– Тук-тук! Тук-тук! – напомнили о себе каблучки. Кажется, Смерть-девица заспешила, подобралась поближе. До Первой Баррикады всего квартал остался, и если вдруг решит нагнать…
Леонид представил, как бы он действовал на ее месте. Сейчас они оба в темноте, но скоро зажгутся фонари и нарисуется раб божий черным силуэтом по желтому пятну. Если эта, с каблучками, хорошо стреляет – сразу положит, даже близко не подходя. Особенно когда в сумочке (наверняка тоже контрабандной) не наган, а что-то посерьезней.
Тьфу ты!
Остановился, подождал, пока затихнет знакомый стук, повернулся резко:
– Эй, чего вам надо?!
Ответа не ждал, даже эха. Откуда ему взяться, не в горном ущелье они, а в пресненском переулке. Просто так крикнул, чтобы на душе полегчало.
– Завтра после семи. Пивная «У Грека» на Тишинке. Приходи, Лёнька.
Голос молодой, веселый, с легкой издевкой. Видать, с характером девка, непростая.
– А кто зовет?
– Пан зовет…
И словно эхо проснулось, загуляло в дюжину голосов по тихому, утонувшему в ночи переулку. «Пан… Пан… Паны…»
«Мы ведь чего Паны, Лёнька? Не потому что ляхи, а потому что я – Пантюхин, а Серега – Панов. А ты, Пантёлкин, стало быть, третьим будешь».
Смерть-девица звала на встречу с мертвецом.
– Тук-тук-тук… – дальним, еле слышным отзвуком. Незнакомка уходила, Леонид улыбнулся ей вслед – прямо в черную тьму. И спасибо сказал, неслышно губами шевельнув. За ясность поблагодарил. Пусть и не полную, но все-таки…
Старший уполномоченный ВЧК Пантёлкин никому не говорил о Пантюхине и Панове. Ни связному, ни руководителю операции, ни позже – на допросах. Значит, бывшие его сослуживцы, равно как мудрый товарищ Ким, эту, на легких каблучках, не присылали.
Пан… Знать бы который!..
Впереди неярко замаячил знакомый желтый свет. Почти пришел, улица Первой Баррикады, теперь налево, мимо райкома – и прямиком к трехэтажному зданию красного кирпича. 3-й Дом ЦК, бывшая фабричная гостиница. Получив там комнату, товарищ Москвин очень удивился: зачем фабрике гостиница? Неужто столько гостей съезжалось?
Леонид ступил на освещенный желтым огнем тротуар, облегченно вздохнул, хотел достать платок.
Замер.
Желтый свет – черное авто. И кто-то огромный, громоздкий, словно гиппопотам из Столичного зоосада. Тоже черный – против света стоит.
По чью душу – ни думать, ни спрашивать не требуется. Авто по улице Первой Баррикады только днем ездили, и то не слишком часто. Райкомовская машина, еще от заводоуправления – считай, и все. Чужих и не было, что им делать в рабочем районе? В Доме ЦК селили служащих калибра среднего, скорее даже мелкого, среди таких и товарищ Москвин – большой начальник. А тут ночь, пустая улица, авто – прямо посреди, словно Первая Баррикада. И этот громоздкий, само собой.
Леонид поставил на булыжник портфель, одернул пиджак, волосы по привычке пригладил. Веселая ночка выдалась. Что, интересно, к утру случится?
Самому подойти – или подождать?
Пока думал, громоздкий колыхнулся, вперед шагнул тяжкой гиппопотамьей поступью. И пока топал, на левую ногу-тумбу хромая, пока сопел да тяжко дышал, как-то незаметно в размере менялся. Была гора – уже горушка, а там и холм невеликий. Когда же доковылял и руку протянул, никаким гиппопотамом уже не казался. Росту среднего, в плечах то ли узок, то ли широк, лицом нечеток, разве что глаза не спутаешь. Хоть и меняют цвет, зато взглядом памятны.
Костюм белый, сукна дорогого, заграничного, туфли летние, в мелкую дырочку, из-под пиджака кобура топорщится. И улыбка – тоже из зоосада, крокодилова. Если же все вместе сложить, то ничего особенного – агент Живой собственной шкандыбающей персоной. Он – же Не-Мертвый, он же Симха-Хаим-Гершев, он же – просто Блюмочка.
– Привет, Яша!
– Здорово, Лёнька!
Пока руки пожимали да по плечам друг друга охлопывали, словно при обыске, Леонид мысленно выругал себя за беспамятность. Яшка звонил вчера ему на работу, сказал, что убывает, причем надолго, обещал следующим вечером подъехать. А следующий вечер – это как раз сегодняшний. Точнее, не вечер уже, ночь.
– Я тебя, Лёнечка, все жду, жду, волноваться начал. Дай я на тебя хоть посмотрю, к свету повернись. Шейн ви голд![1] Похорошел, щечки наел, сразу видно, не из тюрьмы. А я, как видишь, все хромаю, как подстрелили весной, так до сих пор мучаюсь. Потому и авто у начальства вытребовал, чтобы ножку не трудить. Ну пойдем, я там кой-чего захватил, хлебнем на посошок. Скверное у меня было сегодня настроение, Лёня, а тебя увидел, похорошело сразу.
Фэйгэлэ фин ибер Шварцер ям
Ун мир гебрахт а бривеле
Финн малке фин Таргам…[2]
Пока Блюмочка рулады выводил, ночную тьму распугивая, пока к автомобилю волок, товарищ Москвин пытался разгадать простую загадку. Зачем он Яшке понадобился? То годами не видятся, черепа друг другу чуть не дырявят, а тут вдруг такая внезапная любовь с серенадами. Любовь же у товарища Блюмкина бывает только одна, которая с интересом. Какой же интерес в том, чтобы его, скромного работника ЦК, чуть не полночи ждать?
Хлопнула черная дверца, Блюмочка с невиданным проворством нырнул в автомобильное чрево, повозился, сопя, выглянул:
– Держи! Да поставь портфель, бюрократ паршивый!..
…Бутылка, черная, без этикетки, кружка легкого британского серебра с гербами по бокам. Не контрабандная – трофейная, из персидского города Энзели. Когда в прошлый раз встречались, Яшка целую историю про кружку успел сплести. Как Энзели брал, как раздавал винтовки «персюкам», местных бандитов наркомами ставил, а потом самолично в расход выводил. Была, была Гилянская Советская республика, агентом Не-Мертвым опекаемая! Куда только делась? Кружка же – из офицерского чемодана. Быстро лейтенанту-англичанину бежать пришлось, вот и бросил добро, чтобы самому уцелеть.
Яшка выбрался из авто, бутыль отобрал.
– Это, Лёня, не самогон, не надейся. Из Франции, какое-то их особое «шато», я даже название не запомнил. Ну, выпьем!
Пробку зубами вынул, ударил стеклянным горлышком о серебро.
Как цветок душистый аромат разносит,
Так бокал игристый тост заздравный просит.
Выпьем мы за Лёню, Лёню дорогого,
Свет еще не видел красивого такого!
Кружка, пусть и серебряная, была одна, поэтому пили по очереди, как на фронте – или на киче. Леонид отхлебнул глоток, поморщился. Кислятина!
– Дикарь ты, Лёнька! – рассмеялся Блюмочка. – Нельзя тебя к правильным винам подпускать. Французы его как пьют? Там такая, извини, церемония, ни один бадхан[3], будь он из самой Жмеринки, не разберется. Сперва на стол ставят, обязательно чтобы при свечах, смотрят, глаз не отводя, потом, понимаешь, кланяются – благодарят напиточек…
Сам Яша кланяться не стал – отхлебнул от души, из бутыли подлил.
– А потом – глоточками, глоточками, и еще причмокивают. Мне это, Лёнька, нашу Мясоедовскую улицу в Одессе напомнило. Дом там желтый стоит – для тех, которые по самые уши мишинигер[4]. Они тоже причмокивать горазды. Ничего, дай срок, установим в этой Франции правильную власть, тогда и научим лягушатников самогон мануфактуркой занюхивать. Ну, еще по одной!
Я цветы лелею, сам их поливаю,
Для кого берег я их, лишь один я знаю.
Ах мне эти кудри, эти ясны очи,
Не дают покоя часто до полночи!
Певун из Яшки был никакой, ни слуха ни голоса, но петь любил, особенно в компаниях – чтобы лишнего не болтать. Спросят о чем-то, а Блюмочка глазами моргнет и вместо ответа романс затянет. Слушать же самому это нисколько не мешало.
Пел он и в их последнюю встречу, когда впервые за много лет собрались втроем – Лёнька с Яшкой и восставший из мертвых Лафар. Но это с точки зрения бывшего товарища Пантёлкина, ныне же Москвина. Жора (теперь – Егор Егорович) и сам в изумлении пребывал. В своем далеке он за судьбой друзей следил внимательно, благо и про эсеровского террориста Блюмкина, и про бандита Лёньку Пантелеева писали немало. Когда газеты о смерти Фартового сообщили – не поверил. Но потом, в СССР вернувшись, заехал в Сестрорецк родню повидать, затем, самой собой, в Питер подался. А там шустряки из ГПУ, дабы лихость свою показать, банку со спиртом предъявили. Спирт синий, почти лиловый, а сквозь него мертвая голова пустыми глазами смотрит. Вот вам, мол, товарищ Лафар, бандит Фартовый персоной собственной, пусть и в неполном виде.
Тогда и поверил Жора, что нет больше друга Лёньки на свете. Так и смотрели они друг на друга весь вечер, два то ли покойника, то ли воскресших. Блюмочке же, даром что на костыле приковылял с ногой в бинтах, хоть бы хны – острил, смеялся, друзьям подливал. И песни пел. С романсов начал, потом на еврейские свернул, а после затянул что-то заунывное на фарси.
Самым же обидным было то, что ни о чем друга не спросишь. Куда ездил, чем занимался – поди догадайся. Жора лишь сказал, что про арест не соврали – было, причем по полной программе. Два ребра сломали, и челюсть фарфоровую ставить потом пришлось. Накрыли тогда, в марте далекого 1919-го, всю Иностранную коллегию во главе с Ласточкиным и Лябурб. Жора не с ними работал, даже связь из осторожности не держал, но арестовали и его.
– Значит, правда? – не выдержал Леонид. – Наши тебя сдали?
– Говорят, план такой был, – улыбнулся в ответ Лафар, блеснув фарфоровыми зубами.
Всех товарищей на Большой Фонтанской дороге расстреляли, а Жору вывезли из Одессы прямиком к туркам, в Константинополь, оттуда же – на родину предков, в Belle France.
И – все. Чем занимался друг в этой самой «Белль» – ни слова. И про иное, сегодняшнее, тоже молчок. А когда уже крепко поддали, поднял Жора стакан с польской вудкой.
– Везучие вы ребята, – сказал. – И я везучий, даже сам удивляюсь. Оглянусь назад – и пожалеть не о чем, правильно все сложилось. Один камень на сердце – не уберег я тогда, в 1919-м, Веру Васильевну, которая меня на французского полковника в штабе вывела. Самому прорываться следовало, да вот решил голову поберечь. Вера замечательным человеком была, только не готовил ее никто, не учил нашему ремеслу. Раскрыли сразу… И товарища погубил, и детей ее, двух девочек сиротами оставил. Последнее это дело – женщинами в бою прикрываться. Мой это грех! Почтим память, ребята, красной разведчицы Веры Васильевны Холодной!
Выпили молча, ни о чем не спросили. Фамилия Леониду показалась знакомой – то ли певица, то ли актриса. Уточнять, понятно, не стал, чтобы душу Жоре не тревожить, о другом подумал. У Лафара – один грех, пусть и тяжкий. А у него? Враги на фронте и мразь бандитская в Питере – не в счет, за этих ему только спасибо скажут, что на этом свете, что на том. А люди невинные, что под его пули попали? А семья на Кирочной улице? Нет, лучше не вспоминать!
Хорошо еще, Яша новую песню затянул, отвлек.
Так и посидели, а на следующий день Жора Лафар уехал. Сказал, что надолго, а куда и зачем, гадайте сами.
– Чего грустишь, Лёнька? – Крепкие пальцы взяли за локоть, встряхнули. – Тебе бы, чудак-человек, радоваться надо. Не жизнь у тебя, а полный нахес и ихес[5]. В Столице сидишь, в спецбуфете пайки получаешь… А у меня вместо жизни – сплошные командировки, и каждая из таких, что в один конец. Живым вернусь – все равно не в радость. Кто во всем виноват? Понятное дело, Блюмкин! Я, считай, штатный Suendenbock. Что, и немецкого не знаешь, неуч? Козел отпущения, вот кто. Я ведь чего тебя видеть хотел? Опять меня в дальние края отправляют, куда даже товарищ Макар телят только под конвоем гоняет…
Леонид слушал, цедил винцо мелкими глотками, по-французски, молчал. То, что агент Не-Мертвый ждал его среди ночи не только, чтобы попрощаться, стало ясно сразу. Не такой он человек, Яков Блюмкин, чтобы в чувственность без служебной надобности впадать. Все разузнал до мелочей, авто подогнал как раз к переулку. И та, с каблучками легкими – не Яшкина ли затея? Поди, разберись!
А еще Блюмочка разговор продумал до мелочей – с песнями, с тостами, с жалобами на жизнь свою козлиную. И вино кислое, с малым градусом, неспроста взял, чтобы голову трезвой оставить. Сбить бы этого выдумщика с мысли, чтоб подрастерялся слегка, уверенности лишить…
– Все хромаешь? – как бы невзначай поинтересовался Леонид, в очередной раз кружку подставляя. – Или пуля кость задела?
Бутыль слегка дрогнула. Яшка поморщился, огладил левое колено.
– Не задела, заразу в госпитале занесли. Ну сука, а лох им коп, попомнит у меня!..
Осекся, убрал бутылку.
– Кому эту дырку в голове? – товарищ Москвин удивленно моргнул. – Ты же нам с Жорой заливал, будто тебя на операцию назначили, персов залетных брать – знакомых твоих с Гиляна. Сука, значит, персидская была?
Яшка засопел, отвернулся.
– Я еще тогда подумал, как тебя на такое дело взять могли? Ты же, Блюмочка, по бумагам в Госполитуправлении не числишься, ты у нас сейчас по военной части, у самого товарища Троцкого служишь. Так откуда пуля прилетела?
Блюмкин поглядел без всякой приязни, но огрызаться не стал, спокойно ответил:
– Прилетела, откуда не надо. Если честно, сплоховал, недооценил объект. Ничего, обменялись гостинцами… А насчет ГПУ сам знаешь, мы оба до сих пор в кадрах, никто нас не отпускал и не отпустит.
Леонид постарался не улыбнуться. Твоя метода, Яшка, сам же учил. Вот и первая новость – насчет того, что он, бывший старший уполномоченный, в кадрах числится. Выходит, чтобы выгнали, и смертного приговора мало?
Давай, Блюмочка, сыпь дальше!
– А все, Лёнька, из-за тебя! Проявил сознательность, сберег бумаги Георгия. И кому на радость? Может, Георгий того и хотел, чтобы в ход их пустить – твоими и моими руками? Сам-то не мог, в дальних краях пребывал. А ты, как в притче про Бен-Пандиру, зарыл, понимаешь, талант в землю, шлемазл! И что выгадал? Кресло да портфель в своей конторе? Комнату в общежитии? Такую задумку сорвал, дурак!
Товарищ Москвин не обиделся – ни на шлемазла, ни тем более на дурака. Улыбнулся – прямо в лицо Яшкино.
– Тебе, Блюмочка, слова про дружбу да про долг говорить смысла нет. Ты у нас человек конкретный, реалист, можно сказать. Так вот тебе реальность: я по Столице с портфельчиком гуляю и в цековском буфете отовариваюсь. А ты, Яша, с Макаром на пару поедешь телят гонять. Кто в выигрыше, сравни.
Потом Черную Тень вспомнил, слова, той ночью услышанные.
– Мне на судьбу твою, Яша, вроде как цыганка гадала. Расстреляют тебя аккурат через шесть лет. И знаешь за что? За то, что в первый раз по закону чести жить попытаешься. Таков вот твой, как ты говоришь, мазал.
Сказал – и язык прикусил. Зря это он, обидится Яшка. Но тот лишь засопел, шагнул ближе, дохнул табачным перегаром:
– «Итак, возьмите у него талант и дайте имеющему десять талантов, ибо всякому имеющему дастся и приумножится, а у неимеющего отнимется и то, что имеет…» – Потемнели глаза, загустел голос, серым камнем подернулось лицо. Словно не друг Яков уже перед ним, а кто-то иной, незнакомый. – «…А негодного раба выбросьте во тьму внешнюю: там будет плач и скрежет зубов». Притчу я тебе, друг мой Лёнька, не зря напомнил. За меня не беспокойся, о себе подумай. А чтобы лучше думалось, приходи завтра к двенадцати в Большой Дом на Лубянке, там тебе все внятно разъяснят.
Леонид лицом не дрогнул.
– Прямо-таки приходи? Повестку шлите. И не мне, а в Центральный Комитет, прямо в Орграспредотдел. Там все и разъяснится. Какой дурак сам на Лубянку пойдет?
– Ты и пойдешь, – Блюмочка хмыкнул, скривил толстые губы. – И не просто, а по делу, бумагу занести или справку какую взять. Чтобы твои начальники в Орграспредотделе в сомнения не впали. Пропуск на тебя уже выписан, назовешься, документ покажешь, тебя и проведут.
Теперь все и вправду стало ясно. Потому и поджидал его Блюмкин, потому и авто выпросил. Значит, днем – встреча на Лубянке, вечером, если выпустят, на Тишинке… Не многовато ли будет?
– Помнишь, Лёня, наш разговор на киче? Говорил я тебе – будут перемены. Вот они и начались.
Товарищ Москвин пожал плечами. Плохой из Блюмочки пророк. Все ждали смерти Предсовнаркома, о близкой схватке Скорпионов-наследников думали. Иначе вышло. Вождь-то живехонек!
– Не надейся, – понял его Блюмкин. – Дело уже не в Вожде. Жив он или мертв, здоров или болен – какая теперь разница? Пока он в Горках лежал, власть уже поделили и даже успели передел начать. Задвигались колесики, а за ними и жернова. Так что, Лёнька, осторожным будь, чтобы меж этих жерновов не оказаться. Итак, завтра в полдень заходи прямо в главный подъезд, где пропуска проверяют. И будет тебе, Лёнечка, счастье, это я тебе без всякой цыганки скажу. А то, что к стеночке прислонят – меня ли, тебя, – беда невелика. За один наш день я целую жизнь, скучную да серую, не променяю. Не нам, Лёнька, портфели таскать и начальственные кресла просиживать. Ты в Столице тосковать будешь, а я поеду туда, где, глядишь, судьба целого мира решится. Завидуй!..
Подошел совсем близко, лапищей за плечи приобнял:
– Ну, пьем посошок!
Остаток разлил, передал кружку.
– Мазал тов[6], Леонид! Удачи – и тебе, и мне!.. «Кто забот не знает, счастлив будет вечно, кто же выпивает, проживет беспечно!»
Весело спел, ногой здоровой по булыжнику притопнув, пустую бутыль в ночное небо бросил, поймал, губы улыбкой растянул чуть ли не до ушей. Только о глазах позабыл.
Недобро глядел на друга Лёньку агент Не-Мертвый.
Комната товарищу Москвину досталась на втором этаже с окнами во двор. Лучше не придумаешь: в мае сирень цветет, летом в густых тополиных кронах птицы голосят-стараются. И тихо. Будто не в Столице живешь, а в городишке уездном. Леонид по примеру начальства быстро освоился курить на широком подоконнике, дабы комнату не слишком задымлять. Одно удовольствие! Хочешь на сирень смотри, хочешь – на зеленые кроны, а надоест – гляди прямо в небесный зенит. Днем синевой любуйся, ночью звезды считай.
Сейчас за окном была горячая душная тьма. Леонид достал пачку «Марса», покрутил в руках, положил на подоконник. Вспомнилось, как они в Техгруппе спорили по поводу названия. И в самом деле, отчего «Марс»? Добро бы еще древний бог войны с мечом и шлемом по самые ушли, так нет же, другое на рисунке. Слева черно, вроде как безвоздушный эфир, справа же – Красная планета. Или курильщиков астрономии учить вздумали?
Кто-то из самых молодых предположил, что началась пропаганда будущих эфирных полетов. Вон, под самой Столицей село тоже Марс назвали, непроста это. Сегодня папиросы «Марс», завтра – «Советский Марс».
Посмеялись, конечно. Какой там Марс! Тут бы энергию электрическую в губернию провести. В этом Марсе, поди, до сих пор лучины в ходу. И товарищ Москвин посмеялся, шутку оценив. Действительно, до эфирных ли полетов сейчас?
Подробную справку о Тускуле Леониду довелось прочитать месяц назад, в середине июля. Случилось это неожиданно. Все утро он работал с настырными товарищами из военного наркомата. Освободившись лишь к полудню, завернул в комнату Техгруппы, чтобы выпить чаю и бежать по делам дальше. Но планы пришлось изменить – на столе ждала телефонограмма из Научно-технического отдела, в которой ему предписывалось «по прочтении сего» немедленно направиться на второй этаж желтого Сенатского корпуса в «секретную» комнату.
Товарищ Москвин ничуть не удивился и даже обрадовался редкой возможности отложить дела в сторону. Обождете, товарищи военные, все равно ваш «сонный газ» эксперты забраковали. В самой же «секретке» бывать приходилось неоднократно. Именовалась она «комнатой», но таковых там имелось целых три. В первой стояли два стола для посетителей, во второй размещались суровые хмурые сотрудники, весьма походившие на бывалых тюремных надзирателей, о третьей же комнате, дальней, спрашивать вообще не полагалось. Товарищ Москвин был несколько раз приглашаем за один из столов, дабы ознакомиться с очередной бюрократической тайной. Пока что все они не произвели на руководителя Техгруппы особого впечатления. Даже подборка документов по технологиям ТС показалась бывшему старшему оперуполномоченному не слишком удачно составленной «липой». Такое и в его прежнем ведомстве делали: все непонятные случаи сваливали в одну кучу, приписывая «неизвестной резидентуре неуточненной державы». А бумаги по Объекту № 1, спрятанному в горах Тибета, сразу же напомнили о Блюмочке и его дальних поездках. Болтливый Яшка поминал как-то этот «Объект», (он же монастырь Шекар-Гопм), весьма им восхищаясь.
Тоже мне, тайны!
На этот раз все было иначе. Секретчик-надзиратель, поглядев с плохо скрытой неприязнью, долго возился с бумагами, заставил подписать целых три бланка «о неразглашении» и отвел в третью, заветную комнату. Тогда-то и увидел Леонид аккуратно написанное чернилами слово «Тускула». Обычная папка желтого картона, черные тесемки-завязки, несколько затертых строчек поверх названия…
«…Одна из планет называется Тускула, и как раз туда вы сможете попасть довольно скоро. Кстати, представлюсь. Моя партийная кличка – Агасфер, но сейчас меня чаще называют Ивáновым. Ударение на втором слоге, по-офицерски». Черная Тень, нашедшая его в расстрельном подвале, не солгала.
«Я не шпион и не марсианин, работаю в Совете народных комиссаров…» Обещанное исполнялось. На саму Тускулу, маленькую планету, очень похожую на Землю, пока не направили, но документы – вот они! И это не бульварный роман, не бред нанюхавшегося кокаина поэта.
Бумаги Леонид читал долго, стараясь побольше запомнить наизусть. А потом папкой занялся. Картон самый обыкновенный, а вот затертые строчки – уже интересно. Бывший старший уполномоченный включил стоящую на столе лампу, поднес папку поближе, повертел.
Строчек было три. Первая – число, вроде как седьмой месяц 1920-го. Ниже – два коротких понятных слова: «В архив» и подпись – несколько букв. Их затерли очень старательно, но Леониду показалось, что он все-таки угадал. «Иванов». Само собой, с ударением на втором слоге.
Все сходилось. «Одна из планет называется Тускула…». Тускула! Марс, говорите? Эфирные полеты? А «Пространственный Луч», чтобы на миллионы верст, слабо?
Щелкнула зажигалка. Леонид жадно вдохнул острый колючий дым, поглядел вниз, в черный, наполненный ночью двор. Прав Яшка, во всем прав! Не для чекиста Пантёлкина, не для налетчика Фартового кабинетная жизнь. Желтые папки, желтый портфель, чай с мятой и сахаром вприкуску, партсобрания, перекуры с обязательным обменом сплетнями… Две недели, много – три, и стреляться можно. Только не знает Блюмочка, что все это – дым, обманка, театральная бутафория вроде липового паспорта или накладных усов. «Есть иные миры и другие времена», – обещал ему большой любитель темноты товарищ Агасфер, он же Иванов, с ударение на втором слоге, по-офицерски. Не обманул – есть! Ему показали пока только краешек, что-то дальше будет? Пусть Яшка ездит по Персиям да Тибетам, пусть тайны древние ищет. Ищи, ищи, Блюмочка, вдруг и тебе повезет!
Вспомнилась байка про скрытую от глаз страну Агартху. Блюмкин, он настырный, и туда попадет. Ну и ладно, авось вправят мозги герою!
Леонид, поглядев в темное беззвездное небо, прикинул, в какой стороне может быть Тускула (его Тускула!), а потом вспомнил седого археолога, Арто-болевского Александра Александровича, с которым вместе у смертной стенки стояли. Ему бы про далекую планету рассказать! Только где он, седой? И жив ли вообще? Не у Блюмочки же, а лох ин коп, спрашивать!
Папироса, названная в честь Красной планеты, давно погасла, но товарищ Москвин даже внимания не обратил. Его считают везучим, и это правда. Но фарт не в том, чтобы просто выжить и сытую должность получить. Настоящее везение только начинается.
Держись, Фартовый!