Испанский миф «голосовал» за справедливость строя. И романтики было не меньше – страна кастаньет и пилоток, полная героических летчиков и писателей, куда отправлялись русские героические же летчики и писатели, в том числе Илья Эренбург и Михаил Кольцов. Испанский миф оказался не таким долговременным, но его проэксплуатировали, когда понадобилось найти в прошлом героя: великий хоккеист Валерий Харламов был наполовину испанцем, сыном девочки-эмигрантки по имени Бегония, и старый миф пригодился при сколачивании – довольно грубом, но броском – новой патриотической легенды, «Легенды № 17».
В нашей домашней библиотеке есть крошечный карманный испанско-русский словарь «для чтения легкого испанского текста», скомпонованный на основе словарей довоенных, но вышедший уже после войны, в 1947-м. Видимо, поступив в институт Мориса Тореза «на французский», мама занималась еще и испанским. Или просто кто-то в семье вспомнил о романтических довоенных временах – прошло-то, вообще говоря, всего десятилетие. Правда, какое…
Испания стала последней зацепкой, позволявшей хотя бы как-то агитировать за справедливость строя. Для кого-то это была возможность уехать из сталинской России. Проявить себя героически на справедливой войне. Иногда под красивым псевдонимом – для самого себя – начать новую жизнь. Причем это касалось не только красных, но и белых. В «Испанском дневнике» Михаила Кольцова появляется персонаж Хулио Хименес Орге – эмигрант Владимир Константинович Глиноедский.
Сталин расправлялся с героями Испании, вернувшимися в СССР – слишком много харизмы, да и лишнего насмотрелись на самом западе Европы. А для кого-то Испания хотя бы отчасти стала охранной грамотой, как для Эренбурга, единственного европейца в синклите советских деятелей искусств, именем которого назвали центурию республиканцев.
Оттуда же, из Испании, та самая «пятая колонна», обретшая вторую, точнее, третью жизнь в современном пропагандистском дискурсе. Из «Испанского дневника» Кольцова: «Никто не хочет видеть морды иностранных легионеров, дуэльные шрамы германских наци на мадридской улице. Никто, кроме подпольных фашистов, не хочет видеть генерала Франко в Национальном дворце… 1 ноября. Генерал Варела объявил, что фашистская армия наступает на Мадрид пятью колоннами: по эстремадурской дороге, по толедской через Авилу (Гвадаррама) и через Сигуэнсу (Гвадалахара); пятая колонна – это фашистское подполье самой столицы. Он приглашает иностранных корреспондентов принять участие в торжественном въезде в покоренный Мадрид… В мадридских тюрьмах заключено восемь тысяч фашистов, из них три тысячи кадровых и запасных офицеров. При вступлении противника или при мятеже в городе это готовая, квалифицированная офицерская колонна».
По другой версии слова о «пятой колонне» произнес генерал Мола: «Седьмого ноября я выпью кофе на Гран Виа… Четыре колонны со мной, пятая – в Мадриде».
Пол Престон, биограф Франко, писал: «Наступление на столицу и хвастливое заявление Молы по радио о том, что близится захват ее „пятой колонной“ – тайными сторонниками националистов – вызвали в Мадриде панику. В качестве ответных мер последовали жестокие расправы над правыми – как отдельными диверсантами, так и большими группами заключенных мадридских тюрем… Среди жертв массовой расправы над националистами оказался один из потенциальных соперников Франко в борьбе за политическое лидерство – Хосе Антонио Примо де Ривера».
А вот Эренбург о главном – о том, что, собственно, так привлекало в Испании: «Семь месяцев спустя началась Вторая мировая война, было много героизма, и в итоге фашизм разбили; но в новой эпохе уже не было места для копья и старомодного шлема, с которыми Рыцарь Печального Образа пытался отстоять человеческое достоинство».
Если бы Испании не было, Сталину стоило бы ее придумать. Она облагораживала его режим. Превращала в глазах многих из тоталитарного в «просто левый».
Потом, на новом вираже советской истории, Испания вернулась – уже не Кольцовым и Эренбургом, а Хемингуэем. Хотя «Годы. Люди. Жизнь» Эренбурга тоже добавили немного Испании в мифологию 1960-х. Они подходили друг другу – романтическая республиканская Испания и советские 1960-е.
К тому же появилась еще одна революционная испаноязычная субстанция – Куба. И она была нужна Хрущеву так же, как Сталину – Испания.
«Слышишь чеканный шаг – это идут барбудос», – громыхал над страной мощный голос Муслима Магомаева, исполнявшего песню 1962 года Пахмутовой – Добронравова. Этих самых барбудос на куске ватмана рисовал мой брат. Духовная скрепа шестидесятых – вечнозеленый, пахнущий карибским прибоем, обрывками газеты Granma, мужским революционным тропическо-сигарным братством и не менее революционным сексом, советский кубинский миф.
Впрочем, наряду с восторгом, как всегда в таких историях, возникал и скепсис, например, настроения «хватит кормить Кубу». Прагматически настроенные граждане СССР на мотив «идущих барбудос» сочинили прекрасную песенку: «Куба, отдай наш хлеб! Куба, возьми свой сахар! Нам надоел твой косматый Фидель. Куба, иди ты на…!»
Но Никита эксплуатировал остров Кубу, как Владимир Путин – полуостров Крым. На всех фотографиях с Кастро Никита Сергеевич выглядит абсолютно счастливым, так и льнет к прокуренной гимнастерке команданте. Фидель возвращал забронзовевший СССР к революционным истокам, где вместо галстука – гимнастерка, вместо гладко выбритых стариковских брылей – черные джунгли бороды. Оттого его с таким удовольствием лобзал – еще до Хонеккера – Леонид Ильич. И питался соками революции, черпая в ней обоснование «правоты нашего строя».
Кастро нужен был Советам в качестве источника романтики. Хотя, конечно, Фидель отвязывался и испытывал терпение своих покровителей. Критиковал их за то, что не помогли арабам в Шестидневной войне, выражал симпатии китайцам, экспортировал без спроса революцию.
Мало нам было кризиса 1962 года, когда сравнение из стихов Добронравова «небо над ними как огненный стяг» чуть не стало ядерной явью, потом едва не состоялся второй кризис осенью 1970-го, а в 1975-м Куба перебросила свои отряды через океан в революционную Анголу. Причем за счет СССР, но без его разрешения: Фидель кутил, используя безлимитную «корпоративную» карточку и неисчерпаемый кредит доверия.
Ну а потом настало время, когда миф обветшал и выветрился. Было немного жаль романтической «Гуантанамеры» (которая, правда, лично мне надоела еще с детсадовских времен, потому что старший брат запирался в нашей с ним общей комнате с подругой, бесконечно крутя на проигрывателе эту «девушку из Гуантанамо») и сигарет «Партагас» со сладкой папиросной бумагой.
С сентября по май я занимался в авиакружке ДТС (детской технической станции). В городе была целая сеть таких детских технических станций. Мы строили модели сначала планеров, а потом самолетов с резиновыми, затем и бензиновыми моторчиками. Кроме того, сдавали нормы ПВХО, БГТО – противовоздушной и противохимической обороны и «Будь готов к труду и обороне», а также ГСО – «Готов к санитарной обороне». На груди у меня сверкали всегда по 2–3 значка, были, по-моему, и соответствующие членские билеты. Да, еще был значок МОПР – международной организации помощи борцам революции, томящимся в тюрьмах.
Кто бы помог некоторым другим революционерам и нереволюционерам, томящимся в других тюрьмах… Сознание, конечно, милитаризовывалось. Профессиональные технические навыки – тоже. И очень вовремя – как раз в том возрасте, когда ребенок охотно играет в войну. Ну и вообще институт «членства» – хороший способ вовлечения в общее дело и воспитания лояльности. Выращивание ощущения причастности. А заодно, как через тот же МОПР, государство могло содрать с гражданина еще один налог. Как бы добровольный.
В нашем архиве сохранились во множестве корочки, удостоверения и членские билеты всех членов семьи.
Награждена значком «Отличник народного просвещения». Государственный центральный театр юного зрителя – бригада художников. Всесоюзное физкультурно-спортивное ордена Ленина общество «Динамо» (взносы, марки). Всесоюзное добровольное спортивное ордена Ленина общество «Спартак». Читательский билет ВГБИЛ – еще на улице Разина, 12 («Берегите билет и контрольный листок. Потеря билета или листка лишает права пользования библиотекой на месяц»). Добровольное общество содействия озеленения (ошибка в названии, грамотность по-советски?) города Москвы. Всесоюзное добровольное общество любителей книги. Ученический билет, действителен с 20 октября 1937-го по 1 сентября 1938-го. Международная организация помощи борцам революции (Секция СССР) – МОПР, за 1939 год. На марке написано: «МОПР. Шефский квартальный гривенник». Билет юного значкиста «Готов к ПВХО». Удостоверение коллективного страхования жизни. Билет научного студенческого общества. Значок «Турист СССР».
А еще – облигации Госзайма. Бабушка чуть ли не с лупой прочесывала глазами строки таблицы, кажется, в «Вечерке», единственной газете, помимо «Советского спорта», которую мы выписывали, и сопоставляла цифры государственного обмана с цифрами, напечатанными в газетной таблице. Кажется, мы никогда ничего не выигрывали. Или почти никогда. Еврейское счастье, что поделаешь.
Всё это – материальная память. Важно сохранить не только фотографии, но и записи, документы, даже самые малозначащие. Например, квитанцию об уплате госпошлины в связи с бракосочетанием дедушки и бабушки в 1920 году. Свидетельства того, что человек – был. Это необходимо, особенно в эпоху тотальных смертей – от болезней, в лагерях, на войне. А как еще оставить что-то от человека? Поэтому бабушка бережно заворачивала в бумажку отрезанные волосики умершей двухлетней дочери, старшей сестры мамы: «Стефочка после смерти». Поэтому перед уходом сына, старшего брата мамы, на фронт в 1942 году она проделала ту же процедуру. И это всё, что осталось от Трауба Эдуарда Давидовича. Не считая нескольких фото, альбомов, заполненных рисунками, причем чрезвычайно талантливыми, подростково-юношеских записей и школьных дневников.
С этим мальчиком, погибшим на фронте, связано одно из удивительных совпадений. Много лет я общался с Леонидом Исидоровичем Лопатниковым, известным экономистом, автором «Экономико-математического словаря». Он прожил больше 90 лет. Однажды его статью мне передал Егор Гайдар с напутствием: «Он прожил очень достойную жизнь». Я почему-то запомнил саму формулу, она не показалась мне пустой и церемониальной… Так вот, когда-то в жизни нашей семьи неожиданно возник человек, который был одноклассником моего дяди, соответственно, старшим товарищем мамы. На фотографии, которую он принес, подростки, в том числе Эдуард Трауб, готовили стенгазету. Много лет это фото лежало в моем архиве, иногда я разглядывал его. И лишь сравнительно недавно сопоставил фамилию Лопатников из аккуратной подписи к фотографии с профилем мальчика, который показался мне знакомым. Однажды на каком-то мероприятии я спросил у Леонида Исидоровича, одиноко стоявшего в холле – грудь в боевых орденах, – знал ли он Эдуарда Трауба и его сестру Адель, моих дядю и маму. Старик расплакался: знал. Мягко говоря, знал. А я, журналист, публикатор некоторых его статей и соратник по либеральному лагерю, оказался племянником его школьного друга. Что, собственно, выяснилось совершенно случайно.
А с квитанцией о браке дедушки и бабушки связана другая история. Однажды мне понадобилось, поскольку я остался самым старшим мужчиной в семейном клане, обрести права на бабушкину нишу в колумбарии одного из старейших московских кладбищ. А надо сказать, что моя еврейская бабушка всегда поддерживала идеальный порядок во всем, в том числе в документах. У меня на руках была папка размером с том уголовного дела, заведенного на коррупционера, – вся жизнь на ладони с генеалогическим древом. Особенно я гордился той самой квитанцией размером с ладонь новорожденного – почти сто лет бумажке, не баран начихал… И шел на кладбище, как на праздник добра и справедливости. Не тут-то было!
Я, конечно, доказывал каменному лицу в окошке, что всего лишь хочу заплатить смиренному кладбищу полагающиеся ему деньги за хранение бабушкиного праха, что совершенно не собираюсь, как в известном советском анекдоте, «ложиться завтра» в обход существующих правил и именно в эту нишу, а не в какую-нибудь другую. Но лицо не могло поверить в то, что в конце XIX века люди могли родиться с одним именем-отчеством, а потом жить с советским паспортом с другим. Ну, например, родился человек как Давид Зальманович, а в совпаспорте значился как Давид Соломонович, а Либа Гершеновна вдруг превратилась в Любовь Герасимовну и под таким именем оказалась в нише. Ну просто Троцкий-Бронштейн какой-то! Подозрительно…
Лекция по российской и советской истории, обращенная в окошечко, закончилась в вышестоящей организации, где я себя чувствовал тварью дрожащей на госэкзамене то ли по спиритизму, то ли по научному коммунизму. И был с усталым вздохом отпущен с миром, промучился недели две, не меньше, в томительном ожидании решения, каковое получил по почте – положительное. И уже тогда смог со спокойным сердцем оплатить вечный покой собственной бабушки.
Любимым героем дальневосточных пионеров был Василий Константинович Блюхер, и первым страшным ударом – эхом сталинских репрессий – стало указание нашего учителя истории вырезать или зачеркнуть портрет маршала в учебнике по истории 4 класса. Интересно, что даже мы, младшие, чувствовали неправоту этого дела. Я знаю, что никто из моих одноклассников не тронул портрета Блюхера. Пришло время, и правда о легендарном герое восторжествовала.
Ну вот – образец массового диссидентства: детского, но при этом в духе старых большевиков. Значит, уже тогда школьники понимали: не всё, что навязывают им в школе, – правда. И надо разделять собственно правду и правду идеологическую. Прямо как сейчас, когда в школах детей уверяют, что Крым – наш. По разнарядке сверху. Школьники слушают и не возражают. Но по своему сыну знаю, что дети разделяют правду и школьный официоз. И, оставаясь при своем мнении или по крайней мере скептической позиции, прекрасно понимают, что публично возражать учителю не стоит. Да и учитель того не стоит…
Перед войной мы по настоянию мамы вернулись в Москву. Врачи выдали справку, что по состоянию здоровья мне противопоказан климат Дальнего Востока: что-то с сердцем. Я-то не особенно чувствовал недомогание, но мама так рвалась в столицу, что отец уступил, хотя и не стремился туда. И действительно, надо было начинать работу на новом месте, как-то устраиваться с жильем, а в Москве это было практически невозможно. Приютили нас родственники – двоюродные братья и сестры папы – Шинкаревы, которые сами жили в бывшей конюшне, кое-как переделанной под жилье, у завода «Каучук».
Началась новая жизнь в большой семье, в которой было трое сыновей, все старше меня. Быт заводской семьи не был в новинку, но вот московская школа трудно давалась: ребята здесь были другие, как мне показалось, какие-то свирепые, драчливые, и что особенно неприятно – попрошайки, все время хоть что-нибудь пытались выпросить – резинку, карандаш, 20 копеек или даже кусок хлеба, взятый на завтрак. Это было так противно, что я придумал такой выход: брал с собой в школу черный хлеб, на который никто не покушался. Из круглого отличника в провинции я постепенно превратился в середнячка, да и то жил на старом багаже знаний – как выяснилось, преподавание на Дальнем Востоке было более квалифицированным и основательным. Через год семья вернулась в общежитие литейного завода, папа и мама восстановились на прежней работе, всё вроде наладилось. Но тут наступила новая эра, началась война.
Война, конечно, не была полной неожиданностью для нас, даже для детей. Когда мы жили на границе, это было тем более понятно, но и в Москве мы чувствовали приближение грозных событий: с успехом прошел фильм-предупреждение «Если завтра война», газеты и радио каждый день призывали к бдительности и готовности отбить агрессию, а потом вдруг объявили о «внезапном» нападении. Конечно, общее удивление возникло, когда наши войска стали терпеть поражение в Финской войне, но затем Красная армия вошла в Прибалтику, затем в Польшу и вроде бы всё стабилизировалось. Вера в то, что война будет победоносной, скорой и обязательно на чужой территории, сохранялась в народе. Вплоть до того, что 22 июня 1941 года толпы на улицах были отнюдь не мрачные, испуганные, а наоборот, довольно оживленные и даже веселые: мол, наконец-то мы им, фашистам, покажем!..
Это весьма характерно – война должна была быть скорой, победоносной и обязательно на чужой территории. Эта идеологема – в песне Василия Лебедева-Кумача и братьев Покрасс «Если завтра война» из одноименного кинофильма 1938 года (Василий Иванович вообще мастерски мог сжать до максимально внятного стихотворения любую пропагандистскую мысль): «Мы войны не хотим, но себя защитим, / Оборону крепим мы недаром, / И на вражьей земле мы врага разгромим / Малой кровью, могучим ударом!» И далее – персонификация: «В целом мире нигде нету силы такой, / Чтобы нашу страну сокрушила, – / С нами Сталин родной, и железной рукой / Нас к победе ведет Ворошилов!»
И вот эта радость в московской толпе – тоже крайне нестандартное наблюдение, оставшееся в памяти папы, которому тогда было 13 лет. Нечто похожее о 22 июня писал в «Разных днях войны» Константин Симонов: «Шел по городу. Люди спешили, но, в общем, всё было внешне спокойно. Был митинг в Союзе писателей… здесь, во дворе, договаривались между собой, чтоб ехать на фронт вместе, не разъединяться. Впоследствии, конечно, все те разговоры оказались наивными, и разъехались мы не туда и не так, как думали… Шинель была хорошо пригнана, ремни скрипели, и мне казалось, что вот таким я всегда и буду. Не знаю, как другие, а я, несмотря на Халхин-Гол, в эти первые два дня настоящей войны был наивен, как мальчишка».
Родрик Брейтвейт в фундаментальном труде «Москва 1941. Город и его люди на войне» писал: «Когда новость широко распространилась, она вызвала волну негодования предательством немцев, взрыв горячих патриотических чувств и уверенность, что Красная армия с ее традициями и современным оружием быстро выдворит немцев». Борис Пастернак утешал свою жену Зинаиду Николаевну, что «война продлится недолго и мы скоро победим». По воспоминаниям Зинаиды Пастернак, «город сразу изменился: магазины были пусты, появились длинные очереди за хлебом, всё остальное исчезло и мне ничего не удалось купить».
Да, всё совпадает: шапкозакидательские настроения, порожденные сталинской пропагандой, некоторое удивление «предательством» немцев (договорились же вроде обо всём!) – вот и вся, в сущности, подготовка к войне.
А потом начались кошмар и неразбериха первых месяцев Великой Отечественной с эпизодами осенней панической эвакуации, когда тот же Лебедев-Кумач, сорвавшись, швырялся на вокзале своими орденами в портрет Сталина.
Кошмара и неразберихи, впрочем, не было, например, в очерках Ильи Эренбурга – 28 июля 1941 года в статье о летчиках он писал: «Мы возвращаемся в Москву. Дымят трубы. Несутся автобусы. Заливают асфальтом воронки бомб. Москва живет трудной, но высокой жизнью».
Отец упоминает и удивление поражениям в Финской войне. Точнее, тому, что она пошла не гладко. Ведь поначалу говорилось, что зимняя кампания займет две недели (тоже традиция, унаследованная постсоветской Россией, недооценивавшей время, в течение которого можно «взять Грозный», а потом сообщившей, что способна взять Киев как раз за те самые две недели).
Опыт Финской войны никого не отрезвил. Потери были существенными, но вряд ли кто-то о них знал. Сталин строил буферы, пояс безопасности, из целых государств. Одним из буферов должна была стать Финляндия. Война была явно несправедливой, но проблем с оправданием не существовало. Собственно, как и в последующей истории России. А в то время, после того как финны не отдали Сталину стратегически важные острова и отдельные анклавы континентальной части страны, Молотов сообщил об обстреле с финской территории. Это было прямое вранье. И началась Зимняя война, идеологию которой четко сформулировал А. Д’Актиль, он же Анатолий Френкель, сочинивший слова для песни «Принимай нас, Суоми-красавица»: «Много лжи в эти годы наверчено, / Чтоб запутать финляндский народ. / Раскрывайте ж теперь нам доверчиво / Половинки широких ворот! / Ни шутам, ни писакам юродивым / Больше ваших сердец не смутить. / Отнимали не раз вашу родину – / Мы приходим ее возвратить». А потом пришла очередь формирования «правительства Куусинена», с которым СССР заключил договор. Для него, правда, никак не могли найти нужного количества финнов-коммунистов (было слишком много репрессированных) – обнаруживались всё больше карелы и ингерманландцы.
В сегодняшнем учебнике для выпускного 11-го класса средней школы про причины Зимней войны напишут: Сталин предлагал финнам вдвое большую территорию в обмен на стратегически важные клочки земли. Не захотели по-хорошему – получилось по-плохому: «…стратегическая цель, поставленная руководством страны, была достигнута – Финляндия… была вынуждена… пойти на обмен территориями, предлагавшийся ранее советской стороной».
После войны Сталину и Жданову удалось «финляндизировать», то есть сделать зависимой, всю Восточную Европу, но только не саму Финляндию. Жданов обосновался в нынешнем отеле «Торни» – сейчас это по-скандинавски скромная, но дизайнерски изысканная гостиница – и пытался руководить соседней страной как протекторатом. Но с 1948 года СССР отказался от попыток превратить Финляндию в сателлита или буфер – просто ничего не получалось.
Одно из самых загадочных, и по второму своему слою антисталинских, стихотворений Александра Твардовского, написано в 1943 году о Финской войне. С чего она вдруг всплыла у него в памяти? Это стихи из «записной потертой книжки» о бессмысленности смерти молоденького русского солдата в финскую кампанию. Бессмысленности тем более очевидной на фоне большой – и уже справедливой – войны: «Среди большой войны жестокой, / С чего – ума не приложу, / Мне жалко той судьбы далекой, / Как будто мертвый, одинокий, / Как будто это я лежу, / Примерзший, маленький, убитый / На той войне незнаменитой, / Забытый, маленький, лежу». Этот Твардовский «рифмуется» с Симоновым, у которого есть стихотворение 1941 года на грани фола с характерной первой строкой «Словно смотришь в бинокль перевернутый» – в аутентичном виде он стал его публиковать только через два года после смерти Сталина, а до этого выдавал за любовную лирику: «Мы, пройдя через кровь и страдания, / Снова к прошлому взглядом приблизимся, / Но на этом далеком свидании / До былой слепоты не унизимся. / Слишком много друзей не докличется / Повидавшее смерть поколение, / И обратно не всё увеличится / В нашем горем испытанном зрении».
И началось… Первые бомбежки Москвы, светомаскировка, дежурства на крыше с противогазом на плече, воздушные тревоги, паника в снабжении. За один день, 23 июня, скупили все продукты, включая ржавую селедку, которую никто раньше не брал. Это поначалу воспринималось юмористически, но с каждым днем обстановка ухудшалась. Отец готовился на фронт, я клянчил, умолял его взять меня с собой. Но меня с четырехлетней сестренкой Ёлочкой отправили к бабушке и дедушке в Рязанскую область. Как я уже писал – навстречу наступавшим фашистам…
В октябре красноармейцы покинули нашу деревню и серым утром вошли серо-зеленые солдаты, которые врывались в дома с криками: «Матка, яйки, млеко!» и, не дождавшись ответа, хватали что ни попадя из шкафов и со стола, выбегали во двор, гонялись за курами, пристреливали поросят, собак и, гогоча, удалялись. Такова была новая цивилизация, «культура» Запада. Особенно поразила нас, детей, бесцеремонность солдат, которые, не обращая внимания на нас, «туземцев», прямо посреди улицы садились на корточки и оправлялись.
Одичание солдат во время войны. Банальность зла. До сих пор непонятна эта механика, как обычные, даже не заряженные идеологией люди превращаются в бог знает кого – причем стремительно. Да, это классика психологии толпы, точнее, стада. Да, привыкают ко всему, в том числе и чудовищному окопному образу жизни. Да, привыкнуть можно даже и к убийствам – повторяемость действий, тренировка своего рода, рутина. Но от этого превращение, происходящее с человеком на войне или в лагере, превращение, которое эффектнее и эффективнее того, что произошло с Грегором Замзой, не становится менее загадочным.
Ханна Арендт в «Ответственности и суждении»: «…давайте вспомним о тех убийцах Третьего рейха, кто не только был образцовым семьянином, но и любил проводить досуг, читая Гельдерлина и слушая Баха, тем самым доказывая (как будто прежде был недостаток в таких доказательствах), что из интеллектуалов преступников сделать так же легко, как из всех остальных».
Есть такой фильм – как раз про переход в озверевшее состояние и о дороге обратно. «Мандарины» эстонско-грузинского производства (уже здесь – российская «ось зла» или, если угодно, «шампур зла»), режиссер – Заза Урушадзе. Диск с этим фильмом коллега привез из Таллина. В России он шансов на прокат не имел и не имеет по той причине, что полностью расходится с нынешними представлениями российской власти о добре и зле и не соответствует духу войны и победы, охватившему абсолютное большинство населения. Он о том, что война – это не победа, война – это всегда плохо. Она упрощает человеческие отношения, низводя их до взгляда через прицел автомата. Она примитивизирует чувства и искажает восприятие действительности. И еще у всех своя правда, никому ничего доказать нельзя. Но эта правда не нужна, когда человек в человеке перестает видеть врага.
1992 год, начало грузино-абхазской войны. Эстонское село в Абхазии (эстонцы там жили с конца XIX века) опустело – все уехали на историческую родину, кроме старика Иво (его блистательно играет Лембит Ульфсак, в советское время – актер преимущественно детского кино, чудесный, хиппиобразный мистер Эй в «Мэри Поппинс, до свидания!» – это он) и крестьянина средних лет Маркуса. Они заняты пропадающим из-за войны урожаем мандаринов, который хотя бы частично собираются продать. На вырученные деньги Маркус отправится в Эстонию, Иво никуда не поедет, упорствуя в своем необъяснимом желании не покидать дом. Иво и Маркус спасают оставшихся в живых после перестрелки врагов – грузина и наемника-чеченца, воюющего на абхазской стороне. В доме Иво, их спасителя, враги Нико и Ахмед друг друга убить не могут, хотя, разумеется, хотели бы.
И вот важный момент. По мере того как грузин и чеченец оправляются от ран, к ним возвращаются нормальные представления о человеческом общежитии. Это уже не грубые животные с автоматами, для которых цена человеческой жизни – ноль, а вполне содержательные люди с биографией. Но для того, чтобы воюющие друг с другом снова стали такими, они должны были попасть в дом старика и быть спасенными им.
Когда в доме появляется группа военных-абхазов, бывших местных жителей, тоже потерявших прежний мирный человеческий облик, чеченец спасает жизнь грузина, выдав его за своего онемевшего от ранения в голову товарища. В свою очередь, когда группа озверевших военных, судя по всему, русских (вот она, русофобия!) собирается расстрелять Ахмеда, заподозрив в нем грузина, Нико спасает ему жизнь – ценой своей.
В перестрелке погибает миролюбивый Маркус, так и не увидевший Эстонии, автор фразы «Они воюют за мои мандарины».
Наверное, это ключевая фраза, на фоне которой все рассуждения Нико и Ахмеда, кто чью землю защищает, кажутся нелепыми и плоскими. Правда, более агрессивный чеченец быстрее приходит к выводу о том, что его враг сидит «в эстонском доме, на эстонском стуле». И мандарины в этой логике, в сущности, не абхазские или грузинские, а эстонские. Да и какая разница, чьи они, если люди ухитряются убивать друг друга по решительно химерическим причинам. Почему началась война, зачем, уже толком никто не помнит, а вот когда снаряд разрушает дом Маркуса, самого безобидного персонажа, становится очевидной вся бессмысленность войны. Отсутствие целеполагания, жестокость, не оправданная ничем, кроме трескучих слов и слепого «патриотизма».
Не бывает хорошей войны. А она рисуется в нашем сегодняшнем российском дискурсе как некое триумфальное шествие, праздник, легкая прогулка, в худшем случае парад или впечатляющая бомбежка в пустыне. Это даже не мифологема, которая называется «Маленькая победоносная война». Хотя она не раз сработала безукоризненно на рейтинг верховного главнокомандующего. Это обеление войны, возвращение ей ложного смысла ободрения нации, придания ей утраченных сил и энергии, ее «консолидации», логика восстановления «справедливости», оборачивающейся самой ошеломляющей несправедливостью.
Поэтому социология и показывает, что респонденты в невероятных для умственно полноценной нации масштабах поддерживают войну, допускают ее возможность. Потому что это не пот, кровь, трупы и оторванные конечности, а прогулка на свежем воздухе в красивой такой форме, да еще и с флагами. По главной улице с оркестром.
Самый страшный результат крымской кампании, конфликта на юго-востоке Украины, сирийской кампании – реабилитация в массовом сознании войны.
Как-то на детской площадке один папа сказал своему сыну: «Ты покатай девочку на велосипеде, но без патриотизма». Он хотел сказать – «фанатизма». Но оговорился. Это была оговорка не по Фрейду, а по российскому телевизору. Такой «патриотизм», который ведет к войне, и есть фанатизм. А фанатизм и агрессия – это одичание человека, который в основе своей нормален. Одичание, которое является одним из основных вопросов философии (не марксистской) и называется банальностью зла.
…Иво и Ахмед хоронят Нико – прямо рядом с могилой сына старика. Ровно потому, что здесь могила сына, Иво и остался в Абхазии. Рядом с эстонцем, воевавшим за абхазов, то есть вроде бы за свою землю, теперь похоронен грузин. «А меня ты похоронил бы здесь же?» – спрашивает Ахмед. «Да, только чуть подальше», – улыбается Иво.
А урожай мандаринов в фильме Зазы Урушадзе так и пропал. Из-за войны.
Ходили страшные слухи о расправах над коммунистами и комсомольцами в райцентре. Я с дедушкой ходил пешком в райцентр Чернаву к родственникам и своими глазами видел жертву расправы над комсомольцем. Был жуткий мороз. Труп повешенного был снят с виселицы и поставлен у комендатуры с доской на шее, на которой было крупно написано «Он выступал против Великой Германии».
В Чернаве я впервые попал под бомбежку. Днем налетел наш советский самолет. Вокруг него были видны белые барашки зенитных разрывов. Самолет бросил бомбы. Впечатление было такое, что раскалывается небо, ужасный вой, а затем земля покачнулась и поднялся земляной фонтан. Я радовался и шептал: «Бей гадов!», но, к сожалению, пилот промахнулся, бомбы упали на краю села и не задели фашистов. Мы с дедом вернулись домой подавленные.
Через день началась канонада. Разрывы и гул приближались.
Стояла полная луна, в ее ярком свете по главной улице села двигались немецкие бронемашины, грузовики с солдатами, бесконечные обозы. Это было величественное зрелище. А наутро мы, ребята, с криками «Наши, наши!» бросились встречать первых красноармейцев.
Оказалось, что наше село освободило подразделение капитана артиллерии Александра Чапаева – сына легендарного Чапая. Вот какая связь времен. Наше освобождение было частичкой декабрьской операции по разгрому немцев под Москвой. Но до победы оставался еще очень долгий путь.
Чапаевцы пришли вовремя и в нашем личном плане. Выяснилось, что немцы с помощью предателей в сельсовете составили список лиц, которые должны были быть арестованы буквально накануне их отступления. В списке были коммунистка Колесникова Евдокия и ее сын. И тут я вспомнил, что незадолго до этого какая-то соседка настырно выпытывала у моей бабушки – не еврейка ли ее невестка, то есть моя мать. Конечно, добровольных помощников у немцев хватало.
Евдокия Дмитриевна, судя по фотографиям, в молодости была весьма миловидна, темные волосы вились, как на картинках художников ар-деко, именно поэтому, возможно, соседка подозревала ее в «нечистом» происхождении. Я плохо ее знал, потому что она жила в семье сестры отца, с нами жила мамина мама – Любовь Герасимовна, по паспорту Либа Гершеновна, в замужестве Трауб, в девичестве – Кац-Каган, уроженка Даугавпилса, мать троих детей, один из которых погиб на войне, другая умерла в двухлетнем возрасте, муж – скончался в заключении в Коми АССР вскоре после войны. Очень тяжелая судьба: на фотографиях, где ей лет 45, она уже почти полностью седая, со взглядом измученного человека, которого ежедневно точит изнутри боль. Ее самая младшая сестра, тетя Геня, Генриетта Герасимовна, была моим любимым человеком, и тоже с чудовищной судьбой – маленькие дети умерли от последствий пережитой блокады Ленинграда, муж-инженер погиб, когда бомба попала в Ленинградский вагоностроительный завод имени Егорова. В 1970-е она долго и мучительно умирала от рака.