В основу этой книжки легли записи,
содержащиеся в тетрадях, оставленных
после себя моим отцом. В его записках
повествуется о событиях, происходивших
с ним в детстве, юности и молодости, в
которых отразилась жизнь Великой
страны 2-й четверти прошлого века.
В голове крутится строчка, подаренная нам Певцом: «Листая старую тетрадь расстрелянного генерала…».
Не про отца эта строчка: не был он ни генералом, ни офицером, дослужился только до сержантского звания, хотя прошёл половину Великой Отечественной войны и половину Европы, не был он, к счастью, ни расстрелян, ни репрессирован, ни даже ранен или контужен, прожил долгую и достаточно благополучную жизнь. А вот тетрадь была, вернее, есть, причём две – обычные девяностошестилистовые общие тетради, исписанные им почти от корки до корки. Вести записи в них он начал ещё в конце семидесятых и продолжал делать это на протяжении нескольких лет.
Знал я о существовании записок своего отца, Петрухина Фёдора Гавриловича, давно, но при его жизни не читал, откладывая на потом, хотя он их мне неоднократно предлагал. Вот это «потом» и наступило, теперь я всё прочитал.
В тех записках отец рассказал о первых двадцати пяти годах своей жизни: о детстве, юности и молодости, которые пришлись на лихие 30-е и 40-е годы прошлого века и оказались насыщены событиями разнообразными и драматичными, среди которых были голод, мор, скитания, тюрьма, война, бомбёжки, атаки, артобстрелы… Меня, как и всё моё поколение, беды такого масштаба обошли стороной, оградили нас от них наши отцы, оставив всё себе.
Читал я обо всём этом и раньше, неоднократно читал – нечто, написанное какими-то незнакомыми, почти виртуальными людьми, тщательно отредактированное и изданное многотысячными тиражами, порой невероятное и почти неправдоподобное, воспринимая описанные там бедствия, страдания, гибель миллионов людей сторонне, как бесцветную статистику. События же, рассказанные отцом – это совсем не статистика, согласитесь…
Пишу эти строки о себе для вас, мои дети. Думаю, вам будет интересно узнать, как протекала жизнь отца до вашего появления на свет, хотя сами вы никогда не проявляли интереса к тому, как я прожил свои детские, юношеские и молодые годы, и никогда не просили, чтобы я о чём-либо таком рассказал. Если же мне самому случалось открывать те либо иные эпизоды из своего прошлого, то было заметно, что слушали вы с интересом, а порой и с удивлением. Мне кажется, что вам будет небесполезно и небезынтересно узнать о моей жизни, предшествовавшей нашему с вами знакомству, побольше.
Должен с уверенностью сказать, что такая одиссея, какая выпала мне в первые двадцать пять лет жизненного пути, нечасто выпадает людям. Я теперь сам, озираясь на прожитое, зачастую удивляюсь, как может человек пережить такие невзгоды, какие выпали на мою долю, причём выпали на лучшую пору жизни – на молодость.
Если бы у меня был писательский талант, то я создал бы повесть или роман под стать произведениям Максима Горького, но, увы, я таким даром не обладаю, и мне для достижения поставленной цели прийдётся писать, как это называют, мемуары. Мне почему-то не нравится это иностранное слово – «мемуары»… Впрочем, и наше русское «воспоминания» звучит не лучше…
Может быть, когда-то и случится такое, что грамотные внуки по этим моим запискам создадут художественное произведение, которое и станет тем, что мне так хочется создать самому.
Ну, уж как получится…
А начать свой рассказ я хочу, как это водится, с воспоминаний из самого раннего детства – счастливого и беззаботного кусочка моей жизни, одного из немногих периодов, который не был связан с горестями и бедами, присущими тому непростому времени, на которое он пришёлся. События, происходившие со мной в те годы, едва-едва сохранились у меня в памяти лишь некоторыми отдельными врезавшимися в неё яркими штрихами, при этом нестираемыми и оставшимися со мной навсегда.
Самые первые детские воспоминания, что у меня есть, они о том, как мы всей нашей семьёй жили в Ставрополе, крупном южном городе, являвшемся центром большого сельскохозяйственного края. На дворе стоял год, наверное, 1929-й или 1930-й, мне тогда было года четыре или немногим больше, жили мы около нижнего базара, есть в Ставрополе такое местечко, известное и сейчас, мать занималась домашним хозяйством да нами, младшими детьми, мной и сестрой Матрёной, которая была старше меня на шесть лет, а отец работал сапожником здесь же около торговых рядов, сидел под стенкой недалеко от входа на рынок и починял прохожим обувь. Мой брат Митя жил уже не с нами, он был намного старше меня, аж на целых девятнадцать лет старше, жил он со своей семьёй, состоявшей из жены, которую мы называли Химой, и троих дочерей в селе Кугульта, расположенном достаточно далеко от Ставрополя, нашем родном селе, где занимался своим хозяйством и трудился в местном колхозе.
Припоминается, как я, беззаботный мальчишка-карапуз, частенько бегал к отцу на базар, это было совсем близко, всего в нескольких десятках шагов от дома, так, бывало, прибегу я к нему, а он приласкает, потреплет по светлым волосам, даст поиграть своими рабочими инструментами, да и отправляет обратно домой:
– Беги, сынок, к мамке, а мне работать надо.
А иной раз, заработав уже что-то с утра, случалось, припасёт себе чекушку водки и какую-то закуску, так посадит меня к себе на коленки, сам выпьет и мне нальёт в стопку несколько капель со словами:
– Пей, Федька, да не помногу.
Я тоже, бывало, выпью, закусим с ним, он смеётся – и я бегом домой. Правду сказать, забава это была для меня, несмышленого тогда ещё, а не выпивка. В более поздние годы уже случилось такое, что переболел я корью, зловредной такой болезнью, так меня в качестве народного средства лечили горячим вином, благодаря которому, а также крепкому здоровью я выздоровел. Хочу заметить, что при таких особенных обстоятельствах, сопутствовавших моему детству, алкоголь для меня долгие зрелые годы так и оставался очень нечастой забавой либо лекарством, не став чем-то губительным, мало того, практически до взрослого возраста я вообще не употреблял спиртного – так уж сложилась жизнь.
Жили в Ставрополе мы, надо сказать, недолго, ремесло отца не давало дохода, который мог бы позволить семье в городских условиях вести приличную сытую жизнь, и родителям захотелось вернуться обратно домой в село поближе к натуральному хозяйству в надежде на улучшение условий существования, и мы переехали обратно в Кугульту, село, так и оставшееся в моём сознании малой родиной.
Насколько верно подсказывает мне моя детская память, там в селе отец стал поначалу работать в какой-то сапожной артели, тачавшей обувь кустарным способом в условиях всеобщего жесточайшего дефицита и отсутствия развитой соответствующей отрасли промышленности, ну и на дому ему тоже случалось выполнял отдельные заказы, мать же всё время отдавала домашнему хозяйству и огороду, работая также и в колхозе – таков уж был в ту пору сельский уклад жизни.
Однажды случилось такое, что отец сшил мне из сэкономленного материала сапоги, как уж он его наэкономил, не знаю, но они были мои личные, собственные, как игрушки были хороши, уж как я им, мальчишка босоногий, обрадовался, но что-то я их мало носил, быстро вырос из размера, наверное. Жизнь сложилась так, что это были первые и последние настоящие сапоги, которые мне довелось носить в детские и юношеские годы, потом уж только в конце Великой Отечественной я надел солдатские керзачи, а всё время между теми двумя парами сапог – детскими и солдатскими – я либо ходил босиком, либо носил чужие обноски, либо же поршни, это такие лёгкие чувяки, сшитые из сыромятной кожи, вроде кавказских чарыков.
Мастеровые, однако, руки были у отца, как-то однажды, к зиме было дело, он смастерил мне санки, с какой любовью он их делал, трудно передать, и получились у него не санки, а форменная карета: полозья гнутые с врезными стойками, само сиденье фигурное, как кресло, уютное и удобное. Правда, кататься на них оказалось невозможно, они, деревянные и массивные, были тяжёлы для меня, мне тогда было лет шесть или семь, и я таскал их за собой на горку с большим трудом. С какой же завистью я смотрел на сверстников, которые скатывались с Мухлая (был у нас за селом такой курган, в нём, говорили, похоронен татарин Мухлашка) на своих лёгких санках с полозьями, подбитыми железом, в то время, как мои, тяжёлые и неуклюжие, втыкались в снег чуть ли не на середине спуска. Всё равно у меня была чрезвычайная гордость необычностью и красотой своих саней, да и друзья, глядя на них, слегка мне завидовали, правда, их зависть быстро улетучивалась, и они снова катились с горы быстрее ветра на своих лёгких салазках, я же брёл со своей «каретой» домой, не имея уже сил подняться с ней на курган. Что ж тут поделать, в жизни нередко случается так, что любовь и забота приводят порой не к тем результатам, к которым стремятся любящие и заботливые, мне впоследствии довелось много раз наблюдать подобное…
Ещё у меня осталось из детства такое воспоминание, что была у нас в семье какое-то время корова, наша кормилица, но потом у ней то ли молоко пропало, то ли ещё что случилось, и отец решил променять её на ружьё-бердану, полагая, что занятие охотой будет для семьи полезнее. Вот так он стал охотиться, то птицу, бывало, какую степную добудет, а то зимой ночами ходил на засидки и частенько приносил домой подстреленных зайцев. А однажды, дело было на Новый год, он зарядил ружьё, взял меня на руки и сказал:
– Пойдём-ка, сынок, на улицу стрелять.
Я, затаив дыхание, положил на спусковой крючок два пальчика, нажимал-нажимал на него, но так и не смог спустить курок, пока отец не помог своей крепкой рукой – тут ружьё выстрелило, было много грохота и восторга. Получилось так, что в более позднее время я, благодаря в немалой степени детским впечатлениям, сам стал неравнодушен к охоте и охотничьему оружию и тоже зачастую добывал пропитание своей уже семье меткой стрельбой.
Однажды отец взял меня с собой в поездку в Малую Кугульту, хутор был такой километрах в двадцати от нашего села. Мы с ним сели в бричку, запряжённую двумя конями, отец тогда уже, видимо, работал в колхозе, и повозка была колхозная, ещё он взял с собой ружьё на случай, если в дороге попадётся какая дичь. Ехали мы с ним по дороге через поля – такая ширь раскинулась передо мной, до горизонта глазу не за что уцепиться, в те давние годы даже лесополос не было, их стали сажать много позднее, следуя научной уже агротехнике. И вот ехали мы, ехали, как вдруг отец увидел в стороне поодаль от дороги нескольких журавлей и решил, что неплохо было бы подстрелить их к обеду. Меня он оставил в бричке, а сам спрыгнул на обочину и по какой-то ложбинке стал подкрадываться к птицам, ну а кони как шли рысцой под его правлением, так без него и продолжили двигаться тем же образом, унося меня прочь.
Журавли, конечно же, охотника к себе не подпустили и улетели, а отец, охладев от азарта, вдруг понял свою «водительскую» оплошность, увидев удаляющуюся повозку, и давай догонять её бегом. Бежал он по дороге и махал руками, как будто что сказать хотел, я понял, что надо остановить коней, а что для этого нужно, не знал, ведь никто мне не рассказал, как это делается, слышал я только, что в таких случаях отец лошадям кричал «тпру-у-у», ну и я «тпрукал» многократно, но детский голосок для коней, видимо, был неубедителен, они продолжали бежать по дороге в заданном режиме.
Наконец отец догнал бричку, повис на ней сзади, волоча ноги по пыльной дороге, и остановил экипаж, тут кони и встали, отфыркиваясь. Немного отдышавшись, он уселся на своё место и спросил меня с улыбкой:
– Ну что же ты, сынок, не остановил коней?
– Да я останавливал, – я ему в ответ, – а они не слушались.
– А как ты их останавливал?
– Я кричал им «тпру-у-у».
– Дурашка ты, взял бы вожжи да потянул их на себя, кони и остановились бы.
Вот какой «марафон» пришлось ему дать в погоне за сбежавшей бричкой после такой своей водительской неосмотрительности, в результате это событие врезалось в мою детскую память вместе с ласковым голосом отца, прерывавшимся от частого дыхания.
А ещё незабываемым воспоминанием из того давнего чудесного летнего время остались поездки с родителями на бахчу. Едешь, бывало, на телеге, а кругом бескрайняя степь, в воздухе звенят жаворонки, а слезешь – смотри хорошенько под ноги, предупреждала мать, а то казюля цапнет. Казюлями у нас на Ставрополье называют змей, которых там всегда водилось предостаточно.
Бывало, идёшь по бахче, спотыкаясь об лежащие там и сям арбузы, а мать ругается, чтобы не топтался по арбузным плетям, тебе же хочется сорвать самый большой из них и полакомиться, но опять же на тебя шумят, чтобы не рвал зелёный. Всё равно я находил и тут выход: поотстав от родителей, переступал межу, срывал арбуз с чужой грядки, тут же разбивал его, он, расколовшись на куски, оказывался зелёным, как лук, но всё равно я грыз его тайком, и арбуз казался сладким.
Когда заканчивались бахчи, то весь собранный урожай свозили во двор, отец арбузы перебирал, крупные и крепкие на зиму клал на чердак хаты, засыпая их полóвой1 для лучшей сохранности, а остальные резали, тёрли на тёрках, выбирая семечки, и в медных тазах варили арбузный мёд, выпаривая на огне из сока воду – это был наш сахар, поскольку другой, настоящий белый, достать было крайне сложно. Ах, какой же вкусный был этот сладковатый тягучий напиток, как приятна и памятна вся эта былая летняя суматоха…
В начале осени взрослые копали картошку, созревавшую к этому сроку, а тут и ты им помогать, как же без тебя – ходишь и выбираешь, конечно, самые крупные картофелины и складываешь их в отдельный мешок, остальную мелочь оставляя взрослым. После уборки картошки начинали резать коноплю, густую, высокую, в которую можно было прятаться, как в джунгли, из её увядших стеблей потом делали верёвки, нитки, которые тоже были важны для хозяйства, а также для ремонта одежды и обуви.
Вырастал я тогда вольным казаком, не то что нынешние тепличные и домашние дети, днями пропадал в побегушках, мать и не знала, где я бывал. А я влезал на деревья, как кошка, выдирал птичьи гнёзда, спускался в колодцы опять же за гнёздами, стрелял из рогатки воробьёв и сорокапудов, ходил с пацанами то на пруд купаться, то в совхозные мастерские искать пригожие железки, то выпрашивать и таскать с бричек арбузы, когда люди свозили в село урожай с бахчи. Ходил в табор к цыганам и наблюдал, как они куют кочерёжки и рогачи, бегал далеко за село смотреть на первый прилетевший к нам самолёт-кукурузник, всё село тогда туда бегало, я успевал бывать на току, где молотят пшеницу, помогал топить соломой паровик от молотилки, влезал в силосную башню, катался с братом Митей на верблюдах, однажды попавшим к нам с проезжими людьми, карабкался на крылья ветряных мельниц, где выдирал из-под крыш маленьких кукушат и удодов, убегал потом на выгон, где на костре с ребятами их жарил и ел, умудрялся бывать на элеваторе, что на станции Спицевка, за двадцать километров от села. Однажды мне удалось залезть на колокольню нашей сельской церкви, которую позднее через несколько лет сломали, было жуть как страшно, а особенно спускаться обратно. Церковь была старая каменная – огромная-преогромная, я взбирался туда и спускался обратно на четвереньках, ведь лестницы, что вели на колокольню, были очень крутые – мне было страшно, но одновременно любопытно.
Вот таким образом продолжался светлый и беззаботный период моей жизни, жаль, недолгим он был, я занимался всем, чем угодно, вот только с учёбой дело было неладно, школа в нашем селе в тот год не работала, и все сельские дети вместе со мной росли безграмотными. Правду сказать, самоучкой я всё-таки выучился грамоте и зимой частенько, сидя на русской печи, что была в нашей хате, читал матери Евангелие, написанное на старославянском языке, смысла прочитанного, конечно, не понимая, но читал свободно, а мать мне разъясняла, что означают разные непонятные слова. Других книг у нас не было, да и до них ли в крестьянской семье…
В те годы отец, предприимчивый сам по себе человек, развёл в хозяйстве кроликов, делая расчёт на мех и мясо. Кролики очень быстро плодились, их у нас становилось всё больше и больше, с ними даже появились проблемы – однажды они подрыли стены нашей хаты, потребовавшей после этого серьёзного ремонта. Надо сказать, что богатства или зажиточности нашей семье они вопреки надеждам отца так и не принесли, но со временем этих ушастых зверьков развелось большое количество, отец стал постепенно пускать их на еду, а когда наступил грозный голодный 1933 год, то в освободившуюся из-под картошки яму в коридорчике он побросал оставшихся кроликов, и они в этой яме расплодились пуще прежнего, нарыли себе нор, одичали, и их трудно было поймать при надобности, но они в последующие драматичные месяцы сыграли для нашей семьи спасительную роль, особенно для нас, детей.
Таким образом прошли мои детские годы, счастливые и беззаботные, но вот наступил 1933 год, внёсший в мою жизнь драматичные изменения, да и не только в мою жизнь – в жизнь всей нашей огромной страны. Случилось так, что в тот год повсеместно выдалось небывало сухое и жаркое лето, несколько месяцев стоял зной без единого дождя, в результате чего в полях выгорели посевы, а в огородах завяла всякая растительность. Не обошла засуха стороной и нас, она практически полностью погубила весь наш урожай, несмотря на отчаянные старания моих родителей сохранить хотя бы часть его, в результате чего никаких продуктовых запасов на зиму нам, как и всем другим односельчан, создать не удалось. Дверь амбара мы не запирали, поскольку в нём ничего не хранилось, яма для картошки была пуста, в ней копошились кролики, и уже с лета мы все жили впроголодь, питаясь кое-как – пришла большая беда.
Отец в то время работал в колхозе сторожем, охранял скирды соломы и сена, которыми кормили колхозный скот, пытаясь сохранить худющих коров и лошадок, с ним всегда была его берданка, может, за неё и взяли в сторожа, ну а ружьё всегда помогало охотнику добыть какую-нибудь дичь, вот и отцу время от времени удавалось то цаплю подстрелить, то зайца. Всё это он приносил домой, его добыча становилась пищей для всей семьи и в какой-то мере выручала нас. Потом, уже позднее, когда стало совсем трудно и с холодами исчезла дичь, он стал приносить для нас, детей, с конского кладбища мясо. В то время в нашем колхозе, да и не только в нашем, расстреливали вредительски лошадей как больных, заболевших сапом, так вместе с ними и здоровых, вот отец и ходил по ночам туда, где всё это происходило, чтобы отрезать от какой-то свежей туши кусок конины, после чего долго варил его с солью, сам он это мясо не ел, отдавал нам, и, наверное, только благодаря этому мы с сестрой Мотей тогда и выжили. Потом отец заболел, на работу ходить он больше не мог и сидел дома, по причине чего обеспечение семьи даже таким сомнительным продуктом питания прекратилось, в доме оставалось ещё немного отрубей, такой шелухи, что является отходом после помола пшеницы, да были ещё кролики в пустой картофельной яме.
Тот ужасный год отец не пережил, он умер под конец зимы или, может быть, в самом начале весны, от голода и тяжёлой болезни, которая день ото дня всё сильнее и сильнее прогрессировала, питаться при этом он был вынужден прошлогодним силосом, которым кормят коров. Мать не давала ему эту еду, но он готовил её сам, делал он это так: брал обыкновенный кукурузный силос, смешивал его с отрубями, набивал плотно в сковородку, ставил её в русскую печь, в которой силос и запекался. Когда отец доставал из печки сковороду, вонь вокруг стояла ужасная, но он говорил, шутя:
– Ну вот и готов мой бисквит, хочешь попробовать, сынок? – предлагал он мне своё блюдо.
И я пробовал – это была неописуемая гадость. По-видимому, из-за той «силосной запеканки» он и заболел дизентерией, от которой в те годы не было ни лекарства, ни спасения, болезнь его погубила, и мать как ни старалась, так и не смогла уже спасти моего отца.
Она в то время работала где-то в детских яслях или в детском садике кухонной рабочей и приносила с работы в кувшине остатки еды, собранные с почти пустых тарелок, в тарелках в те годы никто ничего не оставлял, помои с кухни ещё приносила. Нам, детям, она давала этой еды по черпачку, а остальное доставалось отцу, но уже было поздно, и болезнь брала своё.
Тут однажды ещё кто-то принёс весть, что мамина родная сестра Уляша, моя тётя, умирает от голода, мать тут же поднялась, поехала к ней и привезла на бричке к нам домой. Оказалось, что Уляша с детьми уже долгое время ходила по чужим огородам, как это тогда делали многие голодные люди, там они выкапывали всякие оставшиеся в земле с осени коренья, ели их в надежде насытиться и таким образом случайно наелись корней бесива2. Дети умерли раньше, а тётя Уляша была ещё жива, когда мать приехала за ней, она была уже без сознания и всё грызла свои руки. В этот же день вскоре после приезда умерли и она, и отец.
Похоронили их на нашем кладбище обоих вместе в одной могиле, завернув тела в какие-то старые попоны. На похоронах было четверо или пятеро человек: дядя Ефим Зыбин, наш сосед и давний товарищ отца, мама, сестра Мотя, я и, кажется, ещё кто-то из соседей. На могилке в тот раз даже крест не смогли поставить, его не из чего было сделать, так и остался после похорон стоять просто бугорок сырой земли, который со временем исчез совсем, и родная мне могила затерялась. Я по детской памяти и сейчас примерно помню место, где она была, хотя не уверен, что смогу определить его точно, прошло время, уже только теперь, спустя полвека после смерти отца, я исполнил свой сыновний долг и установил памятник ему и тётушке в уголке сельского кладбища, примерно в том месте, где они когда-то нашли вечный покой.
Таких безвестных бугорков в те суровые годы появилось бесчисленное множество. Голод, холод, болезни косили народ бесчётно, помощи людям не было никакой, ни медицинской, ни, как это сейчас называют, гуманитарной, да и не могло быть, ведь эта губительная беда охватила тогда целые области и регионы огромной страны, которой по этой причине было не до одного отдельно взятого ставропольского села. Умерших от голода и болезней сельчан, я это видел, хоронили зачастую наспех, лишь бы как-то спрятать мёртвое тело, ведь для того, чтобы выкопать в земле нужной глубины яму требовались силы, а их у остававшихся в живых оставалось совсем немного, поэтому могилы нередко оказывались настолько мелкими, что одичавшие голодные собаки по ночам, случалось, разрывали их и начинали пожирать трупы.
Я, девятилетний мальчишка, в день похорон отца не плакал, не понимая по причине своего малого возраста трагизма всего происходившего вокруг меня, а лишь, насупившись, наблюдал за всеми этими событиями, не знал я также и того, что в тот зябкий день в свежей могиле вместе с родными мне людьми было похоронено также моё беззаботное детство, и начались тяжкие беды и хождения по мукам, растянувшиеся на десятки лет.
Все те события, что я только что описал, происходили в конце зимы и весной 1934 года, через несколько недель в наших южных краях началась оттепель, зимние холода стали отступать, но голод оставался. Истощённые люди, продолжая искать в земле какие-то съедобные коренья, обнаружили вдруг в норах полевых мышей, обнажившихся из-под снега, зимний запас зерна – и тут же все ринулись на поля раскапывать эти хранилища, поедая пищу запасливых грызунов и нисколько не тревожась тем, какая страшная болезнь может их поджидать в мышиных норах. Мне, сказать правду, не довелось таким образом добывать себе пищу, я продолжал искать затерянные корнеплоды и, ходя следом за пашущим огород тем же дядей Ефимом, соседом, что помогал хоронить отца, собирал перемёрзшую за зиму картошку, случайно оставшуюся в земле с прошлого года. Какая картофелина оказывалась полусгнившей, а какая почти высушенной морозом, но варёная вся она была необычайно вкусной. Сваривалась она в крахмальный комок, так сильно её перерабатывал мороз, а иная имела запах тухлого яйца, и такую картофелину мы ели с особенным аппетитом, представляя себе, что это яйцо. Этот «деликатес» помог поддержать нам с матерью и сестрой силы в ту голодную весну и продержаться ещё какое-то время.
Тем не менее традиционные весенние заботы пришли и к нам, нужно было как-то жить дальше, и мы начали копать свой огород. Не знаю, где взяла мать весной семена картофеля, как они смогли сохраниться в течение такой зимы, не пойдя на пищу, но картошку всё-таки мы тогда посадили, помню, что даже резали клубни на куски, сохраняя в них глазки с ростками, чтобы побольше грядок засеять.
К этому времени мы уже выловили из пустовавшей картофельной ямы и поели всех оставшихся в ней кроликов, наш последний жизненный ресурс, но тут начала подниматься трава, и мы стали варить и есть сурепку, крапиву, а позднее соцветия акации, этим и жили в голодные весенние месяцы. Потом поднялась и зацвела картошка, выросшая из посаженных нами глазков, мы начали её подкапывать и варить, хоть молодую и мелкую ещё, но уже картошку, ну а когда наступило лето, то люди совсем ожили.
Летом на совхозных полях начал созревать ячмень, и у меня появилась мечта о ячменной лепёшке – о хлебе, который я не видел и не ел уже несколько месяцев. Такая мечта появилась не у меня одного, и вот как-то раз мы, трое соседских ребятишек, взяли холщовые наплечные сумки, километра за полтора от дома забрались в посевы и, сидя на земле, незаметные для взгляда со стороны, начали набивать сумки спелыми колосками. Мы знали, что собирать колоски на поле запрещено, тем более срывать их, и за такой проступок нас могут сурово наказать, но всем очень уж хотели есть, и голод притупил чувство опасности. Когда сумки стали полны, мы выбрались из ячменя и пустились бегом домой, дома я тщательно перемял руками свои колоски, провеял и тут же на ручной мельнице перемолол зёрна на муку.
Тогда такие самодельные мельницы, какой я в тот раз пользовался, были в каждом доме, они представляли собой два плоских круглых камня, нижний со штырём посередине, а верхний с дыркой в центре и ручкой по краю, с помощью которой можно было вращать этот верхний камень. В тот год мне немало довелось покрутить такие жернова, мы мололи на них кукурузу, просо, пшеницу, ячмень, конопляное семя – всё, что удавалось где-то достать, выпросить или раздобыть каким-то иным путём. И вот, как только добытый мной ячмень был перемолот, мать просеяла полученную муку, замесила тесто и испекла лепёшки… До чего же они были вкусны, просто трудно передать словами – это была пища богов, это был хлеб!
Ну а раз уж это был хлеб, да ещё такой вкусный, то мы с пацанами пошли по ячмень снова, и всё повторилось, как в первый раз. А вот в третий раз нам не повезло. Рядом с тем совхозным полем, в котором мы промышляли, проходила, да и теперь проходит шоссейная дорога, и когда мы уже забежали в посевы, но не успели в них спрятаться, из проезжавшей по шоссе полуторки, ехавшей со станции в село, нас заметили. Машина остановилась, находившиеся в ней люди выудили нас из ячменя, после чего за шиворот одного за другим, как котят, покидали в кузов и привезли в совхоз, а там доставили в контору да прямо в кабинет к директору. Тот, узнав обстоятельства нашей поимки, давай топать ногами и кричать на нас:
– Ага, попались, воришки, давно я вас ищу, вот всех троих теперь в острог!
Мы, перепуганные до смерти сельские мальчишки, в три голоса в рёв, а все вокруг, кто были в кабинете, давай хохотать. Потом директор поутих:
– Ладно, – сказал он, – угомонитесь, на этот раз я вас отпущу, но если ещё раз попадётесь – тогда точно пойдёте в острог!
Отобрал он у нас наши сумки как орудие преступления и выгнал из кабинета:
– Идите с глаз долой, да больше не попадайтесь!
Мы, несказанно обрадованные тем, что нас отпустили, рванули было со всех ног домой, но остановились, осознав, что за потерянные сумки нам всем всыпят по первое число, ведь в то время каждый кусок ткани был на вес золота. Сумки надо было как-то возвратить, и вот я решился пойти обратно к директору совхоза просить вернуть наше имущество. Иду, а самому страшно, ну, думаю, как ребята убегут, а меня в острог одного? А сам иду… Сидевшие в кабинете при моём появлении снова расхохотались.
– Чего тебе? – спросил директор.
– Дядь, отдай сумки, – я ему, – а то с нас матери шкуры поснимают.
Они все опять в смех, но сумки всё-таки отдали и взяли с меня слово, что мы воровать колосья больше не пойдём. На этом моя ячменная история была закончена, я с детства крепко держал данное слово, кроме того к этому времени уже и не требовалось добывать пищу таким скользким и опасным путём, мать теперь как-то умудрялась доставать пропитание, хотя и было нам всё равно очень трудно.
Нам с ней было трудно всю жизнь, но всё же мы сумели пережить те бесчисленные невзгоды, которые выпали на нашу долю и продолжались не один десяток лет.
А на дворе был уже 1934 год.
В тот год весна и лето выдались не в пример бедственным прошлогодним, погода стояла очень благоприятная, в огороде всё росло, как на дрожжах, и там нужно было постоянно полоть сорняки, ухаживать за грядками, бороться с вредными насекомыми, снимать урожай, мать одна билась со всем этим, но сил её не хватало. Сестра Мотя была ей не помощница, ей уже исполнилось пятнадцать, что было совсем взрослым возрастом для детей тех тяжких лет, сполна хлебнувших взрослого горя, и она в поисках лучшей жизни уехала работать в город Грозный на нефтяные прииски по призыву заезжего посланника – завербовалась, так это тогда называли. Мы остались в доме вдвоём с мамой, старший мой брат Дмитрий, как уже говорилось, жил отдельно своей семьёй и тоже отчаянно боролся с невзгодами. Я, в то время вольный босяк девяти лет от роду, был совсем непослушным мальчишкой, часто без всякого ведома убегал из дома с соседскими пацанами то на бахчу, то в поле, то на пруд купаться, где пропадал порой целыми днями, бросая мать в огороде одну.
В одном из таких побегов на пруд, пытаясь научиться плавать, я чуть не утонул. Дело было так, что отплыл я в тот раз от берега метров на десять-пятнадцать, побарахтался немного, как будто поплавал, и повернул обратно, а ребята постарше давай с берега насмехаться надо мной и подтрунивать, дескать, что я трус и боюсь заплыть как следует, хотя мне и того расстояния хватило. Продолжая плыть к берегу, я почувствовал усталость, подумал, что уже доплыл до мелководья, стал доставать ногами дно, а когда достал, то оказалось так, что вода захлестнула мне рот и нос. Я захлебнулся, растерялся, ведь нырять и правильно вести себя под водой меня никто не учил, забарахтался в воде, но, к счастью, барахтался в сторону берега и кое-как выбрался на сушу, а уже там откашлялся и отплевался. А ребята давай смеяться да потешаться надо мной пуще прежнего, они, видать, думали, что я так балуюсь в воде. Вот с того случая и появилась у меня боязнь внезапно опускаться ногами на дно в поисках твёрдой опоры, я теперь уже или плыву до тех пор, пока руками не начну доставать до твёрдого, или, осторожно держась на воде в вертикальном положении, пробую ногами достать дно, и если не достаю, то продолжаю грести руками дальше.