– К разумному риску, – уточнила Кира. – Разумный, я согласна, может потребоваться для достижения целей. Но риск как таковой…
– К любому, – перебил ее Саня.
Люба обернулась, всмотрелась в спорщиков. Кирка, как обычно, выглядела растрепанной, ее короткие рыжеватые волосы торчали во все стороны, как перья у курицы. Сашкины кудри под луной сияли серебром. Саня тоже вроде был русый, как она, но в отличие от Сашкиной его голова в лунных лучах казалась не светлой, а темной. Наверное, волосы не шелковистые, как у нее, а жесткие.
«Если бы я мысли так же схватывала, как внешность, то уже давно бы гением была», – с досадой на себя подумала Люба.
Да, жизнь не наградила ее ни единым полезным дарованием. Умение шить невозможно было считать ни дарованием, ни тем более наградой.
– Нельзя жить без способности к риску, – повторил Саня. – И не то что нельзя, а невозможно. Если мы себя отдаем чему-то или кому-то, то уже рискуем собой. А если отдавать себя не умеем, то ничего у нас в жизни и не получится.
Кажется, на этот раз не только Люба, но и все остальные не поняли, о чем он говорит. Или, по крайней мере, не совсем поняли.
– Ну-у… – протянула Кира. – Это как-то слишком заумно.
– Надо же! – Александра рассмеялась. – А я уж и не надеялась когда-нибудь услышать от Кирки признание в том, что она чего-то не понимает. Поздравляю, Санечка, это твоя заслуга!
Серебряный Сашкин смех прозвенел так, словно это лунные лучи закачались от едва ощутимого ночного ветра и коснулись друг друга, как трубочки китайского колокольчика.
Смеясь, Сашка подмигнула Сане, ведь это именно он щелкнул Кирку по носу. Правда, Любе показалось, что он вовсе не собирался этого делать, но важно ведь не намерение, а результат; так она думала.
– Ну, и где твои Персеиды? – Кира демонстративно зевнула. – Два часа ночи, между прочим. Спать пора. Правда, Царь?
– Пора, – сказал Федор Ильич, вставая. – Я завтра в восемь уезжаю. То есть сегодня уже. Кому в Москву надо, могу захватить.
Он прекращал глупые споры не словами даже, а самим фактом своего существования.
– Мне надо, но я не поеду, – ответила Александра.
Наверное, она ожидала, что ее начнут расспрашивать о смысле этой дурацкой фразы. Но к Сашкиным парадоксам все привыкли, и никто на них особого внимания уже не обращал.
– Маму мою отвези, – сказала Кира. – Она завтра точно поедет. – И разъяснила: – Послезавтра отец из Коктебеля возвращается, маман торжественный прием будет организовывать.
Фанатичное отношение Кириной мамы к своему мужу было всем известно. Окружающие воспринимали его в диапазоне от восхищения до недоумения или даже оторопи.
– Я вам утром в окно стукну, – кивнул Федор Ильич. – Ты ее заранее разбуди только.
Все встали, задвигались. В темноте кто-то столкнул со стола бокал, он покатился по доскам покосившейся веранды, упал на камень у крыльца и разбился с тоненьким звоном. Будь Люба одна, конечно, убрала бы осколки, тем более из-под самых ступенек. Но раз никто не собирается этого делать, что ей, больше всех надо? Они будут про всякие японские штучки рассуждать, а она стекло битое мести? Нет уж.
Кира спустилась с веранды и свернула за угол. Там был вход на другую половину дома, которую занимало семейство Тенета.
Дом, в котором жил Федор Ильич, стоял неподалеку, за сосновым кругом, где разводили костер.
«А вдруг Царь у Сашки останется?» – мелькнуло у Любы в голове.
Она вздрогнула от такого предположения, и все-таки на секунду ей стало интересно: как же они тогда с Саней будут разбираться?
Но на даче Иваровских Царь не остался. Он пошел по заросшей травою тропинке к своему дому – высокий, широкоплечий и даже издалека такой красивый, что сердце у Любы сжималось, когда она смотрела ему вслед. Прямо как у брошенной девушки в песне про стежки-дорожки.
– Пойдем, покажу твою комнату, – глядя на Саню поблескивающими глазами, сказала Сашка.
– Пойдем.
Глаза у него тоже блеснули, хотя и совсем иначе, чем у нее: не дразнящее обещание было в них, а… Непонятно, что в них было! Вернее, Любе просто неинтересно было в этом разбираться.
Саня с Сашкой ушли в дом. Люба посидела еще немного – пусть улягутся. Можно подумать, Сашка и правда его в какую-то отдельную комнату поведет! Уж она, Люба, если бы пригласила парня в гости с ночевкой, то не лицемерила бы, сразу в свою кровать и отвела бы. Ну да и Сашка не из лицемерок – разберется.
Дождавшись, пока в доме смолкнут шаги и шорохи, Люба тоже пошла к себе. Ее комнатка находилась под самой крышей. Александра называла ее мансардой, на парижский манер, хотя на самом деле это был самый обыкновенный чердак, обшитый вагонкой.
Собственно, это была не лично Любина, а просто гостевая комната, но поскольку Люба была на даче Иваровских чем-то средним между очень частым гостем и постоянным обитателем, то можно было считать, что мансарда принадлежит ей.
Дачный поселок Кофельцы построили сразу после войны для Академии наук, но не для самих академиков, а для сотрудников академических институтов. Первые кофельцевские жители были историками, филологами, географами и этнографами. С тех пор все, конечно, переменилось, перемешалось, но людей совсем уж чужеродных в дачном поселке, как ни странно, не завелось.
Постоянство жизни проявлялось среди прочего и в том, что дома, выстроенные сорок лет назад, ни разу капитально не ремонтировались. В восемьдесят пятом году пошел слух, что на кофельцевских дачах будто бы грядет ремонт, но тут началась перестройка, а после нее никому не стало дела даже до самой Академии наук, а уж тем более до академических потомков, которым принадлежали теперь дачные дома.
Да, кстати, дома вообще-то и не принадлежали своим жильцам, а всего лишь сдавались им в аренду, и было непонятно даже, какой станет арендная плата, кому ее надо будет платить, и слухи ходили теперь такие, что никакой арендной платы вообще не потребуется, потому что академия вот-вот начнет избавляться от лишнего имущества, и Кофельцы продадут какому-нибудь новоявленному капиталисту, так как расположены они в живописном месте – старый сосновый парк на холме, река, монастырь за рекою…
Ну да Люба об этом сейчас не думала. Что ей до чужих дач, пусть даже и прошло на них детство и первая юность, но что ей до них, когда собственная жизнь не вызывает ничего, кроме досады?
«Царь меня никогда не полюбит. – Впервые эта мысль прозвучала у нее в голове не вопросительно и тихо, а громко и отчетливо, как литавры. – Никогда! Я для него чужого поля ягода, и что он знает меня с рождения, ничего не значит, и, даже если я хоть сто институтов окончу, ничего не изменится. Все равно я не смогу разговаривать с ним ни про Блока, ни про японскую философию, ни про другое такое же, потому что мне все это ни интересно, ни хотя бы понятно никогда не будет. И ночь не спать ради каких-то Персеид мне тоже никогда не захочется. Я такая, как есть, и он такой, как есть, и ничего с этим не поделаешь!»
Догадка эта ударила ее как молния. Странно, что это случилось только теперь: Люба влюблена была в Федора Ильича столько лет, сколько его знала, вернее, осознавала его существование, и забота о том, как бы ему понравиться, столько же лет ее точила.
Новизна догадки некстати взбодрила ее, напрочь прогнала сон.
Люба сбросила одеяло, встала, распахнула окно. Прохладный воздух большим шаром вкатился в комнату, накаленную дневной жарой.
Она перевесилась через подоконник, покрутила головой, охлаждая пылающие щеки. Ночная тьма была такой плотной, что казалось, ее рукой можно потрогать. Звезды сияли на темном небе неподвижно и остро.
Она выбралась из этой плотной тьмы обратно в комнату, оглянулась. Тускло поблескивало зеркало на противоположной стене мансарды. В зеркале Люба отражалась вся, и тоска ее, наверное, отражалась тоже.
«Ведь я совсем даже ничего себе. – Она подошла поближе к зеркалу, остановилась прямо перед ним, вглядываясь в свое отражение. – Конечно, не красавица, как Сашка, но все-таки внешность оригинальная. И что мама у меня не академик, это не суть, уж для Царя точно – он без предрассудков. Но… Но что же тогда?»
Она смотрела на свое пылающее лицо – даже в темноте было заметно, как алеют от волнения высокие скулы и глаза поблескивают тревожными узкими лепестками. Оригинально, оригинально, что и говорить. Есть даже что-то от японки – вот вам к вашим японским разговорам! – только не от настоящей японки – Люба видела настоящих японок только по телевизору, и все они были какие-то некрасивые, – а от такой, каких рисуют на старинных картинках, где каждое лицо – утонченное произведение искусства.
Бабушка Киры Тенеты была востоковедом, и когда Любина мама ходила к ней убираться и брала с собой маленькую дочку, то Люба всегда рассматривала японские картинки и всегда находила на них себя. Может, конечно, она и фантазировала на свой счет, но некоторое сходство имелось, этого нельзя было отрицать.
Да, ничего в ее внешности не было такого, во что категорически невозможно было бы влюбиться. И вот Женька Смирнов говорил же, что фигура у нее сексапильная. Вспомнив Женьку Смирнова, Люба, впрочем, поежилась: очень уж обыденно, будто само собой разумеется, обнял он ее вечером у подъезда… Она тогда поздно возвращалась из школы после кружка спортивных танцев – с пятого класса занималась, – а Женька поджидал ее у выхода из арки и обнял с какой-то необъяснимой уверенностью. Ну да почему же с необъяснимой? Она ведь не оттолкнула его, а дала себя поцеловать, а когда он повел ее к себе домой – его родители были в отъезде, – то и все ему дала с такой же дурацкой покорностью… И очень все это было объяснимо: не надеялась, что привлечет внимание парня более интересного, чем прыщавый Женька. Как выяснилось, правильно, что не надеялась: вот ей уже восемнадцать лет, а парни обращают на нее не больше внимания, чем на Киру Тенету, ну так Кира всегда была синим чулком и сама не смотрела в их сторону, а она-то никакой не синий чулок, значит…
Что все это значит, думать больше не хотелось. Прохладный воздушный шар, вкатившийся в окно, уже растворился в комнате, и жар ее мыслей ничем не охлаждался извне.
Люба надела сарафан и спустилась из мансарды вниз.
Доски веранды тоже не остыли еще после дневной жары, и казалось, что притаившееся в них солнце щекочет босые пятки.
Она села на нижнюю ступеньку, спрятала ноги в траве. Ноги сразу стали мокрыми от ночной росы, но голова пылала по-прежнему. Любу охватила тоска предутреннего часа – самая, наверное, безнадежная тоска из всех, какие подстерегают человека.
Дверь, ведущая из дома на веранду, открылась у нее за спиной. Люба оглянулась.
«Быстро они, однако! – подумала она. – Или это я долго в кровати вертелась?»
Саня прошел через всю веранду и уселся рядом с Любой на последней ступеньке. Он тоже опустил ноги в траву, и Люба поняла, что ему тоже жарко. Ну, ему-то ясно отчего.
– Не помешаю? – спросил он.
– Нет, – пожала плечами Люба. – А Сашка где?
– Спит.
По такому его ответу нетрудно было догадаться, что Александра в самом деле не стала разводить антимонии, и легли они в одну кровать. Вот, видимо, уже справились со своим приятным делом.
Саня молчал. Его молчание не угнетало, хотя Любу слегка задевало то, что он так явно не видит в ней собеседника.
– Вы с Сашкой красиво пели, – зачем-то сказала она. – Даже странно.
– Почему странно? – усмехнулся он.
– Не думала, что вас там в консерватории таким песням учат.
– Там всяким учат.
Вот и разговаривай с ним! Она отвернулась, вернее, задрала голову, чтобы не слишком явно показывать свою дурацкую уязвленность.
Люба задрала голову и… И вскочила, как будто кто-то подбросил ее вверх сильной рукой!
– Смотри! – воскликнула она. – Саня, смотри!
Небо над кофельцевским парком было прочерчено звездными линиями. Оно даже и не прочерчено было – тонкие острые всплески возникали на нем прямо сейчас, на глазах у изумленной Любы. Они появлялись, исчезали, на их месте сразу же возникали новые… Все небо сверкало звездным дождем!
От восторга Люба напрочь забыла и свое равнодушие к Сане, и свою уязвленность его равнодушием к ней. Она даже за руку его схватила, подпрыгивая на ступеньках, как несмышленый ребенок! И хорошо, между прочим, что схватила: если бы он не поднялся и не держал ее, то она бы ноги переломала, наверное. Даже несчастная любовь вылетела на мгновение из ее сердца.
Может, это она и сияла сейчас над целым мирозданием, Любина любовь – свободная от всего выдуманного и случайного, вся состоящая из чистого света, из небесного огня, сквозь который Земля проносилась вместе с Любой.
– Загадала желание? – спросил Саня.
Люба наконец оторвала взгляд от неба и перевела на него. Он смотрел без насмешки, со вполне человеческим интересом; все-таки зря она на него обижалась.
– Не-а, – улыбнулась Люба. – Не успела сформулировать.
Последние звездные капли растворились в небе. Поток Персеид исчез во Вселенной, и поздно было просить у него какой-нибудь определенной для себя радости.
Но то, что она не успела загадать ничего конкретного, нисколько Любу не опечалило: ей было достаточно того непонятного, необъяснимого и очень сильного счастья, которое она только что пережила.
Саня снова сел на ступеньки, и она села с ним рядом.
– Подожди-ка, – сказал он и, наклонившись, собрал в ладонь стекляшки, лежащие на земле у веранды.
Да, бокал ведь разбился. Любе стало стыдно оттого, что она сразу не убрала осколки.
Может быть, конечно, Санин восторг от звездопада не был таким сильным – во всяком случае, он не выказал его так, как Люба, – но после того как они вместе этот восторг пережили, она уже не испытывала к нему настороженности.
– Я тебя, кажется, обидел, – сказал он.
– Чем это? – удивилась Люба.
– Что имени твоему удивился.
– Все удивляются, – улыбнулась она. – Никто не понимает, почему если Жаннетта, то Люба.
– А почему? – с интересом спросил он.
– Когда мама эту свою глупость излагала – что я не Жанна, а Жаннетта, два «н» и два «т», – то все, естественно, спрашивали: «А дома как вы ее зовете?» А она отвечала: «Дома я ее зову Люблюха». Ну, вот и Люба.
Саня расхохотался. Люба вздохнула. Все правильно – что, кроме смеха, может вызвать эта дурацкая история?
– Интересно! – сказал он.
– Ничего интересного, – пожала плечами она.
– Почему? – не согласился Саня. – В мире нет больше ни одного человека с таким именем, как у тебя, – полностью Жаннетта, сокращенно Люблюха. Представь: на всей Земле ты одна такая.
Его слова удивили ее. Она никогда не думала о себе в таком смысле. А от того, что минуту назад, стоя под звездным дождем, она впервые в жизни ощутила себя обитательницей не просто земли, а Земли как планеты, – от этого Санины слова показались ей особенно убедительными.
– Вообще-то да. – Люба снова улыбнулась. – В смысле, мама любит все оригинальное.
Вообще-то она считала, что у мамы просто нет вкуса, потому она и любит все, что не по ней, и попросту такое называется «не по одежке протягивать ножки». Но не объяснять же это едва знакомому человеку.
– Ты, я понял, с Сашей в одном доме живешь? – спросил Саня.
– Мы все в одном доме живем. И я, и Сашка, и Кирка, и Царь. Спиридоньевский, угол Малой Бронной. А тебе Сашка не говорила разве?
– Нет.
Ну да, Сашка любит разводить тайны на пустом месте. Может, наплела ему, что в средневековом замке обитает.
– Но я ведь и не спрашивал, – словно подслушав Любины мысли, сказал Саня.
– Вы вместе учитесь? – поинтересовалась Люба.
– На разных курсах. И специальности разные. Мы с Сашей только сегодня познакомились.
Судя по тому, что он сидел сейчас в полурасстегнутой рубашке и русые волосы прилипли к его лбу мокрыми черточками, знакомство с Александрой привело к приятному результату.
Стоило Любе об этом подумать, как и все остальные мысли сразу же вернулись в ее голову. В частности, о том, что ей хотелось бы изменить свою жизнь, но как это сделать, она не знает.
«Раскричалась тут, как младенец, – с прежней досадой на себя подумала она. – Ну, звездопад, что особенного? На жизнь это никак не влияет».
– Я – спать, – сказала Люба, поднимаясь со ступенек. – Хоть на пару часов.
– Спокойной ночи, – без тени разочарования пожелал ей вслед Саня.
Люба чувствовала себя Золушкой, обнаружившей, что, несмотря на все ее восторги, волшебная карета превратилась в тыкву, как и было обещано, да и принц вдобавок совсем не тот, о котором она мечтала.
И что это она себе вдруг выдумала, будто мир как-то переменился к ней? Видимо, все-таки мамин ген пустой романтичности время от времени дает о себе знать. Осталось только упавшую звезду на веранде поискать!
Люба оглянулась. Саня сидел на ступеньках, ноги его тонули в тумане, который уже стелился по траве, обещая утреннюю росу, и что-то поблескивало рядом с ним на досках веранды. Люба вздрогнула. Но, присмотревшись, поняла, что никакая это, конечно, не звезда, а просто осколки.
Коснулся их последний лунный луч, оттого-то и кажется, что сидит на ступеньках Маленький Принц рядом с упавшей звездою.
Люба провела по ступенькам ладонью. Да, вот здесь они и сидели той ночью. Почему ей вдруг это вспомнилось? Три года прошло.
Впрочем, догадаться нетрудно: ничего выдающегося за эти три года в ее жизни не случилось, вот и вспоминаются только малозначительные или вовсе не значительные события.
Люба выжала тряпку и выплеснула в кусты воду из ведра. Дверь в дом она оставила открытой, чтобы просохли вымытые полы.
Две недели подряд шли нудные дожди, и вдруг явилось бабье лето, и мама тут же решила, что самое время убраться перед зимой на дачах, как делала она всегда. К октябрю все кофельцевские обитатели обычно возвращались в город, никто не путался под ногами и не мешал ей вытряхивать одеяла, сушить на ветерке подушки, вычищать кухонные шкафы ввиду зимнего нашествия мышей и мыть окна.
Из-за окон-то мама и не успела с уборкой у Иваровских: ветерок хоть и был легкий, но прохватывал уже по-осеннему, и она простыла, когда мыла окна на даче у Тенета. Люба рассердилась на нее за это так, что чуть не расплакалась. Ну что, в самом деле, за энтузиазм такой идиотский? Двадцать лет в прислугах, а ведет себя до сих пор так, будто ее только что взяли на испытательный срок!
– Ну при чем здесь испытательный срок? – оправдывалась мама, выслушивая Любины возмущенные возгласы. – Ангелина Константиновна мне всегда говорила: «Делай, Норочка, как сама считаешь нужным». И Илья Кириллович с Марией Игнатьевной всегда полную свободу предоставляли, и тем более Иваровские.
– Ну конечно, свободу! – сердито фыркнула Люба. – Хочешь, Норочка, сегодня окна вымой, хочешь, послезавтра. Вот и сиди теперь дома, молоко с инжиром хлебай!
Прокипяченное с инжиром молоко считала вернейшим средством от простуды как раз Ангелина Константиновна Тенета. Она говорила, что это старинный восточный рецепт, и лечила с его помощью и свою внучку Киру, и Сашку Иваровскую, и Федора Ильича, и Любу, когда все они были маленькими. Да и взрослые этим средством пользовались – мама вот и сейчас инжирное молоко пьет.
– Но как же – дома сиди? – начала было она. – Надо же еще…
– У Иваровских я сама уберу, – буркнула Люба. – Завтра съезжу в Кофельцы и за день все сделаю.
– Они сердиться будут, – вздохнула мама.
Любино участие в маминой работе всегда являлось непростым вопросом их общей жизни. Вернее, простым вопросом оно являлось.
Когда Любе было лет семь, она принялась было помогать маме во время уборки у Тенета – стала вытирать пыль с книжек их большой библиотеки. Тогда-то Ангелина Константиновна и сказала:
– Нора, я тебя настоятельно прошу: ребенка к уборке не привлекай. Во всяком случае, у нас в квартире. И Кузнецовы с Иваровскими к моей просьбе присоединяются. У взрослых своя субординация, а дети к ней отношения иметь не должны. Дружат, и на здоровье, и ничем Жаннетта от других не отличается.
Как будто такие вопросы решаются одним лишь намерением! Да и вряд ли это намерение было таким уж искренним; Люба, во всяком случае, считала его лицемерным. Вот ведь не рассматривают ее, например, Кузнецовы как возможную невестку, даже мысль такая им в голову не приходила. А Сашку в этой роли все представляют прекрасно. Ну и в чем тогда равенство? В том, что с детства их обеих приглашали к Царю на дни рождения или что они все вместе клеили ангелочков для рождественской елки у Иваровских? Не смешите, пожалуйста!
– Алиция не одобрит, если ты у них на даче убираться станешь, – повторила мама.
– Она и не узнает, если сама не проболтаешься, – отрезала Люба. – И вообще хоть ты в эти игры не играй, пожалуйста, а?
– Это не игры, – вздохнула мама.
Переубеждать ее было бесполезно. Люба считала, что повесть «Кроткая» Достоевский должен был бы написать про жизнь ее мамы. Правда, это была бы совсем другая повесть – ровная, тихая, без страстей, – но название подходило в точности.
Из-за маминого неуместного трудолюбия Люба провела на даче Иваровских целый день, хотя самой ей надо было всего лишь забрать оттуда для стирки свои летние платья. Но вот только к вечеру вымыла наконец веранду. Можно уезжать.
Она села на ступеньки и закурила. Дым не растворялся в воздухе, а кружился и улетал вместе с ветром, как осенняя паутина. Возле дальнего дома жгли костер, и оттуда дым улетал в воздух тоже.
В кружении ветра, паутины и дыма появился на тропинке между соснами Федор.
– Привет, – сказал он, подойдя.
Люба всегда поражалась обыденности его появления. Для нее оно было как удар в сердце, а вот же – просто идет по тропинке, подходит, останавливается прямо перед нею…
– Привет, – ответила она. – Давно приехал?
Кузнецовы возвращались с дачи в город первыми: у Марии Игнатьевны была стенокардия, и она боялась оставаться в Кофельцах, когда здесь становилось не по-летнему безлюдно. Мама и убрала их дачу первой, и уже заперла на зиму; Люба видела навесной замок на двери и закрытые ставни.
– Только что, – ответил Федор. – Конспекты забрать. По матанализу.
– Зачем они тебе? – удивилась Люба.
Федор окончил университет год назад, учился теперь в аспирантуре, и с чего бы вдруг ему понадобились старые тетрадки?
– Уезжаю, Люба, – сказал он.
У нее сердце оборвалось. Она сразу поняла, что он говорит не о краткой поездке – на отдых куда-нибудь, например, – а совсем о другом.
– Навсегда? – помолчав, спросила она.
– Ну, вечность я в свои дела не вмешиваю, – усмехнулся он. – Как сложится.
Надо было спросить, куда он едет и зачем, но Люба не могла произнести ни слова.
Она видела Федора не то чтобы редко, просто не чаще, чем остальных друзей своих детских игр, да и видела-то в последнее время почти всегда на ходу и мельком, но сознание того, что он рядом, было для нее очень существенным. Любовь к нему осталась в ее жизни тем единственным, что не имело отношения к повседневности, да, именно так.
Когда она была маленькая, всего такого было много – сказки, которые читала им всем Ангелина Константиновна, или страшные истории, которые во множестве выдумывала Сашка, когда они переходили из первого класса во второй или из второго в третий и собирались у нее на даче вечерами во время каникул. Но ведь стоит только вырасти, и сказки уже не увлекают, и страшные истории перестают пугать… Все необыденное в Любиной жизни давно закончилось.
Все, кроме ее любви к Федору. И вот он уезжает. И куда теперь денется ее любовь?
Этот вопрос оказался для нее неожиданным и поразительным. В самом деле, куда? Исчезнет, растворится, как дым в соснах, или наоборот – вопьется в сердце, измучит, иссушит совсем? Это было непонятно.
– Куда ты едешь? – с трудом выговорила она.
Не молчать же. Ей не хотелось, чтобы Федор заметил ее убитый вид. Хотя теперь и это, наверное, все равно.
– В Прагу.
– Зачем?
А какая разница, зачем? Навсегда, навсегда!
– Гены, наверное, взыграли.
– Разве у тебя пражские гены? – удивилась Люба.
Федор засмеялся:
– Тебе романы писать! Увидел бы я книжку с названием «Пражские гены», обязательно купил бы.
Скажи такое не он, Люба обиделась бы. Ей – романы писать? Да она их и читает-то раз в год по обещанию! И вообще способностей у нее ни к чему такому нет.
– Гены у меня взыграли в том смысле, – объяснил он, – что я понял свою неспособность жить в мире абстрактных величин.
Ага, объяснил, называется! Наверное, с Кирой ее перепутал: та бы уж точно поняла, что он имеет в виду.
– Проще, Федь, проще, – напомнила Люба. – Мы гимназиев не кончали.
В школах они учились в разных – Федор в наилучшей математической, а она в обыкновенной, которая рядом с домом, да и из той после восьмого класса в швейное училище ушла, – но некоторые книжки все-таки читали одновременно и чуть ли даже не вместе. А потому про то, как в «Золотом теленке» выпускник Пажеского корпуса любил напоминать, что не кончал гимназиев, – знали оба.
– Надоела мне чистая математика, – сказал Федор. – В детстве манила – вот этой самой абстрактностью своей, я думаю, – а теперь тем же самым и надоела. Экономикой буду заниматься. Как на роду написано.
– А почему в Праге? – спросила Люба.
Что там кому на роду написано, это были такие тонкости, которых она в самом деле не понимала, а главное, не чувствовала, чтобы они были сколько-нибудь важны для жизни.
– Потому что на Гарвард денег нет. А в Праге что-то вроде подготовительных курсов. Если прилично окончу, могу учиться в любом американском университете бесплатно.
Вот это было уже не про какие-то абстрактные величины, а про человеческие дела, и это было Любе полностью понятно. Он окончит курсы в Праге – стоит ли сомневаться, что окончит наилучшим образом? – а потом уедет в Америку. Навсегда. Никуда не деться от этого леденящего слова.
– Федя! – послышалось у него из-за спины.
Люба вытянула шею, даже чуть передвинулась на ступеньках – из-за его плеч ей ничего не было видно – и посмотрела на ведущую к его дому тропинку между соснами.
На тропинке стояла девочка. Солнце уже опустилось к нижним веткам деревьев и освещало ее прямыми лучами. И вот то ли из-за того, что она стояла в сплошном, но не слепящем солнце, то ли по другой какой-то причине, но Любе показалось, что девочка эта слетела на тропинку, как лесной эльф. Даже с нимфой ее невозможно было сравнить – нимфы вроде должны быть пышнотелые. Эльф, именно эльф! Ну или Дюймовочка. Нежнейшее существо.
– Федя, – повторило это существо, подойдя к веранде, – я уже все собрала.
Когда девочка вышла из сплошного светового потока, то ощущение ее неземной природы развеялось. Стало понятно, что она не воздушная и не сказочная, а просто очень милая и симпатичная и Любина ровесница.
– Здравствуйте, – сказала она, глядя на Любу с ясной доброжелательностью.
«Одноплановая, – подумала Люба. – Не одноклеточная, конечно, нет, а вся на одном плане. Ни единой задней мысли».
У нее была коса, длинная, словно изо льна сплетенная, и глаза синели, как васильки на ситцевом сарафанчике, в который она была одета.
Любину резкую внешность можно было, конечно, считать оригинальной, но все-таки это было условное допущение – на любителя, как говорится. А тут все было безусловно – милота совершенная, окончательная, обжалованию не подлежащая.
Господи, откуда такие только берутся?! В каком заповеднике Федор ее отыскал?
– Познакомьтесь, – сказал он. – Это Люба, друг мой с детства. А это Варя. Моя невеста.
«Вот так. А ты чего ожидала?» – подумала Люба.
Сердце ее сжалось уже не просто печалью, как в ту минуту, когда она узнала, что он уезжает, а мертвой тоской. А сначала, до тоски, в него будто изо всех сил талым ледяным снежком запульнули, в ее сердце; Люба чуть не охнула.
Вот так вот тебе все сразу – и Америка, и Варвара-краса, длинная коса! Смысл слова «навсегда» усилился многократно.
– Очень приятно. – Варя улыбнулась и добавила: – Буду рада познакомиться ближе.
Хотя что уж такого радостного в знакомстве с какой-то Любой, будь она хоть сто раз с детства друг, как Царь изволил выразиться? Головами покивали и разошлись и забыли.
– Ты когда в город? – спросил Федор. – Поехали с нами.
– Нет, я еще не скоро. – Люба замотала головой так, что чуть шею не свернула. Взгляд ее при этом упал на ведро, которое она, выплеснув, поставила на ступеньки. – Еще за грибами пойду! Я за ними и приехала.
Разве мыслимо было раньше, чтобы она отказалась? Это же счастье было бы безмерное – ехать с ним вдвоем, болтать по дороге о чем-нибудь, все равно о чем, или всю дорогу молчать. А теперь что же? Теперь все.
– К вечеру – за грибами? – удивился Федор. Люба пожала плечами: мол, почему бы и нет, разве у меня не может быть своих причуд? – Смотри, – предупредил он. – Говорят, вчера две электрички из Клина отменили. Третью чуть с рельсов потом не снесли.
– То вчера было, а то сегодня. Доберусь.
Люба еле выдавила из себя эту глупость. О чем она говорит, и с кем, и зачем?
– Ну, пока тогда.
Он махнул ей на прощание и пошел по тропинке к дому, и нежнейшая невеста тоже приветливо помахала Любе и пошла вместе с ним, и… И это все, что ли? Они больше, что ли, не увидятся?!
– Федь! – Люба заорала так, словно он успел скрыться за горизонтом. – Так ты уже уезжаешь, что ли?
Федор остановился, оглянулся, посмотрел удивленно.
– Ну да, – кивнул он. И, догадавшись, пояснил: – В Москву, в Москву. В Прагу через месяц. Еще и свадьба впереди, и отвальная – увидимся. Пока!
«Конечно, он знал, что я по нему сохну, – думала Люба, глядя ему вслед; на его длиннокосую Варю она уже не смотрела. – Именно что сохну, правильно мама говорила. От того и хлесткая, как лоза, что по нему высохла. А эта его, невеста эта – как белый налив на просвет! Прекрасно он все про меня знал, да и кто не знал? Даже Ангелина Константиновна, хоть и старуха, даже Кирка, наверное, не говоря про Иваровских. Кто сочувствовал, кто посмеивался, а мне все равно было. А теперь все это неважно, кто и что… Теперь все это… Навсегда!»