bannerbannerbanner
Слепой. Один в темноте

Андрей Воронин
Слепой. Один в темноте

Полная версия

Если бы Михаил Евгеньевич имел склонность к отвлеченным рассуждениям и самоанализу, он пришел бы к выводу, что в этом нет ничего удивительного: человеку свойственно меняться и приспосабливаться к условиям окружающей среды. Подумаешь, сериалы! Того, что он в течение целого года проделывал с родными внуками, от него тоже никто не ожидал, и в первую очередь он сам, однако факт остается фактом: сначала начудил с пьяных глаз, потом понравилось, потом втянулся, а теперь – пожалуйте бриться…

Но Михаил Евгеньевич Панарин всю жизнь был человеком простым, конкретным и презирал пустую болтовню, даже если это была болтовня с самим собой. Отвлеченные материи его не волновали, копаться в себе ему и в голову не приходило, и именно поэтому, а вовсе не в результате каких-то там рассуждений, он не испытывал никакого удивления по поводу своей внезапно проснувшейся любви к телевизионным сериалам. А чему тут удивляться? Что показывают, то он и смотрит. Сперва внучат воспитывал, как умел, теперь вот сериалы смотрит, и кому какое дело, чем человек занят в свободное время?

Свободного времени у него стало много с тех пор, как он вышел на пенсию – не по возрасту, а по выслуге лет. Служил он прапорщиком по тыловой части в ракетных войсках стратегического назначения и всю дорогу старался держаться поближе к своему складу и подальше от всех этих ракет, станций спутниковой связи, антенных полей и систем наведения, поскольку боялся, что они своими излучениями подорвут его мужское здоровье. И то ли напрасно боялся, то ли меры предосторожности оказались действенными, но, как бы то ни было, многолетнее близкое соседство с баллистическими межконтинентальными ракетами нисколько не повредило главной, наиболее ценной части его организма, в коей и заключалось упомянутое выше здоровье. По крайней мере, жена, пока была жива, на отсутствие мужской ласки не жаловалась, а жаловалась, бывало, на ее избыток.

Выйдя на пенсию, Михаил Евгеньевич отрастил себе бороду, пополнил и без того богатый набор рыболовных снастей и с головой ушел в рыбалку, лишь изредка отвлекаясь на то, чтобы отработать очередную суточную смену сторожем на автостоянке в ставшей за годы службы почти родной Йошкар-Оле. Он бы и не работал, да жена пилила – его пенсии ей, видите ли, не хватало, и еще не могла она по бабьей своей глупости понять, как это здоровый сорокапятилетний мужик может жить, не работая, и при этом чувствовать себя нормально.

Потом жена померла от сердечного приступа, не дотянув две недели до пятидесятилетнего юбилея. Панарин в это время был на рыбалке, а когда вернулся, предвкушая сытный ужин под чекушку и рутинную, но оттого не менее приятную, вечернюю процедуру под одеялом, обнаружил, что супруга уже остыла и даже окоченела, так что попользоваться ею напоследок уже не было никакой возможности.

Схоронив жену, он совсем ушел с работы и скромно зажил на свою военную пенсию и те сбережения, что хранились в глубине шкафа в жестяной банке из-под кофе. По жене он не горевал, хотя первое время отсутствие на шее привычного хомута вызывало у него какое-то странное чувство, схожее с неловкостью: в мире неспокойно, в стране кризис, народ вокруг только и делает, что друг дружке на жизнь жалуется, что же мне-то так хорошо? От одиночества Михаил Евгеньевич тоже не страдал – во-первых, не имел такой склонности, а во-вторых, в любой момент мог найти себе компанию, благо соседи, знакомые и бывшие сослуживцы любили его за веселый и добродушный нрав и по праву считали душой компании. Вот только бабы не хватало: мимолетные отношения как-то не складывались, а жениться вторично, добровольно подставив шею под новое ярмо, он не согласился бы ни за какие коврижки, хотя желающих заполучить такого завидного, положительного, в меру пьющего мужа вокруг было предостаточно.

Впрочем, долго его одинокая жизнь не продлилась. Где-то через год после того как Панарин овдовел, его дочь развелась с мужем, отсудила у него детей, трехкомнатную московскую квартиру и солидные алименты, а потом позвала Михаила Евгеньевича к себе – присматривать за квартирой и нянчить внуков. Старший из огольцов, Андрюшка, пошел в первый класс, а младший, пятилетний Димка, уродился болезненным, и каждый его поход в детский сад оборачивался для мамаши двухнедельным больничным, что, сами понимаете, грозило ей потерей работы.

Михаил Евгеньевич не имел ничего против того, чтобы на старости лет пожить в Москве, попробовать, какова на вкус хваленая столичная жизнь. Он продал квартиру в Йошкар-Оле, разом получив на руки сумму, какой прежде и в глаза не видел, и перебрался к дочери, где его уже ждала уютная отдельная комната.

Столичная жизнь на поверку оказалась не так хороша, как ему представлялось. О рыбалке пришлось забыть – выходные не в счет, да и какая рыбалка в этом их Подмосковье? Пенсии, которая по йошкар-олинским меркам считалась вполне приличной и даже завидной, в Москве хватало на неделю, сутками сидеть в четырех стенах было дьявольски скучно, а внуки, из-за которых он угодил в эту западню, оказались неслухами и горлопанами – вот уж, действительно, чертово семя! Дочерью они вертели, как хотели, и поначалу попытались взять в оборот и Михаила Евгеньевича. Но старший прапорщик Панарин был не таков и довольно быстро привел сопляков в чувство, не стесняясь иной раз прикрикнуть, а то и приласкать ладошкой по мягкому месту. Не привыкшие к такому обращению обормоты пытались жаловаться мамке, но та, видя неоспоримо благотворное влияние такого воспитания, их жалобам не вняла.

Пацаны оказались не только избалованными, но и упрямыми и развязали против деда настоящую партизанскую войну. Война эта с переменным успехом длилась недели две, то протекая в почти безобидной игровой форме, то обостряясь до открытого конфликта. И вот однажды, приняв перед обедом для аппетита бутылочку плодово-ягодного и уже подумывая, не открыть ли вторую, Михаил Евгеньевич обнаружил в тарелке с борщом не одну и даже не две, а целых пять мух.

Ни о какой случайности не могло быть и речи, подтверждением чему стало доносящееся из-за угла прихожей сдавленное хихиканье. Слегка осатанев, прапорщик Панарин выскочил из-за стола, поймал первого, который подвернулся под руку (им оказался старший, шестилетний Андрюшка, без сомнения, являвшийся зачинщиком), перекинул стервеца через колено и сдернул с него штаны, намереваясь надавать хороших лещей, что называется, по голой совести.

И вот тут-то все и случилось. Беззащитность жертвы, которая заведомо во много раз слабее тебя, возбуждает. Уже успевшая ударить в голову бормотуха, надо думать, тоже внесла свою лепту в то, что произошло дальше, а внезапно разгоревшееся возбуждение уверило Михаила Евгеньевича в том, что пришедшая ему в голову мысль о не вполне традиционном наказании просто чудо, как хороша. Ну, и… Бес попутал, по-другому не скажешь.

Начав путать отставного прапорщика Панарина, бес не успокоился на достигнутом и продолжил свои проделки. Надлежащим образом запуганные и замороченные внуки помалкивали в тряпочку, а неожиданно обретший смысл жизни любящий дедушка постепенно, по мере того как в голову приходили свежие идеи, усложнял и совершенствовал свою новаторскую систему воспитания. Здоровье у него, как и прежде, было отменное, питался он хорошо, и пацанам приходилось несладко. Со временем дочь начала замечать, что сыновья боятся деда и не хотят оставаться с ним в квартире, но вразумительных объяснений они ей не дали ни разу, работу в богатой фирме терять не хотелось (ну, еще бы – кризис!), и мамаше было удобнее всего думать, что детям просто не нравится дедова строгость и установленная им военная дисциплина.

Это продолжалось целый год, но потом соседка, вечно сующая нос в чужие дела старая ворона, все-таки разговорила огольцов и пересказала все, что услышала, дочери Михаила Евгеньевича. Дать сколько-нибудь удовлетворительные ответы на вопросы, которые дочь задала, ворвавшись в квартиру после разговора с соседкой, было, пожалуй, невозможно. Панарин даже не стал пытаться что-то объяснить, а просто собрал вещи, отпихнул дочь с дороги и ушел.

Он не задавался вопросом, как это все могло случиться, а если бы кто-то его об этом спросил, с легким сердцем послал бы спрашивальщика куда подальше: случилось и случилось, а отчего да почему – не твое собачье дело. Сделанного все равно не вернешь, так что ж мне теперь – повеситься?

Хотя сам Михаил Евгеньевич ни тогда, ни сейчас не видел в своих поступках ничего такого, особо криминального, за его проделки полагался срок, и он об этом отлично знал. В колонию ему по вполне понятным причинам не хотелось, и он сделал все, что было в его силах, чтобы туда не попасть. В сущности, от него не так уж много и требовалось: спрятаться, затаиться и как можно реже попадаться на глаза ментам. Свою приметную рыжую бороду он сбрил сразу же, задолго до того как его бородатый портрет показали по телевизору на всю страну. О пенсии, понятное дело, пришлось забыть, как и о прочих благах цивилизации, для получения которых необходимо предъявить паспорт. Впрочем, он не особенно бедствовал: старых сбережений и того, что удалось выручить от продажи йошкар-олинской квартиры, при экономном расходовании должно было хватить надолго.

Ареста он, разумеется, боялся, но в то, что его могут найти, по-настоящему не верил. Ну, объявили в розыск; ну, разослали по всем отделениям милиции его портрет – тот самый, с бородой и с хитроватой добродушной улыбкой до ушей, на который он теперь ни капельки не похож. Ну, пройдутся участковые по паре улиц в подмосковных поселках, расспросят словоохотливых старушек на скамейках, на том дело и кончится. Москва и Подмосковье – это ж, считай, целая страна, и притом густонаселенная, и искать в ней человека, который не хочет, чтоб его нашли, дело гиблое. Да и что он такое сделал, чего натворил, чтоб его всем миром, как бешеного волка, выслеживать? Никого не убил, не ограбил, а что побаловался чуток с мальчуганами, так от них не убудет…

Угрызений совести он не испытывал, а о дочери если и вспоминал, так разве что в пьяном виде, очень коротко и нелицеприятно: «Ну, Верка, ну, сука! Родного отца!» Он жил, как растение – вернее, как животное, каковым и являлся на самом деле, – ни о чем не жалея, ни о ком не скучая, и уже начал заинтересованно поглядывать на мальчишку из соседней деревни, который каждый день привозил дачникам молоко на своем скрипучем, большом не по росту велосипеде. А что? Организму-то все равно, в бегах ты или нет, он своего требует – вынь да положь, а где ты это станешь искать, ему, организму, ни грамма не интересно…

 

Сериал по телевизору кончился, началась реклама женских прокладок. Подавшись вперед, к телевизору, Панарин вооружился плоскогубцами и, щелкая переключателем, проверил другие каналы. Вдоволь насладившись глухим шумом и мельтешением помех, он выключил телевизор, сунул в рот огрызок горбушки с недоеденным лепестком репчатого лука и, жуя всухомятку, поднялся из-за стола. Захватанная липкими пальцами бутылка перед ним уже опустела; в кладовке дожидалась своего часа еще одна, но, прежде чем принять окончательное решение по поводу ее судьбы, надлежало избавиться от последствий того, что было выпито раньше. Приторно-сладкая бормотуха настоятельно просилась наружу – слава богу, не через верх, а другим, традиционным путем, – и Михаил Евгеньевич не видел причин ее удерживать.

Закурив сигарету без фильтра, слегка покачиваясь, он двинулся к выходу с намерением внести свою лепту в круговорот воды в природе. В голове слегка шумело, но по-настоящему пьяным он себя не чувствовал и ничуть не боялся спиться, поскольку не имел склонности к алкоголизму – мог пить, а мог и не пить. Хотя пить, конечно, было не в пример приятнее, чем не пить. Да и чем еще заниматься в этой провонявшей плесенью и мышиным пометом берлоге, если не воевать зеленого змия?

Засиженное мухами зеркало на стене отразило его бледную после зимы, непривычно голую физиономию. Без бороды Михаил Евгеньевич себе не нравился. Раньше, пока служил в армии, он, конечно, тоже не носил бороду, ограничиваясь дозволенными уставом усами. Но за те шесть лет, что борода украшала его щеки, лицо под ней неуловимо и странно изменилось, сделавшись каким-то чужим и неприятным. У крыльев носа и по углам рта залегли глубокие, жесткие складки, придававшие ему угрюмый, прямо-таки злобный вид, нижняя губа брюзгливо выпятилась и все время норовила отвиснуть, как у верблюда, а глаза недобро выглядывали из-под нависших бровей, как парочка засевших в норках пауков.

Эта угрюмая протокольная рожа в зеркале не имела ничего общего с Михаилом Евгеньевичем Панариным – заядлым рыбаком, веселым выпивохой и балагуром, душой любой компании. Чтобы вернуть себе сходство с самим собой, прапорщик попробовал изобразить улыбку – ту самую, хитровато-добродушную, которой улыбался на знаменитой, показанной телевидением на всю страну и разосланной по всем отделениям милиции фотокарточке.

Результат превзошел любые ожидания: Михаил Евгеньевич испугался собственного отражения в зеркале. К его новому облику улыбка подходила не больше и не меньше, чем жабры или, скажем, моржовые клыки. Это выглядело нелепо, неестественно и прямо-таки неприлично, как если бы, справив малую нужду, он опустил глаза и увидел, что ему улыбается его лысый дружок. Панарин поспешно погасил улыбку, досадливо сплюнул и, скрипя отставшими от лаг рассохшимися половицами, двинулся к выходу.

Попыхивая сигаретой, он спустился с шаткого скрипучего крыльца, отошел в сторонку и остановился на границе падающего из открытой настежь двери света и непроглядной тьмы. Приличия ради переступив эту четко обозначенную границу, прапорщик расстегнул ширинку своих камуфляжных брюк и некоторое время, сопя от удовольствия, поливал бурьян, которым от края до края заросли не возделывавшиеся на протяжении нескольких лет шесть соток. В кромешной тьме горели редкие цветные прямоугольники освещенных окон. Их было мало – во-первых, по случаю буднего дня, а во-вторых, местечко тут было непопулярное, наполовину заброшенное, что целиком и полностью устраивало находящегося на нелегальном положении беглеца.

– Меньше народа – больше кислорода, – ни к кому не обращаясь, вслух высказал свое мнение по этому поводу Михаил Евгеньевич.

Энергично встряхнув свое приличных размеров хозяйство, он стал деловито застегиваться. Косую полосу электрического света, что лежала на земле позади него, стремительно и беззвучно пересекла какая-то большая черная тень. Панарин этого не заметил. Прихлопнув на щеке раннего комара, он выбросил в темноту коротенький окурок, сплюнул в бурьян и вернулся в дом.

Кривовато висящая на ослабших петлях дверь была одновременно расхлябанной и разбухшей от сырости, что всякий раз превращало попытку закрыть и запереть ее в сложное упражнение, требующее терпения, сноровки и немалой физической силы. Пока Панарин, постепенно раздражаясь, проделывал этот силовой акробатический этюд, из неосвещенного угла под ведущей на чердак лестницей у него за спиной бесшумно выступила одетая в черное человеческая фигура. Язычок замка неохотно, с усилием вдвинулся в паз; обозвав его напоследок нехорошим словом, Михаил Евгеньевич начал оборачиваться, и тогда Чиж коротко и сильно ударил его по заросшему густым, рыжеватым с проседью волосом затылку рукояткой пистолета.

Отставной прапорщик рухнул, как бык под обухом мясника. Чиж проверил у него пульс и, убедившись, что жизни рыжего педофила ничто не угрожает (кроме самого Чижа, разумеется), присел на корточки и начал деловито распаковывать свою сумку.

Через пару минут руки Михаила Евгеньевича Панарина были крепко связаны за спиной, а рот забит грязной тряпкой. Чтобы пленник, очнувшись, не выплюнул кляп, Чиж прихватил его обрезком веревки, концы которой завязал узлом на затылке жертвы. Проверив узлы и убедившись, что приговоренный упакован вполне надежно, он сходил в кладовку, порылся там и вернулся, неся в руке ржавый топор. В груде сваленных у печки поленьев нашлось подходящее по размеру. Спохватившись, Чиж вынул из сумки купленный в магазине «Дачник» пластиковый дождевик, натянул его на себя и только после этого, вооружившись топором, принялся плотничать, придавая концу полена отдаленное сходство с заточенным карандашом.

Глава 5

Александр Леонидович Вронский взял верхнюю из лежащей на краю стола стопки одинаковых книг, откинулся на спинку кресла и, держа книгу перед собой на вытянутой руке, некоторое время не без удовольствия ее разглядывал.

Книга являла собой недурной образчик современной полиграфии. Называлась она «ЛИХИЕ 90-Е: ТРУДНЫЙ ПУТЬ НАВЕРХ» и имела красноречивый подзаголовок: «Исповедь олигарха». Автором значился некто Александр Вронский, портрет которого в сопровождении кратких биографических данных красовался на обратной стороне обложки. Александр Леонидович был сфотографирован на фоне закрытого вертикальными жалюзи окна у себя в кабинете, и вид у него на этой фотографии получился вдумчивый и значительный. «Как в жизни», – помнится, сказал фотограф, и в это хотелось верить.

Александр Леонидович, разумеется, ни в коей мере не являлся охочим до славы графоманом, которому не жаль отвалить за тираж любую сумму, лишь бы увидеть напечатанным на глянцевой обложке свое никому не известное имя. С изнывающими от безделья и по той же причине пачками подающимися в литераторы рублевскими женами у него тоже не было ничего общего, кроме места жительства, да и книгу, если уж быть до конца честным, написал не он – вернее, не он один. Она стала плодом коллективного творчества; по ходу ее написания Вронский сменил четырех наемных авторов, и всех четверых загнал до полусмерти, как лошадей, придираясь едва ли не к каждой букве и заставляя по двадцать раз переделывать чем-то не понравившийся абзац до тех пор, пока тот не начинал его полностью устраивать. Он не видел в этом ничего странного: тот, кто платит приличные деньги за работу, вправе требовать качественного ее выполнения.

Книга, как явствовало из названия, была автобиографической. Все описанные в ней события и факты целиком и полностью соответствовали действительности; книга не содержала ни слова лжи, она просто о многом умалчивала. В ней было полным-полно занятных историй – иногда смешных, иногда грустных, порой просто жутких и неизменно поучительных, – в действительности происходивших с Александром Леонидовичем и его знакомыми в лихие времена становления российского капитализма и накопления начальных капиталов. Она читалась как увлекательнейший детектив и приподнимала завесу над множеством тайн, беспощадно выставляя в истинном свете деятелей политики и бизнеса, которые к настоящему времени либо уже умерли, либо мотали исторически значимые тюремные сроки, либо были выведены за скобки каким-то иным путем – разорились, сели на иглу, бежали за границу – словом, утратили и влияние, и перспективу.

О прочих, ныне здравствующих и ничего, кроме молодости, не утративших, книга повествовала сдержанно, без восторженных воплей и, упаси бог, лизания чьих-то седалищ, но в целом так, что читателю становилось понятно: все это люди умные, дальновидные, в высшей степени порядочные, а главное, радеющие не только и не столько о собственной мошне, сколько о благе России и ее многострадального народа. Их тайн Александр Леонидович в своей «исповеди» не касался: он еще не настолько выжил из ума, чтобы публиковать подобные откровения под своей фамилией.

Сдержанные, а потому выглядящие по-настоящему искренними похвалы Александра Леонидовича распространялись не только на людей, которые были ему полезны в настоящий момент или могли пригодиться в дальнейшем, но и на конкурентов по бизнесу и политической борьбе, и даже на самых ярых, заклятых врагов. Швыряться в соперника калом – работа специализирующихся на черном пиаре журналюг, а достойный человек и вести себя должен достойно, оставаясь в рамках приличий и демонстрируя уважение к оппонентам. Это спокойное признание чужих достоинств и заслуг не только добавит очков самому Александру Леонидовичу, но и придаст дополнительный вес тому, что уже написали и еще напишут о его конкурентах продажные журналисты. Ведь всякому, кто прочтет его книгу, будет ясно: все эти газетные сплетни выдумывает и распускает не он, он на такое просто не способен. А раз единственный человек, которому выгодна эта грязная шумиха, к ней непричастен, поневоле задумаешься: а уж не правду ли пишут газеты? Дыма без огня не бывает, ведь верно?

– Снесла курочка яичко, – с подначкой провозгласил, входя в комнату, Марк Анатольевич Фарино. – И никак не опомнится от радости. Еще бы! Яичко-то не простое, а золотое! Сто тысяч долларов за тираж! Впрочем, все равно поздравляю.

– Твоими молитвами, – заметил Вронский, опуская книгу на колени.

Это тоже была чистая правда: идею написания данного опуса ему подбросил Марк, и он же взял на себя основную массу хлопот, связанных с вербовкой литературных негров (вернее, с их сортировкой, поскольку от желающих подзаработать щелкоперов буквально не было отбоя) и налаживанием плодотворных контактов с издателями. Вообще, Марк Фарино с некоторых пор стал для Александра Леонидовича практически незаменимым и не уставал это доказывать.

Адвокат приблизился, по обыкновению вытирая мятым носовым платком вечно потеющие, как у сексуально озабоченного подростка, ладони, взял со стола еще один экземпляр книги и, повалившись в свободное кресло, принялся с нескрываемым удовольствием вертеть томик в руках – оглядывать, оглаживать, ворошить страницы и даже нюхать. Потом перевернул и, восхищенно цокая языком, воззрился на фотографию.

– Хорош! – воскликнул он. – Красавец! Мыслитель! Платон и Сократ в одном флаконе! Нет, правда, отличная фотография. Хотя к подзаголовку «Исповедь олигарха» гораздо лучше подошла бы другая. Такая, знаешь, жанровая, что-нибудь из серии «Олигарх и дети»…

– Полегче на поворотах, – сдержанно окоротил его Вронский, отлично понявший намек. – Чья бы корова мычала!

– Так ведь я что? В смысле – кто? – продолжал откровенно дурачиться Фарино. – Я личность маленькая, незаметная, на лавры Толстого и Хемингуэя не посягаю. Мой удел – тяжкий, неблагодарный, черновой труд, который потомки не сумеют оценить по достоинству просто потому, что никогда о нем не узнают…

– Эк куда хватил – потомки! – фыркнул Александр Леонидович. – Ты моли бога, чтобы о твоих трудах современники не узнали!

– Денно и нощно, – с серьезной миной заверил его Марк Анатольевич. – Кстати, о моих трудах. Кажется, мне удалось окончательно уладить ту маленькую проблему. Родители передумали подавать заявление, девочка вполне довольна подарками, канал утечки информации перекрыт, а та газетенка уже напечатала опровержение с подобающими случаю извинениями за неумышленную клевету. Итого – шестьдесят тысяч.

– Ого, – не сумел промолчать Вронский.

– А что – «ого»? – немедленно принял боевую стойку адвокат. Он сел ровнее, небрежно швырнул обратно на стол книгу и, выставив перед собой руку, начал загибать толстые, как сосиски, унизанные крупными перстнями пальцы. – Двадцать тысяч родителям, чтоб не ходили в милицию, так?

 

– Допустим.

– Не допустим, а так. Подарки соплячке – компьютер, телефон, всякие конфетки-шоколадки и прочие плюшевые радости – три с половиной…

– Не дороговато?

– Свобода дороже, не говоря уже о репутации. Десятка главному редактору за опровержение, пятерка журналисту, чтоб не вздумал копать глубже и вообще помалкивал в тряпочку…

– Ну, допустим, – морщась, повторил Вронский. – А остальное?

– А мои хлопоты?! – выдал вполне предсказуемый ответ Марк Анатольевич. – Или я… как это… пролетаю мимо кассы?

– Хотел бы я хоть раз в жизни увидеть это дивное зрелище: ты, пролетающий мимо кассы, – усмехнулся Вронский. – Мимо чего угодно, только не мимо нее. Тебя к ней вечно притягивает, как иголку к промышленному магниту. Знаешь, такому, которым железный лом таскают…

– Разве это плохо? – Фарино встал, без спроса подошел к бару и принялся в нем рыться, звякая бутылками. – По-моему, лучше все время попадать в кассу, чем, как некоторые, в неприятные истории, из которых их потом приходится вытягивать вашему покорному слуге… – Он вернулся, неся бутылку коньяка и два пузатых, как он сам, но, в отличие от него, изящных бокала, плюхнулся на прежнее место и выставил свою ношу на стол, бесцеремонно отодвинув в сторону пахнущую свежей типографской краской стопку авторских экземпляров. – Не переживай, Саша. За все на свете приходится платить, в том числе и за удовольствие. Помнишь, где-то у Дюма – кажется, в «Графе Монтекристо» – герой попадает в такие стесненные обстоятельства, что вынужден продать часы?

– Не помню, – честно признался Вронский. – И что?

– А то, что за брелоки, которые болтались на цепочке, ему заплатили в несколько раз больше, чем за сами часы. Мораль: дороже всего нам обходятся не предметы первой необходимости, а именно излишества. Умный сукин сын был этот Дюма! Только он забыл уточнить, что уголовно наказуемые излишества обходятся еще дороже.

– Да какая муха тебя сегодня укусила?! – потерял терпение Вронский. – Кто ты такой, чтобы читать мне нравоучения? Ты что, настолько лучше меня?!

– Насколько именно, разберется суд, – хладнокровно парировал Марк Анатольевич, разливая коньяк. – Но что лучше, это научно доказанный факт. Ведь это не я, а ты влип в историю.

– Был бы на месте девчонки мальчишка, еще неизвестно, кто бы из нас влип, – проворчал Александр Леонидович.

– Если бы у бабушки вырос пенис, она бы стала дедушкой, – задумчиво кивая, согласился Фарино. – Кстати, о мальчишках. Я тут нащупал одну контору, которая за скромное вознаграждение предлагает определенные услуги с доставкой на дом. Не желаешь присоединиться? Я проверил, фирма надежная, без подвоха… А?

– Спасибо, – нюхая коньяк, отказался Вронский, но я все-таки предпочитаю противоположный пол.

– На вкус и цвет… – пожал жирными плечами адвокат. – Хотя, судя по тому, каким способом ты их употребляешь, тебе должно быть все равно. Короче, это твое дело. Мы говорили о мальчиках, но я подозреваю, что у него имеются и девочки, в противном случае он потерял бы половину клиентуры… Уточнить?

– Ну, уточни. – Вронский пригубил коньяк. – Но только если фирма действительно надежная.

– Как швейцарский банк! – клятвенно ударил себя кулаком в жирную грудь Марк Анатольевич.

– Тоже мне, эталон надежности… Так у тебя сегодня гости?

– Желанные! – уточнил Фарино, назидательно уставив в потолок указательный палец. Глубоко врезавшееся в отекшую фалангу кольцо укололо зрачок Александра Леонидовича острым радужным блеском крупного бриллианта. – И долгожданные к тому же. Поэтому давай быстренько выпьем за удачу на всех фронтах, и я побежал – сам понимаешь, мыться, бриться и все такое прочее…

– Я быстро выпивать не умею, – заявил Вронский. – Вернее, не хочу. Что мы, в подворотне, что ли?

– Вольному воля. – Фарино поднял бокал. – За удачу! Еще раз поздравляю и, как говорится, извините за компанию…

– Погоди, – остановил его Вронский. – Насчет денег сегодня распорядиться, или ты до завтра подождешь?

– До завтра всякое может случиться, – легкомысленным тоном сообщил Марк Анатольевич, не подозревая о зловеще-пророческом смысле своих слов. – Поэтому, если тебя не очень затруднит…

– Я распоряжусь, чтобы деньги на твой счет перевели сегодня же, – суховато, как всегда, когда речь шла о деньгах, с которыми приходилось расстаться, пообещал Александр Леонидович.

– Распорядись, распорядись, – без тени смущения (тоже как всегда), покивал головой адвокат. При этом на его лоснящейся, будто любовно отполированной лысине вспыхивал и гас яркий световой блик от потолочного светильника. – Буду весьма обязан. Ну, за успех благих начинаний!

Он отсалютовал Вронскому бокалом, как лекарство, выплеснул дорогой коллекционный коньяк в разинутый, толстогубый, оснащенный дорогостоящими зубными протезами рот, глотнул, крякнул, утерся носовым платком и решительно встал.

– Засим позволь откланяться, – произнес он, действительно отвесив Александру Леонидовичу легкий шутовской полупоклон.

– Труба зовет? – насмешливо уточнил тот.

– В гостях хорошо, а дома лучше, – заявил Марк Анатольевич. – Особенно с некоторых пор.

– Твоими молитвами, – ворчливо повторил Вронский.

И это тоже была правда: жениться ему посоветовал все тот же Марк Анатольевич Фарино. То есть, что жениться надо, было ясно и так, без Марка: политику полагается быть женатым, и не просто женатым, а образцовым семьянином. Отсутствие соответствующего штампа в паспорте – это козырь в руках противника: а что это, скажут, господин кандидат до сих пор не женился? Он что же, женщин не любит? И вы станете голосовать за этого извращенца?

Словом, женитьба, как и прежде, в советские времена, оставалась одним из условий успешной карьеры. Но настоял на ней именно Марк, в противном случае Александр Леонидович, верно, тянул бы с этим делом до сих пор: ему, лично, жена была нужна, как прошлогодний снег, и будущий брак обещал стать просто дополнительной статьей расходов. Так все и вышло, да вдобавок их дружеские вечеринки – те самые, которые Марк назвал «уголовно наказуемыми излишествами», – пришлось перенести из апартаментов Александра Леонидовича в хоромы господина адвоката. То-то ему, старому педерасту, дома лучше, чем в гостях…

– Ну-ну, не жалуйся, – запихивая носовой платок в карман щегольского, с золотистым отливом пиджака, снисходительно пробормотал Марк Анатольевич. – Взялся за гуж – не говори, что не дюж. Положение обязывает, дружок, и при чем тут я? Я тебя в политику дубиной не загонял.

И это, пропади оно все пропадом, тоже была чистая правда. Марк вовсе не гнал его в политику, он просто несколько раз вскользь заметил, что упрямство – первый признак тупости и что во все времена не только большие деньги помогали делать политику, но и наоборот, политическое влияние существенно увеличивало финансовую прибыль. Вронский, относившийся к политикам с брезгливой настороженностью, послал его к черту раз, послал другой, а потом поневоле задумался о многочисленных и весьма заманчивых возможностях, которые упускает, упорно сторонясь участия в политических играх, – и уступил. Это было его решение, так что дубиной над его головой действительно никто не размахивал…

Фарино ушел, распрощавшись с Александром Леонидовичем в свойственной ему шутовской, ернической манере. Вронский остался один. Чтобы не забыть, он позвонил помощнику и распорядился насчет перевода денег, а потом подошел к широкому панорамному окну и долго смотрел, как над темнеющим по ту сторону высокого забора сосновым лесом потихоньку сгущаются неторопливые весенние сумерки. Забытый бокал с коньяком остался на журнальном столике по соседству со стопкой книг, которые, следуя обычаю, следовало надписать и с подобающими словами раздарить знакомым. Снизу, с первого этажа, из так называемой музыкальной комнаты, хваленая тройная звукоизоляция которой, как уже не впервые убеждался Александр Леонидович, оставляла желать лучшего, доносилось ритмичное «умца-умца» какой-то попсовой мелодии, изредка перекрываемое немелодичными воплями, наводившими на мысль, что там, внизу, совершается зверское убийство.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25 
Рейтинг@Mail.ru