оттуда направилась к террасе над рекою. Солнце уже закатилось, но из-за темных ветвей миндальных деревьев еще сквозила на западе светло-шафранная полоса. Летучая мышь беззвучно сновала взад и вперед. Время от времени раздавалась грустная песня соловья.

Настроение, охватившее ее в этот тихий час, вызвало в памяти строки, слышанные когда-то от Сент-Обера на этом самом месте, и она повторила их с какою-то грустной отрадой:

 
СОНЕТ
Летучая мышь кружится в воздухе, когда вечерний ветерок
Порывами проносится вдоль вздрагивающих волн,
Трепещет средь лесов и вздохами своими путника смущает.
Порою, когда он погружен в чарующую меланхолию,
Вдруг чудится ему, что он слышит голос горного духа,
И он внимает с сладко замирающим сердцем
Тихому мистическому шепоту бриза!
Летучая мышь кружится в воздухе; безмолвно падает
                                                          вечерняя роса,
И сумерки повсюду проливают
Над скалами, волною и над далекой лодкой
Свой мягкий, серый и таинственный покров.
Так падает над горем сострадания слеза,
Виденья мрачные отчаяния застилая.
 

Эмилия тихим шагом дошла до любимого платана отца. Под тенью этого старого дерева они, бывало, сиживали все вместе в такой же час и беседовали на тему о загробной жизни. Как часто отец радостно выражал уверенность, что все они встретятся в ином мире! Подавленная этими воспоминаниями, Эмилия отошла от платана. Облокотившись о перила террасы, она увидела группу крестьян, весело танцевавших на берегах Гаронны, широко раскинувшейся внизу и отражавшей в своих водах вечернее небо. Какой контраст со скорбящей, одинокой Эмилией! Эти люди веселы и бодры, точно так же, как и в те дни, когда у нее было радостно на душе и когда Сент-Обер, бывало, слушал их веселую музыку, сияя удовольствием и лаской. Эмилия, полюбовавшись некоторое время оживленной группой, отвернулась, не имея сил вынести тяжелых воспоминаний. Но куда уйти, где скрыться, если всюду ей суждено наталкиваться на предметы, растравляющие ее горе!

 

Направляясь медленным шагом к дому, она встретила Терезу.

– Барышня, милая, – заговорила старуха, – я давно ищу вас и боялась, не случилось ли с вами беды какой! Ну можно ли бродить по ночам, да еще когда так свежо? Скорее идите домой. Подумайте-ка, что сказал бы на это покойный барин? Уж, кажется, – он ли не горевал, когда скончалась барыня, а между тем, сами знаете, он редко когда проливал слезу.

– Перестань, Тереза, прошу тебя, – сказала Эмилия, желая прервать эту неуместную, хотя и добродушную болтовню.

Но не так-то легко было остановить разглагольствования Терезы.

– Бывало, когда вы так убивались о маменьке, – продолжала она, – барин все говорил вам, что это не годится, потому что ее душеньке хорошо теперь на небе! А если ей хорошо, то, значит, и барину хорошо, – недаром говорится, что молитвы бедняков угодны Богу.

Во время этой речи Эмилия тихонько шла к дому. Тереза посветила ей через сени в гостиную, где обыкновенно сиживала вся семья и где она теперь накрыла ужин на один прибор. Эмилия бессознательно вошла в комнату, прежде чем успела заметить, что она не у себя в спальне. Подавив в себе неприятное чувство, она покорно села за стол. На противоположной стене висела шляпа отца. Увидев ее, она почувствовала, что ей делается дурно. Тереза взглянула на барышню, потом перевела взгляд на предмет, висевший на стенке, и хотела убрать шляпу, но Эмилия остановила ее:

– Нет, оставь, я пойду к себе.

– Как же так! А у меня ужин готов!

– Я не могу есть, – отвечала Эмилия, – я ухожу и постараюсь заснуть. Завтра мне будет лучше.

– Ну, уж это непорядок! Милая барышня, скушайте хоть что-нибудь. Я зажарила фазана – чудесная птица. Старый месье Барро прислал ее вам нынче поутру. Вот уж никто так не сокрушается о барине, как этот господин…

– В самом деле? – отозвалась Эмилия, смягчаясь и чувствуя, что ее бедное сердце на минуту согрето этим лучом сочувствия.

Наконец силы окончательно изменили ей, и она удалилась в свою спальню.

Глава IX
 
Ни голос музыки, ни очи красоты,
Ни живописи пылкая рука
Не смогут дать моей душе такой отрады,
Как этот мрачный ветра вой,
Журчанье жалобное ручейка,
Струящегося меж муравы зеленого холма,
В то время как на запад багровое заходит солнце,
Тихонько сумерки плывут, свой серый
                                       распустивши парус.
 
Уильям Мейсон[7]

Вскоре по возвращении домой Эмилия получила от своей тетки, госпожи Шерон, письмо, в котором та после нескольких банальных фраз утешения приглашала ее к себе в Тулузу, прибавляя, что покойный брат доверил ей воспитание Эмилии. У Эмилии в это время было одно желание: остаться в «Долине», где протекло ее счастливое детство, пожить еще в этом замке, бесконечно дорогом ее сердцу, и вместе с тем ей не хотелось возбуждать неудовольствие госпожи Шерон.

Хотя глубокая привязанность к покойному отцу не позволяла ей усомниться ни на минуту в том, хорошо ли он сделал, назначив госпожу Шерон опекуншей, но она не могла не сознавать, что теперь ее счастье в значительной степени поставлено в зависимость от прихоти тетки. В своем ответном письме она просила позволения остаться пока в «Долине»; она ссылалась на угнетенное состояние духа и на необходимость тишины и уединения для успокоения нервов. Она знала, что ни того ни другого не может найти в доме госпожи Шерон, женщины богатой, любящей общество и рассеянную жизнь.

Вскоре Эмилию навестил старик Барро, искренне скорбевший о смерти Сент-Обера.

– Еще бы мне не печалиться о вашем отце, – говорил он. – Ведь я уже никогда не встречу друга, подобного ему. Если б я знал, что найду такого человека в так называемом обществе, я ни за что не удалился бы от света.

За такое теплое чувство к отцу Эмилия любила старика. Ей отрадно было беседовать с человеком, которого она так уважала и который при всей своей непривлекательной наружности отличался сердечной добротой и редкой деликатностью чувств.

Несколько недель Эмилия провела в спокойном уединении, и мало-помалу ее острое горе перешло в тихую грусть. Теперь она уже могла читать те самые книги, какие раньше читала с отцом, сидела в его кресле в библиотеке, ухаживала за цветами, посаженными его рукой, могла касаться струн музыкального инструмента, на котором он когда-то играл, и даже пела его любимые песни. Тут только она поняла всю ценность воспитания, полученного ею от отца. Развивая ее ум, он обеспечил ей верное убежище от скуки, доставил ей возможность всесторонне развлекаться, независимо от общества, для нее недоступного в силу обстоятельств. Благодетельное действие этого воспитания не ограничивалось эгоистическими преимуществами. Сент-Обер усердно развивал в ней все добрые качества сердца, и теперь это сердце распространяло благодеяния на всех окружающих. Она находила, что если и не в состоянии совершенно устранить несчастья от своих ближних, то по крайней мере может смягчать их страдания своей добротой и сочувствием.

Госпожа Шерон не ответила на письмо Эмилии, и та начала уж надеяться, что ей позволят остаться еще некоторое время в уединении. Ее дух уже настолько укрепился, что она могла отважиться посещать все те места, которые особенно живо вызывали в памяти картины прошлого. В их числе была рыбачья хижина. Чтобы полнее отдаться своим нежным воспоминаниям, она захватила с собой лютню – ей хотелось сыграть там те самые мелодии, которыми так часто восхищались мать и отец. В последний раз она приходила сюда с ними за несколько дней до того, как заболела госпожа Сент-Обер, и теперь, когда Эмилия вошла в лес, окружающий хижину, все так живо пробудило в ней память о прошлом, что она не выдержала: прислонилась к дереву и несколько минут проплакала. Узкая тропинка, ведущая к домику, заросла травой, а цветы, посаженные по краям Сент-Обером, были почти заглушены крапивой. Эмилия часто останавливалась и оглядывала это заброшенное местечко, пустынное и безмолвное. И когда она дрожащей рукой отворила дверь рыбачьей хижины, у нее вырвалось восклицание:

– Ах, ничто не изменилось, все осталось по-старому! Только те, которые посещали этот домик, уже никогда не вернутся!

Она подошла к окну, выходившему на речку, и, облокотясь о подоконник, погрузилась в грустную задумчивость. Принесенная лютня лежала возле нее, забытая. Печальные вздохи бриза в высоких соснах, нежный шепот его в камышах, колышущихся на берегу, были музыкой, более гармонировавшей с ее чувствами. Эта музыка не заставляла звенеть струны тяжелых воспоминаний, но успокоительно действовала на ее сердце, как голос сочувствия. Не замечая, что приближались сумерки и что уже последний луч солнца трепетал на горных вершинах, она продолжала стоять в задумчивости и, вероятно, долго не тронулась бы с места, но вдруг шум шагов около домика встревожил ее и напомнил, что она здесь одна и беззащитна. Не прошло минуты, как дверь распахнулась. Вошел какой-то человек, остановился, увидев Эмилию, начал извиняться за непрошеное появление. Но у Эмилии при первом звуке его голоса страх сменился сильным волнением. Голос был ей знаком, и хотя она не могла в потемках разглядеть черты пришельца, но ее охватило предчувствие чего-то радостного.

Вошедший повторил свои извинения, и Эмилия что-то проговорила ему в ответ; тогда незнакомец стремительно бросился к ней и воскликнул:

– Боже милостивый! Может ли это быть! Неужели я ошибаюсь – это вы, мадемуазель Сент-Обер!

– Да, я, – ответила Эмилия, догадка которой подтвердилась: теперь она смогла разглядеть лицо Валанкура, сиявшее светлой радостью.

Сразу ее осадил целый рой грустных воспоминаний, и от стараний сдержать себя волнение ее еще более усиливалось.

Между тем Валанкур участливо осведомился о ее здоровье и выразил надежду, что путешествие принесло пользу ее батюшке, но, увидав горькие слезы, он угадал роковую истину. Он усадил ее на скамью и сам сел рядом. Эмилия продолжала плакать, а он держал ее руку, которую она бессознательно оставила в его руке.

– Я сознаю, – проговорил он, – как бесполезна была бы всякая попытка утешить вас. Я могу только печалиться вместе с вами, потому что без слов знаю, о чем вы плачете… Дай бог, чтобы я ошибался!

Эмилия ответила слезами, но наконец встала и предложила уйти из этого печального места. Валанкур, хотя и видел, как она слаба, не решился удерживать ее, но взял ее под руку и повел вон из рыбачьей хижины. Молча пошли они по лесу. Валанкуру хотелось узнать все подробности, но он боялся расспрашивать, а Эмилия была слишком расстроена, чтобы рассказывать. Через некоторое время, однако, она настолько овладела собой, что могла заговорить о своем отце и в коротких словах рассказать о его смерти. Валанкур был потрясен. Услыхав, что Сент-Обер скончался в дороге и что Эмилия очутилась среди чужих людей, он пожал ее руку и невольно воскликнул:

– Господи, отчего меня там не было!

Наконец, заметив, что Эмилия слишком измучена горестными воспоминаниями, он перевел разговор на другие темы и заговорил между прочим о себе. Эмилия узнала, что после того, как они расстались, Валанкур некоторое время бродил по берегам Средиземного моря и потом через Лангедок вернулся в Гасконь, свою родную провинцию, где он обыкновенно жил.

Докончив свой маленький рассказ, он умолк. Эмилия тоже не расположена была разговаривать, и так, молча, они дошли до ворот замка. Здесь он остановился и, сказав ей, что завтра едет домой в Этювьер, попросил позволения завтра утром зайти проститься. Эмилия, рассудив, что неловко было бы отказать ему в исполнении такой простой учтивости, отвечала, что она будет дома.

Весь вечер она провела в печали. В памяти проносились вереницей все события, случившиеся после того, как она в последний раз видела Валанкура, и сцена смерти ее отца встала перед ней в таких живых красках, будто это случилось вчера. Припомнился и торжественный завет отца уничтожить все его рукописи. Очнувшись от истерического состояния, в каком держало ее горе, Эмилия ужаснулась при мысли, что она не исполнила еще его предсмертного распоряжения, и решила, что завтра же сдержит свое обещание.

Глава X
 
Но эта тень не тень от летней тучки,
И как ей странностью не поразить?
 
Уильям Шекспир. Макбет

На другое утро Эмилия приказала затопить печку в бывшей спальне Сент-Обера и после завтрака отправилась туда с намерением сжечь бумаги. Запершись на ключ, чтобы никто ей не помешал, она отворила дверь в соседнюю комнату, где находились бумаги. Войдя туда, она почувствовала непривычный страх и несколько минут озиралась, дрожа всем телом. В одном углу комнатки стояло большое кресло, а перед ним стол, за которым сидел отец ее в тот памятный вечер, накануне их отъезда, и в сильном волнении рассматривал бумаги.

Уединенная жизнь в последнее время, печальные мысли постоянно угнетали расстроенные нервы Эмилии. Ее обыкновенно здравый рассудок посещали суеверные бредни, которые имеют свойство сбивать с толку человека и приводить его в состояние, близкое к временному безумию. После возвращения домой с нею несколько раз повторялись такие припадки. Блуждая по опустелому дому в сумерках, она чего-то пугалась, ей чудились какие-то призраки. Такому же болезненному возбуждению нервов она приписала и теперешний случай. Когда еще раз взглянула на кресло, стоявшее в темном углу чулана, ей представилось, что она ясно видит в нем фигуру отца.

 

Эмилия постояла несколько минут как пригвожденная к полу, затем бросилась вон из комнатки. Но вскоре справилась с волнением и, укоряя себя в слабости, мешавшей исполнить дело такой важности, опять отворила дверь каморки. Руководствуясь указаниями Сент-Обера, она легко отыскала доску, о которой он говорил, прижала ее ногой, и доска подалась. Под нею обнаружились связка бумаг и кошелек с золотыми. Дрожащей рукой Эмилия вынула все это, приладила доску на прежнее место и уже хотела встать с пола, как вдруг ей показалось, что она опять видит знакомую фигуру в кресле. Эта иллюзия произвела на нее потрясающее впечатление: она бросилась вон из комнатки в спальню и почти без чувств упала на стул.

Рассудок скоро рассеял эту страшную, гнетущую игру воображения, и Эмилия опять вернулась к бумагам, но еще настолько мало владела собой, что глаза ее машинально скользили по исписанным листам. В эту минуту она не сознавала, что нарушает строгое запрещение отца, – вдруг попавшаяся ей на глаза фраза, имевшая глубокий, страшный смысл, сразу пробудила ее внимание и память. Она поспешно оттолкнула от себя бумаги, но не могла выбросить из головы тех полных значения слов, которые возбудили в ней ужас и любопытство. Эти слова так сильно взволновали ее, что она не решилась сразу сжечь бумаги, и чем дальше останавливалась на этом, тем более это обстоятельство разжигало ее воображение. Побуждаемая пламенным и вполне понятным любопытством разузнать все, что касалось нечаянного, таинственного разоблачения, она даже пожалела, зачем обещала отцу уничтожить эти бумаги. Одно мгновение она сомневалась, следует ли по справедливости повиноваться такому приказанию вопреки доводам, заставляющим ее продолжать исследование тайны. Но это затмение длилось недолго. «Я дала торжественное обещание отцу, – сказала она самой себе, – обещание исполнить его предсмертный завет, мое дело не рассуждать, а повиноваться. Надо поскорее удалить от себя всякий соблазн, иначе я поступлю дурно и буду весь свой век мучиться сознанием непоправимой вины». Подкрепленная сознанием долга, она окончательно победила искушение, самое сильное, какое ей когда-либо приходилось испытывать в жизни, и бросила бумаги в огонь. Глаза ее следили за тем, как пламя медленно истребляло их, она вздрогнула, вспомнив о только что прочтенной фразе и подумав, что теперь навеки ускользает единственный случай когда-либо разъяснить тайну.

Она не сразу вспомнила о кошельке и уже хотела было, не открывая его, положить в шкаф, как вдруг заметила, что в нем заключается какой-то предмет, размерами побольше монеты, потому принялась рассматривать содержимое кошелька. «Его рука касалась этих монет, – говорила она, целуя их и обливая слезами, – его рука, теперь уже истлевшая, обратившаяся в прах». На дне кошелька оказался небольшой пакетик, завернутый в несколько бумаг. Развернув его, она увидела там футляр с женским портретом. Эмилия вздрогнула. «Это тот самый портрет, над которым в тот вечер плакал мой отец!» – сказала она. Рассматривая черты, изображенные на портрете, она подумала, что не знает эту женщину, – это было лицо редкой красоты, полное кротости и грустной покорности судьбе.

Сент-Обер не давал никаких распоряжений относительно миниатюры и даже не упомянул о ней, поэтому Эмилия сочла себя вправе сохранить портрет. Вспомнив, каким тоном он говорил о маркизе Вильруа, Эмилия была склонна думать, что это ее портрет. Но все-таки почему отец хранил у себя портрет этой дамы и, храня его, грустил и плакал над ним, как в тот вечер, накануне отъезда?

Эмилия долго не отрывалась от миниатюры и не могла дать себе отчета, что именно так чарует и привлекает ее в этом лице, внушая ей нежность и жалость. Темно-каштановые волосы незнакомки небрежно вились вокруг чистого, открытого лба; нос был с легкой горбинкой; на устах витала улыбка, но улыбка грустная; голубые глаза были устремлены к небу с выражением небесной кротости; легкое облако грусти на челе выдавало чуткую, чувствительную душу.

Рассматривая портрет, Эмилия была выведена из задумчивости стуком калитки. Выглянув в окно, она увидела Валанкура, идущего к замку. Она была так взволнована только что пережитым, что почувствовала себя неподготовленной к этому свиданию, и несколько минут оставалась в бывшей спальне отца, стараясь немного оправиться.

Встретив Валанкура в зале, она была поражена его видом, до такой степени он изменился с того времени, как они расстались в Руссильоне; вчера в сумерках она не могла этого заметить. Но томность и уныние мгновенно сменились улыбкой, озарившей его черты, лишь только она появилась.

– Как видите, – начал он, – я воспользовался вашим позволением прийти попрощаться с вами.

Эмилия слабо улыбнулась и, чтобы сказать что-нибудь, спросила, давно ли он в Гаскони.

– Всего несколько дней, – ответил Валанкур, и щеки его покраснели. – Я предпринял длинную прогулку, расставшись со своими друзьями после восхитительного путешествия в Пиренеях…

При этих словах у Эмилии навернулись слезы на глазах. Валанкур, желая отвлечь ее от печальных воспоминаний, им же вызванных, и браня себя за неосторожность, начал говорить о другом, между прочим восхищался замком и его окрестностями.

Эмилия обрадовалась такому случаю заговорить о чем-нибудь постороннем. Они прошлись по террасе. Валанкур восторгался живописностью реки и ее крутых лесистых берегов.

Прислонясь к каменной ограде террасы и любуясь быстрым течением Гаронны, он говорил Эмилии:

– Несколько недель тому назад мне случилось быть у истоков этой прекрасной реки. Тогда я не имел счастья знать вас, а то пожалел бы, что вы не видите этой картины, совершенно в вашем вкусе. Река берет начало в Пиренейских горах, еще более величественных и диких, чем там, где мы ехали, направляясь в Руссильон.

Он описал, как Гаронна узким ручьем низвергается через пропасти в горах, как в нее вливаются воды множества потоков, струящихся из снеговых вершин, и как она стремительно мчится в долину Арана, пенясь, несется между романтических высот, пока наконец не достигает равнин Лангедока. Там, омывая стены Тулузы, она поворачивает опять к северо-западу, принимает более мирный характер, оплодотворяет пастбища Гаскони и Гиенны и наконец вливается в Бискайский залив.

Эмилия и Валанкур беседовали о местностях, которые они посетили вместе в Пиренейских Альпах. В голосе Валанкура часто сквозила робкая нежность. Порою он описывал картины природы с пылким, увлекательным талантом, а порою как бы терял нить своего рассказа, хотя все продолжал говорить.

Эти описания невольно наводили Эмилию на воспоминания об отце; образ его оживал во всех картинах, воспроизводимых Валанкуром. Ей слышались слова и замечания отца, она видела перед собой, как живое, его восторженное лицо. Молчаливость Эмилии наконец напомнила Валанкуру, что его рассказы слишком близко задевают предмет ее скорби, и он незаметно перевел разговор на другую тему, хотя тоже не менее тяжелую для Эмилии: стал хвалить величественный платан, простиравший свой шатер над террасой, где они теперь сидели. Эмилии вспомнилось, как они, бывало, сиживали здесь с отцом и как он почти в тех же словах выражал свой восторг.

– Это было любимое дерево моего дорогого отца, – проговорила она, – ему нравилось по вечерам сидеть под тенью платана, окруженному своим семейством.

Валанкур понял ее чувства и молчал. Если б она подняла глаза свои, потупленные в землю, то увидела бы слезы на его глазах. Он встал и прислонился к ограде террасы, но тотчас отошел прочь и сел на прежнее место. Через минуту опять вскочил и казался сильно взволнованным. Между тем Эмилия чувствовала себя до того расстроенной, что, несмотря на все попытки завязать разговор, это ей никак не удавалось. Валанкур снова сел, но продолжал молчать и дрожал всем телом. Наконец он проговорил нерешительным голосом:

– И с этим прелестным уголком я должен расстаться, должен проститься с вами… быть может, навеки! Эти минуты уже никогда больше не вернутся! Позвольте же мне по крайней мере, не оскорбляя вашей глубокой скорби, выразить все мое восхищение вашей добротой! Я не забуду ее! О, если б когда-нибудь в будущем мне позволено было назвать это чувство любовью!

Эмилия от волнения не могла отвечать. Валанкур, решившись взглянуть на нее, заметил, что она переменилась в лице. Опасаясь обморока, он сделал невольное движение, чтобы поддержать ее. Это заставило Эмилию очнуться и овладеть собой. Валанкур притворился, что не замечает ее нездоровья, но, когда он заговорил, в голосе его выражалась скрытая нежность.

7Уильям Мейсон (1724–1797) – английский поэт.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51 
Рейтинг@Mail.ru