Жаннетта уехала в Кофельцы так рано, что Нора еще спала.
То есть, конечно, она проспала дочкин отъезд не оттого, что было раннее утро – Нора всю жизнь вставала на рассвете, – а оттого, что захворала не на шутку.
Еще когда она была совсем девчонкой, моложе Жаннетты нынешней, Ангелина Константиновна говорила, что у Норочки хрупкий организм. Тогда она этому не верила – у нее-то, у сибирячки, да с чего бы? – а теперь вот то и дело приходилось убеждаться, что это правда. В прошлую зиму обычные простуды укладывали ее в постель трижды, а когда она однажды попыталась не обращать на кашель внимания, то даже в больницу с воспалением легких угодила, вот как. И сейчас наверняка бронхит – ночью с трудом сдерживала кашель, чтобы не разбудить Жаннетту, а теперь, очнувшись от полубреда-полусна в одиночестве, закашлялась так, что пот прошиб.
Нора встала, укуталась в халат – ее знобило – и поплелась в кухню. Надо было вскипятить молока с инжиром, может, кашель если не пройдет, то хотя бы размягчится, а то ведь грудь просто на части рвет.
Как рано она увяла! Оттого и болезни, что потребности жить не осталось. Иногда Нора ловила себя на том, что если бы не дочка, то легла бы навзничь, и никто бы ее не поднял, и ничто к жизни не вернуло бы. Жаннетта говорит, что это низкий гемоглобин, и, конечно, с медицинской точки зрения так оно и есть, но если смотреть не с медицинской точки, а с жизненной, то причина и следствие тотчас меняются местами.
Сколько Нора себя помнила, она всегда знала, что с чем связано, что из чего происходит. Никаких способностей Бог ей не дал, но все же наградил таким вот странным качеством – чутьем его считать, что ли? Чутье это не выливалось ни в какие практические навыки, во всяком случае, Нора ни к чему его применить не сумела, но в жизни оно ей все же помогало. Она считала, что именно благодаря ему не совершала непоправимых ошибок. А это ведь немало. У других и того нету, и совесть свою они калечат легко, а там и вся жизнь идет вразнос.
Нора начинала вспоминать свою жизнь только во время болезни, вот ведь странность какая. Может, просто в здоровом состоянии у нее не оставалось времени на воспоминания, а может, то, из чего состояла ее память, как раз и требовало болезни, чтобы выбраться наружу, и сразу же пряталось при здоровом состоянии духа. Кто знает!
Она помнила себя довольно поздно, лет с семи. До этого ясной памяти не было, все было смутно и освещалось лишь отдельными вспышками, такими же яркими, как и непонятными. Виделась вдруг большая собака, похожая на волка, и будто бы она, Нора, обнимает эту собаку за шею, и, чтобы обнять, ей приходится вставать на цыпочки. Это помнилось так отчетливо, что она даже чувствовала, какая у той собаки жесткая шерсть, как царапается ее язык, когда она лижет Норино лицо.
А что это за воспоминание, к чему оно? В поселке Каменка собак было много, может, которая-нибудь ее в детстве и лизала, ну и что? Одно было странно: наяву Нора собак не боялась, а память была окрашена ужасом, притом каким-то беспросветным, всеохватным. Может, не с собакой тот ужас был связан? Или все-таки с собакой – с тем, что она ее укусила, ведь, наверное, это от собачьего укуса на плече шрам остался? Нора не знала.
Но задумываться о таких вещах ей было некогда. Она шла утром по школьному двору и думала о том, что вот уже подмораживает и не сегодня завтра в резиновых ботах на улицу не выйдешь, а валенки у нее еще в прошлом году прохудились, и надо найти, чем их залатать, потому что завхоз Трифоныч хоть и обещал новые, да непременно обманет, уж он такой.
В школу она шла не учиться – уже три года как окончила восьмилетку. Но еще когда Нора в шестой класс ходила, Трифоныч приметил, как споро и ловко работает она во время субботников или когда он без всякого субботника велит ей вымыть коридоры да окна – все равно ведь при школе живет, трудно ли вечером прибраться, вот и пусть, мол.
Она выполняла его задания безропотно: боялась, что сдадут в детдом. Одной-то несовершеннолетней жить не положено, и тетя Валя, техничка, с малых лет ее пугала: не будешь слушаться, станешь кому поперек, а тот сразу куда надо и стукнет, тут и вспомнят про тебя, и заберут в детдом, вот тогда узнаешь!
Что она тогда узнает, Нора старалась не думать. И изо всех сил стремилась никому поперек не становиться.
Поэтому, когда она окончила восьмилетку и узнала, что завхоз Трифоныч сказал на педсовете, мол, надо Маланину оформить техничкой, потому что Валентина старая стала, на пенсию пора, – Нора не знала, радоваться ей или печалиться. Вообще-то она мечтала уехать в райцентр или даже в сам Красноярск и поступить в девятый класс, но понимала, что это лишь прекрасные мечтания. Завучиха Вера Матвеевна рассказывала, что при Сталине десятилетка была платная, сто пятьдесят рублей в год отдай как с куста, но ведь и сейчас, хотя Сталин десять лет как помер и денег за учебу не берут, да жить-то где она будет в райцентре и на что будет жить? Путались ее мысли! Получалось, что решению педсовета, который Трифоныча поддержал, Нора должна была бы радоваться: останется жить при школе, как с малых лет жила, комнатка у нее хоть, считай, и чулан, зато теплая, потому что примыкает к печке, которой топится младший класс, и с утра будут давать бесплатно кашу, как раньше давали, когда она еще ученицей была, это ей Трифоныч твердо пообещал, вроде как прибавку к зарплате…
Должна она была радоваться, но не радовалась. Печаль лежала у нее на сердце. Словно кто-то обещал, что будет у Норы, когда вырастет, другая жизнь, что увидит она что-то дальнее и новое, и вдруг обещания своего не сдержал… Но ведь никто ей не обещал ничего такого, а если бы и обещал, то к обманным обещаниям ей тоже не привыкать, она только такие за свою жизнь и знала.
Жизнь ее – во всяком случае, та часть, которая была ей известна, – и началась-то с обмана. Ведь обманом же оставил ее в Каменке моряк, неизвестно откуда ее сюда привезший.
Тетя Валя, техничка, сама всю жизнь при школе прожившая, за Нору радовалась.
– Хоть не пропадешь теперь, – объясняла она. – Кабы на работу не взяли, так куда б тебе деваться? Ни кола, ни двора, ни документов путных. Только в детдом сдаваться. А так еще два годочка мышкой просидишь, а там и восемнадцать стукнет, и никуда уж тебя не заберут, живи в свое удовольствие, хоть замуж, если дурень найдется безо всего взять, хоть что.
И снова-заново начинала пугать детдомом, в котором морят голодом и запирают в холодную.
Тетя Валя хоть и растила Нору с трех лет – это именно Валин двоюродный брат свалился когда-то в Каменку как снег на голову и навязал родственнице непонятно откуда у него взявшуюся девчонку, – но удочерять ее никогда не хотела. Фамилию подкидышу она записала не свою, а братнину – Маланина.
– Ежели я тебя на себя запишу, – без обиняков говорила она Норе, – дак я за тебя и отвечай. Чтоб одета-обута, училась бы как положено. А на кой мне эдакий камень на шею? С моими-то хворобами еще девку приблудную ростить! Пашка тебя, может, от бляди портовой нагулял, самого ищи, как ветра в поле, а я рость? Нету на то моего согласия! Доглядываю тебя, как могу, и на том скажи спасибо.
Валины хворобы заключались главным образом в пристрастии к самогонке, поэтому Нора и сама не хотела становиться ее дочкой. И благодарность к ней испытывала умеренную: спасибо, конечно, что на улицу не выбросила и в детдом не сдала, но никаких знаков Валиной заботы, кроме скудной еды-одежки да обильных тумаков, детская память не сохранила, а едва выкарабкавшись из раннего детства, Нора стала заботиться о себе сама.
В общем, никуда она после восьмого класса не уехала, а осталась при поселковой школе, и было тому уже четыре года.
Утром первого января она шла по школьному двору с вязанкой дров, чтобы протопить помещение и приняться за его уборку. Полгода назад, после смерти тети Вали, Нора перебралась из своего чулана в примыкающий к зданию школы флигель, большую часть которого занимал дровяной сарай, а меньшую – комната технички.
Вчера был новогодний вечер, после которого все школьное крыльцо было засыпано конфетти вперемешку с серпантином. Нора на вечере тоже была, повеселилась не хуже старшеклассников, и танцевала, и вина вместе с ними потихоньку выпила за углом. Хорошо ей было! Ну а теперь работать пора.
Она поднялась на крыльцо и увидела, что входная дверь не заперта. Это ее удивило: кому здесь быть в выходной? Нора вошла и прислушалась.
Из кабинета физики, расположенного дальше всего от входа, доносился мужской голос. Он был так прекрасен, что Нора замерла, не решаясь сделать дальше ни шагу и даже вязанку не решаясь скинуть с плеча. Она застыла на месте не потому, что испугалась, а потому, что это был не просто незнакомый голос, а голос поющий.
И так необычно пел этот человек, что восторг и оцепенение охватили Нору с равной силой.
Необычным был и сам голос – низкий, глубокий, и песни – ни одной из них Нора никогда не слыхала; так ей сначала показалось.
«Да нет же, слыхала! – тотчас вспомнила она. – По радио только, не вживую, потому и не узнала. Ну так и есть, про три карты он поет, а это из оперы «Пиковая дама», недавно передавали».
Она потихоньку прошла по недлинному коридору и остановилась под самой дверью физкабинета. Теперь голос звучал совсем рядом с ней. Нора закрыла глаза, чтобы не видеть прямо перед собою дверь с облупившейся краской, и слушала, и слушала, чуть не лбом к этой двери прижавшись.
Голос не просто звучал совсем рядом – он прикасался к ней, и обнимал, и делал с нею что-то такое, чего она никогда в своей жизни не знала, но догадывалась, что это называется нежностью и лаской, и от того, что он был близко, этот чудесный голос, ей становилось счастливо и стыдно, и тем счастливее, и тем стыднее, чем более он приближался…
Голос приблизился совсем, и дверь распахнулась, стукнув Нору по лбу. Она отшатнулась и упала, больно ударившись спиной. Вязанка, которую она так и не скинула с плеча, при этом рассыпалась, дрова полетели на пол с оглушительным грохотом. Искры брызнули у Норы из глаз, и она не сдержала вскрик.
– Ах ты, что!.. – услышала она. – Ушиб тебя, а?
От испуга она зажмурилась, когда падала, и вот только теперь открыла глаза. Над нею нависал огромный незнакомый мужчина. Он присел на корточки, и только тогда Нора его узнала – это же физик новый, перед самыми каникулами из райцентра прислали. Зовут Петр Васильевич. И никакой он не огромный, просто с полу ей так кажется.
– Лоб тебе разбил? – спросил физик. – Что ж ты под дверью стоишь? Входила бы.
– Да я протопить только шла… – пробормотала она. – А заслушалась.
– Ну и топи, и слушай себе на здоровье.
Он взял Нору за руку и, распрямляясь сам, рывком поднял ее с пола. При этом он не рассчитал силы: Нора резко взлетела вверх и снова ткнулась лбом, только не в дверь уже, а прямо ему в грудь, потому что он был хоть и не огромный, но все же довольно высокий, а она маленькая, тетя Валя говорила, – плюгавая.
Она почувствовала, какая твердая у него грудь, каменная прямо. Это почему-то страшно ее смутило, и она отпрянула от него, будто обожглась.
– Мало что лоб тебе расшиб, так и напугал еще.
Петр Васильевич усмехнулся. Хотя он уже и не пел, но то, что было в его голосе, что заставило Нору замереть под дверью, никуда не делось. Видно, это принадлежало не голосу, а ему самому.
Она стояла на пороге, и он держал ее за руку, потому что она не выдернула ее сразу, а теперь вот замерла, оцепенела.
– Техничкой тут? – спросил он.
Нора кивнула. Он не отпускал ее руки.
– А зовут тебя как?
Пение разгорячило его, воодушевило – глаза блестели. Они у него были узкие, сибирские, в таких блеск особенно заметен. Норе показалось, что она заглянула в глубь земли сквозь ее разломы.
– Нора, – чуть слышно ответила она.
– Ишь ты! – Он покрутил головой. – Это как же полностью будет?
– Так и будет.
Имя – это было единственное, что о ней было известно с самого начала; с ним ее привез в Каменку непутевый тети-Валин родственник. Норе казалось, что при таком необычном имени должно было бы сохраниться что-нибудь еще – какой-нибудь алмазный перстень, или гранатовый крестик, или золотая булавка с рубиновым сердцем, или медальон с локоном и портретом прекрасной женщины, которая окажется ее мамой, – в общем, что-то такое, по чему ее когда-нибудь нашли бы и безошибочно узнали родные. Но ничего такого при ней не имелось, а если бы и был, к примеру, золотой медальон, то тетя Валя сразу бы его пропила, а если бы каким-нибудь чудом не пропила, то кто бы стал искать по белу свету ее родню? У всех своих забот хватает.
– С фантазией твоя мамка! – весело сказал физик. – Здешняя сама, каменская?
– Я при школе живу, – неопределенно ответила Нора. – Во флигеле.
– Ну проходи, что стоишь?
Он сделал шаг в сторону, пропуская ее в класс, и она подалась за ним, потому что рука-то до сих пор была в его руке.
– Топи, раз собралась, – сказал он и принялся подбирать рассыпанные дрова.
Как только он отпустил ее руку, Нора почувствовала такую грусть, что чуть не заплакала.
– А вы… – пробормотала она.
– Сейчас соберу, – не оборачиваясь, ответил он.
– Да я не про то, – набравшись смелости, сказала Нора. – Петь вы больше разве не будете?
Он разогнулся, посмотрел на нее и засмеялся: наверное, очень уж растерянное было у нее лицо.
– А надо? – спросил он.
– Да, – серьезно кивнула она.
– Надо, значит, надо. – Видно было, что ее просьба ему приятна. – Слушай тогда. Не мешай только.
Еще бы она стала ему мешать! Нора села на краешек парты – они еще стояли у стен после вчерашнего праздника, – и с нею сделалось то, что в книжках называют «вся превратилась в слух».
Но и во взгляд она вся превратилась тоже – он у нее стал таким, каким никогда в жизни не был. И вот этим своим новым пронзительным взглядом она смотрела, как Петр Васильевич открывает большой нотный альбом, лежащий на подоконнике, пролистывает его – выражение лица при этом стало у него рассеянным, даже отрешенным, – наклоняет голову…
Он как будто бы и не сам запел, не горлом, не грудью – из такой бездонной глубины зазвучал его голос. Нора снова подумала про земные разломы. Если можно было назвать мыслями то, что с нею происходило.
Пел он теперь совсем другое, не из «Пиковой дамы», а просто песню. От ошеломления, от растерянности Нора не могла ее смысл не то что запомнить, но даже уловить. Была она про то, как ветер занавесочку тихонько шевелит, и еще про времечко – час двенадцатый, разлука нам дана…
Она прижала руки к груди и сидела так, неподвижно, когда его голос уже и умолк.
– Понравилась песня? – спросил Петр Васильевич.
Нора кивнула. Она боялась поднять на него глаза. Понравилась!.. Да разве такое слово нужно, чтобы передать, что она чувствует?
Он снова засмеялся – конечно, над нею, над ее ошеломлением. Но она на его смех не обиделась, и даже не потому, что вообще была не из обидчивых, а потому что разве можно обидеться на человека, у которого в голосе нежность и сила сплетены так, что не расплетешь?
– Чуткая ты, – сказал он.
И, быстро притянув к себе, поцеловал Нору в губы. Это было так неожиданно, что она ахнула. Но тут же и замолкла, и замерла в его руках…
Когда Петр Васильевич отпустил ее, сама она вся дрожала, а губы огнем горели от его поцелуя.
– И сладкая. – Его голос звучал спокойно и весело. – Лет тебе сколько?
– Д-двадцать… – с трудом выговорила она.
– Для любви самый срок.
Этого Нора не знала. Вернее, она никогда об этом не думала. Любовь представлялась ей чувством воздушным и необыкновенным, а значит, это было что-то не из ее жизни, потому что ее жизнь шла трудно и ровно.
Наверное, он думал иначе, потому что обнял Нору еще крепче и поцеловал еще сильнее. А может, ни о чем он не думал, а целовал так же, как пел, – всем своим существом.
И тут, во время этого нового поцелуя, ошеломление перестало быть главным Нориным чувством. Потому что главным стало счастье. Оно переполнило ее до самой макушки, от него защипало в носу, как от слез, но это было именно счастье, не что иное. Хотя Нора никогда его прежде не знала, но теперь, так неожиданно став счастливой, встретила это свое новое состояние с таким восторгом узнавания, как будто родилась с ним, а потом по какой-то непонятной причине утратила, и вот оно вернулось, наконец-то вернулось, и так оно и должно быть, и никак иначе!..
Она вскинула руки и тоже обняла Петра Васильевича. Жаль, что не сразу она это сделала – как раз в этот момент поцелуй закончился.
Петр Васильевич внимательно посмотрел Норе в глаза – она сама чувствовала, как сияет в них счастье, – и ласково погладил ее по плечу.
– Ну, будет, будет, – сказал он. – Однако и я что-то… Раздухарился.
– Вы ничего! – горячо проговорила она. – Просто вы пели, и… и душа у вас взметнулась!
– Душа взметнулась? – Он засмеялся. – Хорошая ты. Ну, топи свою печку.
И с этими словами он вышел из класса, на ходу прихватив свой нотный альбом – так, что и песни словно бы вышли вместе с ним. А Нора осталась в ошеломлении еще большем, чем от обоих его поцелуев, которые пылали на ее губах.
Хлопнула входная дверь.
– Ты, Люблюха? – спросила Нора.
– А ты будто бы еще кого-то ждешь.
Дочка вошла в комнату. Волосы у нее были мокрые, потому что к вечеру начался дождь, а глаза расстроенные и сердитые, это уж Нора не знала почему.
– Врач был? – спросила Жаннетта.
– Да я и не вызывала.
– Кто бы сомневался! – Жаннетта рассердилась так, что в глазах у нее молнии полыхнули. – Что они знают, доктора, разве они вылечат… Деревенская болтовня!
– Ну когда я такое про врачей говорила? – От того, что дочка рассердилась, Нора расстроилась. – Я же, наоборот, всегда хотела, чтобы ты на врача выучилась.
– Отстаньте вы от меня все!
Жаннетта вдруг взмахнула руками и выбежала из комнаты. Зашумела в ванной вода.
И как поймешь, что с ней случилось? Дочка с детства скрытная, и даже она, мать, с детства же не знает, что у нее в душе творится, какие там бури гуляют.
Жаннетта вернулась минут через пятнадцать. Лицо у нее уже было непроницаемое, а в руках она держала маленькую рюмочку и флакон с микстурой.
– Хоть лекарство выпей, – сказала она. – Не все же бедуинскими средствами лечиться.
– Убралась у Иваровских? – спросила Нора, принимая у нее из рук лекарство.
– Убралась, не бойся.
– Не боюсь. – Нора улыбнулась. – А грязь на зиму оставлять нехорошо.
– Нет там никакой грязи, – буркнула Жаннетта. – Откуда ей у них взяться?
Она наполнила рюмочку и дождалась, пока Нора выпьет микстуру.
– Что там в Кофельцах? – поморщившись от горького, спросила Нора. – Все в город перебрались?
Жаннетта кивнула и отошла к буфету, чтобы спрятать в него флакончик. Но не открыла буфет, а, обернувшись, вдруг сказала:
– Царь там. С невестой.
Как-то странно она это сказала. Но Нора так удивилась самому известию, что не обратила на дочкин тон внимания.
– Феденька женится? – ахнула она. – Вот Илье Кирилловичу с Марией Игнатьевной радость!
– Что уж им за радость такая? – хмыкнула Жаннетта. – Можно подумать, Федька старый холостяк! Ему двадцать пять всего.
– У них в семье принято рано жениться, – объяснила Нора. – И правильно.
– Ничего правильного!
– Правильно, правильно, – покачала головой Нора. – По-твоему, хорошо, если мужчина до седых волос мальчишкой гуляет?
– Не знаю, – вздохнула Жаннетта. – По-моему, Царю жениться просто глупо. Тем более он в Прагу уезжает. И тем более невеста его вообще черт знает что. Сестрица Аленушка из мультика.
– Но ведь он тебя не любит, Люблюха. – Нора только теперь сообразила, отчего так расстроена ее дочка. – И никогда не любил, и не полюбит уже. Разве ты не знала?
– Знала.
Произнеся это, Жаннетта тоненько вздохнула, словно всхлипнула. Все-таки и стойкость ее, и решительность – все, что Ангелина Константиновна называет Любочкиной жизнеспособностью, не такое в ней глубокое, как думают все, кроме Норы. А что в ней самое глубокое и прочное, этого даже Нора не знает. Родилась у нее девочка-камешек, девочка-загадка, и никому, видно, не разгадать, что в ней есть и откуда.
– Я ложусь спать, – объявила Жаннетта. – И не думай, что я от его женитьбы страдаю! – добавила она уже из-за занавески.
Занавеска отделяла альков, который был ее спальней; Нора жила в той части комнаты, которую они считали общей.
Занавеска была плотная, но Нора все же выключила свет, когда услышала, что дочка улеглась. Вряд ли, конечно, Жаннетта уснула, лежит небось с открытыми глазами и переживает и, может, даже плачет. Жалко ее! Но все равно это лучше, чем если бы пришлось ей другими слезами плакать. А так бы оно, конечно, и было, если бы Федя ее любовью воспользовался. Хорошо, что этого и быть не могло: кузнецовскую порядочность ничем не собьешь, и уж не Жаннеттиными фантазиями точно. И слава богу, и пусть дочка чистыми слезами поплачет, а не горькими, как Норе довелось.
Пришел он к ней той же ночью.
Нора поняла, что это он, в ту же секунду, как тоненько звякнуло стекло, к которому он прикоснулся пальцем. Он постучал по оконной раме, и стекло отозвалось, и сердце ее отозвалось тоже – вздрогнуло, взметнулось к горлу и сразу же покатилось в пятки.
Она вскочила, стала зачем-то надевать валенки, один надела, другого в темноте не нашла, побежала к окну в одном, запнулась о сбившийся половик, чуть не упала…
Схватившись обеими руками за оконную раму, Нора прижалась лбом к стеклу.
Прямо перед ее глазами были его глаза – темные земные разломы. И губы его она тоже видела, и ни слова не было на его губах. Он молча смотрел – глаза блестели. Он ждал.
Нора отпрянула от окна. Сердце колотилось теперь во всем теле, и все тело от этого тряслось как в лихорадке. Голова кружилась, и она боялась, что потеряет сознание. Это было бы совсем стыдно: здоровая девка, тетя Валя говорила, на ней пахать можно…
«Что же я? – вдруг мелькнуло у нее в голове. – Что стою-то? Он же уйдет!»
Она бросилась к двери, на ходу скидывая валенок, который непонятно зачем напялила. Засов как нарочно заело, она чуть не вырвала его из петель, пока сумела отодвинуть. Но тут уж распахнула дверь широко, поспешно и чуть на снег не вылетела, потому что крыльца у флигеля не было, дверь выходила прямо на улицу.
– Куда разлетелась? – Петр Васильевич засмеялся в темноте и подхватил Нору под мышки. – На снег босая! Ну-ка пойдем.
Он завел ее обратно в дом и закрыл дверь. Глухо брякнул засов.
Когда Нора проснулась от стука в окно, то свет не зажгла. Но сейчас она и в темноте видела Петра Васильевича так же ясно, как нынче утром в освещенном солнцем классе.
Только недолго смотрела она сейчас в его глаза – он крепко прижал ее к себе и поцеловал.
Совсем другой был этот поцелуй, чем два прежних, в физкабинете. Те были горячие и веселые, а этот хоть и тоже горячий, но… яростный, вот какой; от него губам стало больно, и Нора вскрикнула.
Она вскрикнула и сразу испугалась: вдруг он на это рассердится, оттолкнет ее? Но на Петра Васильевича ее вскрик оказал совсем другое воздействие. Он дернулся весь, как от удара, и с губ его сорвался глухой рык, от которого у Норы губы задрожали, потому что их поцелуй при этом не прервался.
– Ох, не могу!..
Петр Васильевич оттолкнул ее от себя быстро и грубо. Нора не поняла, в чем причина. Но прежде чем она успела что-либо сказать, он вскинул ее на руки и понес к кровати.
Комнатка была маленькая, и ему понадобилось сделать всего несколько шагов, и сделал он их мгновенно. Но что она за эти мгновения пережила!
Никто и никогда не держал ее на руках. Ей казалось, что и мама в детстве не держала. Ведь если держала бы, то она запомнила бы это счастье, этот разрывающий душу восторг! И что с того, что был он сейчас так краток? Ей хватило.
Петр Васильевич положил Нору на раскрытую постель, а сам стал расстегивать пуговицы на своих брюках и на полушубке. Но терпения на все это у него не хватило – он рванул полы полушубка, а потом и рубашки, пуговицы брызнули по углам, и сразу же Нора почувствовала на себе его тело, голое, горячее.
Ей стало страшно.
«Что же это я? Как же?.. Зачем?!» – пронеслось у нее в голове.
Во всем она была обычная деревенская девчонка, но вот в этом… Как ни старалась, Нора не могла относиться к этому попросту, как все. Не то чтобы задумывалась излишне, а просто… Просто ей было противно. Как позволить, чтобы тебя лапали, дышали в лицо перегаром, как не раз пытались взрослые мужики, или пусть даже обнимали, как порывались ее обнять молодые парни, – как позволить им все это, если они тебе чужие и ничто в тебе не отзывается на их желание?
Но ведь сейчас, ведь с ним все совсем по-другому? Или все-таки нет? Нора не знала.
Чтобы понять это, она зажмурилась. И сразу ей вспомнился его голос… Не теперешний, обычный, которым он произнес «ох, не могу», а тот, которым пел про ветер за занавесочкой и про разлуку двенадцатого часа. И тут уж все мысли выветрились у нее из головы, все сомнения улетучились, и, обхватив Петра Васильевича руками за шею, Нора полностью отдалась на его волю.
А воля его была сильна! И сильным было его тело. Упершись локтями в подушку, он коленями рванул, раздвинул ее ноги. Ночная сорочка сама собою задралась от этого, и ничто уж больше не мешало тому, чтобы Нора стала его, вся его, и сама она этому не мешала, а не то что сорочка.
Ей стало больно. Она закусила губы и запрокинула голову назад, за сбившуюся в ком подушку. Шея ее при этом выгнулась, и Петр Васильевич сразу стал целовать ее в шею, а потому ее закушенных губ не заметил.
Да хоть бы и заметил – что уж он мог бы с собою поделать? Весь он уже бился у Норы между ног, и если она и сама не понимала, больно ей или сладко, то ему наверняка было сладко, и только, без всяких сомнений. Он хрипел, и стонал, и упирался в ее плечи ладонями, и сжимал их до новой сильной боли, все новой и новой, которой она отдавалась то ли с привычной безропотностью, то ли с непривычной для себя страстью.
Да, сладко ему было – Нора не ошиблась.
– Сладкая ты моя! – вырвалось у него.
Она не поняла, что он вложил в этот возглас, какое чувство, но решила, что все-таки нежность. Ведь он не был с нею груб – был, пожалуй, даже ласков, так, как может быть ласков мужчина. Как-то… для себя ласков, но заодно и для нее все же. Нора, конечно, не знала, какая бывает мужская ласка, но когда эта ласка обратилась на нее, то сразу же ее угадала.
Только боль-то все равно разрывала ее изнутри, и скрыть эту боль было так же трудно, как кровь, льющуюся на простыню. Она чувствовала, что кровь не сочится даже, а именно что льется, хлюпает у нее между ног.
«Ему противно, может?» – подумала Нора.
Но уж этого она наверняка знать не могла – все ее догадки на его счет были только догадками, а реальностью было мужское тело, которое вбивалось в нее короткими, сильными ударами.
Последний его удар, самый сильный, она еле выдержала, и опять непонятно, что ее при этом охватило, только боль или что-то еще.
Петр Васильевич упал головою на ее плечо и замер. Он лежал так минуту, две… Нора не решалась пошевелиться, хотя задыхалась под ним: его тело и так было тяжелым, а теперь, когда все кончилось, стало таким, что ей показалось, будто ее завалило землею в шахте.
Наконец он поднял голову. Глаза у него были виноватые, как у ребенка. Нежность к нему сразу же залила ее сердце.
– Ах ты, люблюха моя, – проговорил он. – Надо же, как на тебя потянуло!
Что он назвал ее так необычно и что добавил «моя», было Норе приятно. Ведь, значит, не случайно для него то, что между ними сейчас произошло? Для нее это было неслучайным и ошеломляющим.
– Всю постель замарали, – сказал он. – Эх, девка! Нехорошо вышло.
– Я застираю! – торопливо заверила она.
– Да я не о том. Нехорошо, что мужа не дождалась.
– У меня мужа нету, – растерянно проговорила Нора.
– Вот именно. Ну, что уж теперь. Может, оно для тебя и лучше. Хоть полюбишься всласть.
Он говорил просто, как все в деревне говорили, и такой странной казалась Норе эта простота, когда она вспоминала, как он пел арию из «Пиковой дамы»… Но она чувствовала, что то его пение и эта грубоватая речь – одно, общее, что из того и другого он состоит в равной мере, и этого не разделить, и не отделить от этого его мужскую силу, из-за которой до сих пор вспыхивает в ней боль, не отделить и страсть его, и волю.
Он перекатился на бок, тяжело и вольно, лег рядом с Норой и сразу же обнял ее.
– Ты не думай, что мне дурь в голову ударила, – сказал Петр Васильевич. – То есть в голову-то ударило сильно, это так. Но ты мне сразу понравилась. Как увидел тебя, прямо сердце зашлось. Сама тоненькая, пробор ниточкой, волосы на щеки – волнами темными… Красота-то, думаю, какая невиданная!
Вот это была неожиданность! Что он пришел к ней ночью, что захотел ее и взял, это было в общем-то понятно: мужчина есть мужчина, по-другому у него и быть не может, наверное. Но что он назвал ее красотой невиданной… От этих его слов у Норы и у самой зашлось сердце.
– Ну-ну! – Он погладил ее по плечу. – Что закраснелась?
– Я ничего, – пробормотала она. И не выдержала, спросила: – А как вы увидели, что закраснелась? Темно же.
Он засмеялся. И смех у него был такой же, как пение, – та же грубоватая задушевность была в нем.
– Темно! Так ведь глаз у меня зоркий, – объяснил Петр Васильевич, отсмеявшись. – Казацкий.
– Разве вы казак? – удивилась Нора.
– Донской казак и есть. А чему удивляешься? Не похож?
– Не знаю. Я донских казаков не видала. А только глаза у вас наши, сибирские, наискось чуть-чуть. И лицо скуластое.
– Ну так кровей в нас, донских-то, много понамешано, – усмехнулся Петр Васильевич. – В степях наших кто только не кочевал, и в походы казаки куда только не ходили, чьих только женщин не любили. Вот и глаза тебе, и скулы. А ты местная? – спросил он.
– Сама не знаю, – ответила Нора.
– Как это? – не понял он.
– Да вот так. Подкидыш. Меня один моряк из плаванья привез и у сестры своей оставил. Она местная. Техничкой в школе работала, померла уже.
– Вот оно как… – протянул Петр Васильевич. – Ты сирота, значит?
Нора кивнула и спросила:
– А вы давно в Сибирь приехали?
– Три года назад. Сначала на стройку завербовался, думал, годик поработаю, и домой. А потом еще на год остался, и еще. Приморозился я к Сибири! Хорошо тут у вас. Из баньки выскочишь, в снежок завернешься… Ты чего улыбаешься? – заметил он.
– Говорите вы… Необычно так! Очень слова у вас приметные. А что же на стройку пошли? Вы же учитель.
– Заскучал. Плечи размять захотелось. Без этого мужику никак, – объяснил он. – Намахался на стройке, теперь вот снова в школе буду работать. – И, подмигнув, спросил: – Примешь меня?