© А. С. Бычков, 2021
© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2021
Вывернутый из рукавов, умирающий налево, умирающий направо, так приближался, а может, и удалялся, вслед за троллейбусом, как будто и сам был троллейбусом, как будто еще держался за провода, питался – током ли, напряжением, как учили еще в пятом или в шестом… и уже срывало штанги токоприемника и штанги раскачивались широко, чертили над проводами, задевая, искря, нелепо, неправильно, как будто размахивали руками перед тем, как упасть, выскакивала шоферша в пассажирскую дверь, что у нее почему – то не было отдельной, своей, натягивала брезентовые рукавицы и присаживалась, как будто ей стыдно, что виснет на стропах, заводит штанги на провода, он хотел рассмеяться, словно это ему заводят обратно, что – то сдавило в груди, он закашлялся, захотелось осесть на тротуар, давиться, троллейбус уже отъезжал, а он уже входил в магазин, здесь продавали соки, ножи, покупали навигаторы, гаджеты, коньяк и селедку, в канцелярском глазели фломастеры, из – за кассы высилась продавщица, не поворачивалась лицом, у лица был шанс оказаться другим, как в классе пятом или шестом, когда Ом не придумал еще свой закон, и сопротивление не было поставлено в знаменатель, что чем больше сопротивление, тем все меньше и меньше…
– Что – нибудь подсказать? – заулыбалась она.
Он не сказал ей, что она расфуфыренная дура, не сказал ей, что она пластмассовая кукла, он не нарушил ее супермаркетный сон, не признался, что хочет умереть, он просто спросил, есть ли у нее кролики.
– Кролики?
– Да, кролики, – упрямо повторил он, пытаясь заглянуть под эти накрашенные перламутром фальшивые веки, может ли быть там еще хоть какая – то обратная сторона, он все еще надеялся проложить путь, пробраться задами или складами, пусть даже через эти мусорные свалки, где ему подошли бы любые лекарства, и даже эта мымра, с наведенными акриловыми бровями, вся в какой – то оранжевой пудре, крашенная хной или не хной…
– Нет, у нас только канцелярские, – ответила она.
– А дома?
– Дома?!
Ее как будто ударило током, а может быть, напряжением, хотя напряжение не бьет, а поражает, он знал с пятого или с шестого, хотя, смотря, сколько вольт, если бы эта тварь умерла, подумал он, сдохла бы от своих кривляний прямо здесь, за кассой, было бы здорово, и мне бы, наверное, полегчало, я мог бы вызвать полицию, скорую, констатировали бы кровоизлияние в мозг, возможно, я даже познакомился бы с ее отцом, голливудским продюсером, присутствовал бы на похоронах…
Она усмехнулась:
– Дома, да.
Он уже находил себя у себя, сидел в своей комнате, вспоминая вчера, а может быть, завтра, эту расфуфыренную мымру, не убить, нет, а холодно, медленно изнасиловать, это была бы работа, изнасилование как работа, как труд, он по – прежнему сидел в комнате, в этой или в другой, в серии своих комнат, серых, однообразных, где налево ванная, направо туалет или кухня, а какая разница – еще готовишь или уже летишь в черной, зловещей вертикальной трубе, течешь в горизонтальной, как и все остальное, давно уже переваренное, однообразная разноцветная жижица, местами густая, а вот и пластиковый пакет, гаджет, кожура от банана, обложка глянцевого журнала, а вот проплывает и он – некто по имени, в неопределенности своего положения, в распаде чувств, в недоверии к разуму, бесконечно ищущий и не способный найти, он знает или ему так только кажется, а может, это так и есть, было или не было, пытается вспомнить и забывает, хочет спросить, но спрашивать не у кого, никому больше нельзя доверять, все может оказаться обманом, находит ли он себя в комнате или в троллейбусе, сидит, лежит или идет, если бы только все разворачивалось как история, необходимость причин и следствий, последовательность событий – тогда не оставалось бы и времени на рефлексии, а ведь его и так почти не осталось, будущее ушло в прошлое, как в песок, он так ничего и не достиг, ничего никому не доказал, у него не хватило сил, хотя он делал все, что мог, лез и старался, хитрил, прикидывался, что он человек, что он такой же, как и все, человек…
Ключ поворачивался в замке, да, это вошла жена, оказывается, у него есть жена, она говорит, что видела, он вздрагивает, неужели следила за ним в магазине, да, продолжает она, я видела объявление и позвонила, я нашла учительницу пения, и теперь наш сын будет учиться петь, значит, у него есть и сын, может быть, все и не так плохо, думает он, словно бы возвращаясь из какой – то чудовищной заграницы, где он надеялся, что он уже мертв, где его прах уже развеивали с корабля над бесконечно синим морем, а оказывается, он все еще жив, у него очаровательная жена, она нашла учительницу, педагог будет ставить голос сыну, сын станет оперным певцом, как Паваротти, будет петь со сцены, поражая залы, ты слушаешь меня, спрашивает она, или у тебя по – прежнему женщины на уме, сидишь тут и сидишь, зачем я вышла за тебя, лучше бы вышла за Голубева, она засмеялась, у нее хорошее настроение, может быть, все не так уж и плохо, подумал он снова, она уже обнимала, прижималась душистой щекой, за окном поднимался май, она нашла учительницу, она же сама всегда хотела петь, подниматься на сцену, а из соседней комнаты уже выходил сын, он был классе в пятом или в шестом, и сын начинал кричать, что он ненавидит пение, разражался скандал, усмехалась накрашенная продавщица, и прах… прах не хотел развеваться, жужжа, слетался обратно в урну, корабль шел задом наперед и из огня кремаций в Варанаси или на Митинском снова восставал из пепла некто, данный сам себе в вопросах без ответов, «зачем» слипалось с «почему», «что» мешалось с «как», и лезла, лезла в голову размалеванная продавщица из канцелярского, порывы тока, джоули и ватты брали свое, сопротивление падало до нуля, и в свой безжалостный закон устремлялся Ом, бедняга искал выход, смешной, в очках, с усами Ом, никому не нужный Ом, изобретатель другой реальности, изобретатель длинных влажных электронов…
Она долго разматывала шарф в прихожей, жаловалась на холодный май. Она была учительницей пения. Пришла в четверг. Сын покорно сидел на стуле в своей комнате, а он – как отец сына – принимал с плеч учительницы легкое демисезонное пальто. Жена судорожно и радостно смеялась, жена хотела понравиться учительнице. И время как бы расправлялось и замедлялось в этом новом моменте, где он и его супруга знакомились с преподавательницей, и что можно было бы назвать моментом реализма, так он про себя вспоминал потом этот момент, увиденное в первый раз ее лицо, как у какой – то испуганной птицы. Из – под длинной челки тревожные глаза, что он и сам почувствовал какую – то тревогу.
Маленькая, худощавая, она изогнулась к зеркалу, словно бы удивляясь неправильному изображению себя, поправила прическу, и вот уже опять стояла перед ними, прижав маленькую сумочку к груди, и как – то неловко, виновато улыбаясь, видимо, ждала, когда же ее пригласят в комнату к ученику, пока жена все разражалась и разражалась своим бархатным цветущим баритоном и возбужденно хохотала, покрывая баритон рассказами о майской чепухе, пока, наконец, и он не снял очки и не сказал:
– Ну… пора бы и познакомиться с учеником.
За окном была уже майская ночь, сквозь свежую листву светился кристалл супермаркета. Виртуальные тени размыкались на виртуальной стене. Им было наплевать на реализм. Образы клубились и восставали из ничего. Образы жили сами по себе. Но сейчас они с удивлением оглядывались на своего адепта. Почему он лежит именно так, положив под голову руки, как лежат в старинных кинофильмах? Он вспоминает об этой маленькой, странной, испуганной слегка учительнице? Здесь, в этом моменте, образы тешили сами себя, словно напоминая, что реальны только они и что скоро это все пройдет.
Он уже засыпал. Из – за стены доносилось звуки грустной казачьей песни, и словно бы стена была прозрачна, маленькая женщина с птичьей головой сидела рядом с учеником. И он сейчас и был ее учеником. А образы снисходительно посмеивались, что они, образы, все же взяли свое, и что присущая им свобода остается нетронутой, хотя им было и слегка грустно, что их адепт опять привязывается к жизни… Он повернулся на правый бок и вздохнул, утыкаясь в потную подмышку жены.
Не для меня придет весна,
Не для меня Дон ра – золье – ется…
Сон, распоротый пополам, голое тело, пустынный лунный пейзаж, и этот черный куст посреди безжизненной пустыни, и эта влажная красная ночь, которая каждый раз его порождает, маленький новый троллейбус в синем блестящем плаще, праздный, бессмысленный, лишь бы никто никогда его не узнал, маленький троллейбус, который любит сосать эскимо, любит лизать языками пламени, заклинать в Варанаси, что никакой он не Ом, засидевшийся в комнатах, живущий, как на Луне, где он собирает и разбирает потухшие кратеры, дайте – ка, мои миленькие, я вас разберу, дайте – ка, мои миленькие, я вас соберу, а вам не больно? а вам хорошо?.. черный куст развевается на ветру, черный куст горит холодным медленным пламенем, и поднимается черный медленный дым, невозмутимые клубы над голубыми скорбящими голубями, в шароварах с лампасами…
Во второй раз учительница пришла в понедельник. В какой – то момент ему показалось, что она что – то хочет ему сказать, как будто она пришла не к его сыну, и что она почему – то вынуждена разыгрывать этот спектакль, в котором ему отведена всего лишь роль сидения за стеной, где он может только догадываться, что же происходит на сцене.
Жены не было дома. И после урока, он, вместо того, чтобы подать учительнице пальто, вдруг предложил ей выпить чаю.
И она согласилась.
Он налил пуэр, положил бисквит с малиновым вареньем и попытался слегка поколдовать, рассказывая, что сам он питается только сыром, корой дубового дерева, обшивкой старых «фольсвагенов»… Она насмешливо заулыбалась, помешивая ложечкой чай. И он почему – то подумал, что эта женщина, в отличие от его жены, сможет его понять. Возникла пауза, учительница молчала. И, чтобы избежать неловкости молчания, он продолжал врать, теперь уже что – то про сирень, что работал когда – то на фабрике по изготовлению сирени, которую никакими тестами не отличить от настоящей, что они чеканили резиновую сирень на голубых станках… Она, по – прежнему, молчала, и теперь, как ему показалось, как – то грустно. Потом, откинув челку, посмотрела ему прямо в глаза. Он смутился, и, оборвав поток бессмысленностей, спросил, как – то скучно спросил, где она живет? Она ответила, что в Строгино. И ему до боли вдруг захотелось спросить ее – одна? Он знал, что это было бы неправильно, и что его желание было выше его цели.
– Вас там кто – то ждет? – все же сказал он.
Она посмотрела на часы:
– Да… У меня уже меня следующий урок.
– Конечно, – сказал он тоном этой несомненной, захватывающей его снова, неизбежности. – Извините, что задержал вас.
Она улыбнулась, как – то болезненно, как ему показалось. И мысленно он уже корил себя, что с этими фразами про сыр и резиновую сирень он вел себя, как идиот.
Когда она ушла, он еще долго сидел в кресле, в своей комнате, и уверял себя, что она совсем не понравилась ему, что у нее все же довольно тонкий узкий нос, отчего она и похожа на сороку, да и челка ей ни к чему, и не такие уж и серые глаза… Но женщина уже снова брала осторожно, двумя пальчиками, бисквит и, как – то смешно растягивала губы, и насмешливо слизывала варенье, и смотрела совсем как та маленькая девочка, из пятого или из шестого, которая знает про того мальчика в среднем ряду все – все – все…
В четверг учительница не пришла. И в следующий понедельник тоже. Он спросил у жены. Она ответила, что Гриша отказался. Что его сын по – прежнему ненавидит пение. И май как бы застрял в апреле. В холодном полупрозрачном воздухе зелененькие листики оказались словно бы запаянными в стекле. Жена рассуждала про электромобиль. Что будущее за электромобилем «Тесла». А он, глядя в окно на бесконечные штрихи дождя, думал, что ему, в общем – то, все равно, что все в его жизни уже было.
Продавщица встретила его с откровенной усмешкой. Он спросил, как поживают кролики. Она загадочно ответила, что хорошо. И предложила ему новые фломастеры, как будто кроликом был именно он, как будто он разгрызал эти фломастеры острыми зубцами и проглатывал. И он даже испытал странное удовлетворение, распечатывая предложенную коробку, отвинчивая колпачки и вдыхая резкий ацетонный запах.
– Голова не кружится?
– Нет, – сказал он, – как сирень.
Она посмотрела на него в упор. Он помолча л, а потом спросил:
– Во сколько вы заканчиваете?
– В семь.
– Выпьем кофе?
– Не против.
– Я зайду без пяти.
В шесть он положил в багажник два тонких провода, электродрель и удлинитель на пятнадцать метров. Положил желтые резиновые перчатки, коробку с саморезами, два ножа и выпуклые защитные очки. Вернулся за гвоздями и… почему – то взял с полки французские духи, которые собирался подарить на день рождения директорше.
В половине седьмого он уже сидел в кабине. И на лобовом стекле, как на экране, разворачивались образы, в которые все еще не хотелось верить.
Безразличная весна, словно бы не желающая видеть его по ту сторону экрана, весна, которая придет не для него, а ведь если бы захотела, то могла бы и прийти, хотя бы ради того, чтобы задержать его в этом отчаянном моменте, где «до» и «после» еще не принадлежат сами себе, где «до» и «после» пока еще только, как клубящиеся части чего – то несуществующего, не нашедшего своего необратимого пристанища, всего лишь только еще шевелящиеся, блуждающие в какой – то непонятной, бестелесной тьме.
Без пятнадцати семь он вставил ключ зажигания. И аккумулятор был уже готов двинуть поток какой – то новой черной и неумолимой реальности, переливающейся в бликах, как свежевскрытый нефтяной пласт. И другие образы уже были готовы заскользить в изумлении. Образы, ввинчивающиеся, как саморезы, протыкающие все новые и новые отверстия, и, как сверла, сверлящие дыры, и открывающие все новые и новые раны, как ножи. И образы уже расправлялись с какой – то новой и холодной решимостью, как будто для их скольжения нужна была уже не только поверхность сновидений, а была еще нужна и какая – то странная неизвестная глубина, которой они способны были достичь в реальности, через какое – то непонятное присутствие, когда кто – то вскрикивает, стонет, мучительно просит о пощаде, а кто – то радуется, что это может привести к оживляющему скачку какого – то другого напряжения, которое не измеряется ни в вольтах, ни в сантиметрах, ни в секундах или граммах, не выражается ни в числах, ни на словах, а приводит к чему – то другому, глубокому, неопровержимому и необратимому в своей подлинности, как будто где – то на дне, в придонном слое существований, снова загорается свет, и некто объявляет сам себе, зная, что последствий погружения не изменить, что это, собственно, было и не погружение, а нечто другое, какое – то последнее свидетельство о поверхности, которая готова принимать эти знаки, эти удары ножом, эти дыры от просверливаний, проколы и надрезы…
Безличное, готовящееся движение невидимых поршней и вращение скрытого маховика, нацеленное на работу шестерней, на способность передавать усилие… Пары бензина, смешивающиеся с холодным воздухом весны, и электрический сигнал со вспыхивающей искрой… И невидимая смесь, готовая взорваться в стальном пространстве.
«Жена… Семья… Карьера… Сын… И этот дикий, дичайший бред… Я просто шиз… Я просто схожу с ума… Бред… Я же этого никогда не сделаю… Какая – то расфуфыренная мымра… Сверлить ее, резать… Бред…»
Он повернул ключ зажигания. Двигатель ровно загудел. Взгляд в зеркало, нет ли помехи слева. Плавное послушное вращение руля, свободное выруливание. И он спокойно нажал «на газ».
Без пяти семь он уже был на загородном шоссе. Мчался в направлении населенного пункта, обозначенного на карте, разделял с другими шоферами свое одиночество, пока их жены, оставались дома. Так, быть может, уже и другие мужья устремлялись в свои загородные дома, чтобы успеть к выходным просверлить необходимые отверстия, привинтить кронштейны и подвести к клеммам провода, чтобы некоторые из помещений, ранее остававшиеся темными, были, наконец, освещены, и чтобы их можно было использовать в качестве кладовок или мастерских, в любом случае, чтобы там можно было что – то складывать или хранить, если на улице снег или дождь, и он так и сказал жене, когда она позвонила, что он движется по направлению к населенному пункту, где они в прошлом году построили дачу, что скоро открывать сезон, а он еще не провел в светелку провода, но что же ты мне ничего не сказал? спросила обиженно жена, а взял и так внезапно уехал, мы могли бы вместе поехать в воскресенье, понимаешь, сказал он, это было довольно спонтанное решение, я и сам не знаю, почему я вдруг так внезапно сорвался, это все потому, что у тебя женщины на уме, засмеялась жена, у нее было хорошее настроение, а я нашла Грише новую учительницу, чем – то она напоминает твою директриссу, судя по фотографии на сайте, ну, да черт с ней, по отзывам она отличный педагог, и теперь Грише, наверняка, понравится петь, кстати, а где духи, нам же на следующей неделе идти на день рождения к твоей директорше, я думаю там можно будет поговорить, все, конечно, наладится, я что – то не могу их найти, я куда – то их переложил, сказал он, да, ладно, сказала она, это не так пока важно, куда они денутся…
Он уже входил в светелку, это была такая темная светелка, темная комната без окон, и как шутила жена, без дверей, в прошлом году он не успел провести сюда свет. И здесь, снова здесь, в полутьме… Но теперь… На этот раз это оказались образы какого – то странного металлического станка, на который можно было бы укладывать, к которому можно было бы привязывать абсолютно голое чистое тело, абсолютное в своей обнаженности и чистоте, свежевымытое, которое должно было бы теперь, с первыми из этих мучительных разрезов исторгать из себя звуки невыносимого страдания и в то же время какого – то последнего блаженства…
Было еще светло, когда во дворе его поприветствовал сосед. Высокий и моторный парень, который предпочитал все время двигаться, косить траву, копать грядки, сосед построил на участке две большие террасы и параллельно – три теплицы. С прошлого года парень разводил кроликов и сейчас как раз открывал сарай, выпуская их в деревянный загончик. Животные пугливо выпрыгивали по одному из маленького окошка, оглядывались, прижимая уши, ползли, потом бежали, замирали и оглядывались, принюхивались к свежей траве, начинали быстро – быстро жевать, бросали, перебегали по огражденной лужайке к углам загончика, и там прятались.
– Давно тебя не было, – сказал сосед. – Как дела?
– Хорошо, – сказал он. – А у тебя?
– Да кролики вот чего – то дурят.
– А что такое?
– Сидят в темноте. Выходить не хотят. Банку им с хлором установил. Только тогда стали выпрыгивать наружу.
Из сарая донесся резкий неприятный запах.
– А почему?
– Не знаю.
– Да, странно, – сказал он, поворачиваясь к калитке.
Из – за пруда выходили на дорогу соседи с той стороны, старики.
Старики – двойники, или, если правильнее, двойняшки, они выходили на дорогу, недалеко от своего дома, стояли и смотрели. Смотрели и уходили. Два раза в день, утром и вечером.
Он помахал им рукой, и сосед помахал рукой. И старики в ответ тоже помахали им руками.
– У двойников родился правнук, – сказал сосед. – Можешь их поздравить.
– У которого из них?
– У правого, – рассмеялся парень.
Так между собой они называли стариков – правый и левый.
– Долго живут, – усмехнулся он.
Вся его жизнь, как сидел теперь уже поздно вечером в деревянном кресле, в этой резной витиеватой деревянной качалке, купленной в «Леруа Мерлен», что они еще спорили с женой, что это кресло слишком дорогое, и он почему – то настоял, чтобы купить, чтобы раскачиваться по вечерам, отдыхая от нехитрого сельскохозяйственного труда, попивать из бокала любимую «риоху», и, глядя в огонь камина, думать о будущем, что будущее еще должно оставаться, если и не у него, то хотя бы у его сына, что для сына пока только как бы ранняя весна, хотя в действительности на дворе был уже май, только вот листья распустились в этом году лишь наполовину, все от того, что еще почему – то слишком холодно, такая вот выпала весна, но этот холодный циклон уйдет, и будет еще потепление, а у Гриши впереди целая жизнь, его еще не постигло разочарование, Гриша еще может попробовать что – то сделать в своей жизни, чего – то добиться, чего не удалось ему, его отцу… и какие – то другие женщины, опасные или не очень… лишь бы не испортили они Грише жизнь, лишь бы Гриша не слишком ими увлекался, чтобы не начать им мстить, да, не начать мстить, а за что, собственно?
Кресло, которое способно раскачиваться, пока он будет вспоминать, некто в очках, назвавшийся Омом в честь неумолимого закона, согласно которому чем больше сопротивление, тем должно быть и больше напряжений, больше усилий, чтобы это сопротивление преодолеть, чтобы что – то изменить, сдвинуть, чтобы что – то начало меняться, увлекая, захватывая в свой поток, производя попутно и необходимую работу, что ничего никогда не получается просто так, что это все иллюзии, как будто нечто может получаться без усилий.
Он лег спать в два, он заставил себя лечь спать, завтра же хотел встать пораньше, провести свет в светелке, и даже приготовил дрель и провода, достал коробку с саморезами, оставил все это на кухонном столе, вместе с французскими духами.
В темноте он долго лежал, подложив под голову руки, и теперь уже другие образы снисходительно усмехались над ним, что только они обладают той тайной свободой, что только им не нужны никакие усилия, только они движутся сами собой, плывут, летят, куда хотят, и им наплевать на все сопротивления в мире, они проходят через все преграды, и если захотят, то могут раствориться перед любыми препятствиями, чтобы снова собраться у препятствий за спиной, и никто никогда не сможет им, образам, помешать. И, если они захотят, то могут показать кому – то и хмурое утро, как сосед пинками, зажав от хлора нос, выпихивает и выбрасывает последних кроликов на траву. Или, если опять же им будет угодно, показать благостных двойняшек – стариков, как те снова выходят на дорогу и неподвижно стоят, и смотрят, не мигая. И как они радостно машут, заметив кого – то, зовут, размахивают руками, иди, мол, сюда, чертят небо руками, чтобы кто – то подошел, они же должны рассказать, что у них родился правнук, у нас родился правнук, маленький и новый, сморщенный, как весенний лист, он будет прославлять наше дерево и будет продолжать его рост.
При свете фар, в половине третьего, он вывел автомобиль на шоссе.
Он собственно и не знал, куда ему ехать, возвращаться домой среди ночи было бессмысленно, пришлось бы что – то опять врать, ведь если сказать правду, то жена все равно не поймет его, скажет в ответ что – нибудь резкое, а он ей, и получится очередная ссора, как их и так уже накопилось много за последнее время, да, она хорошая, все говорят, что ему повезло с женой, но она же совсем его не понимает, его странных шуток, говорит, что он слишком много говорит, да, она любит его, наверное, хотя и рассказывает всем налево и направо, какой он непрактичный человек и что часто она сама вместо него меняет перегоревшие лампочки, потому что он просто не замечает, что в прихожей, где, прежде всего, встречают гостей, ничего не видно, слава богу, конечно, что ей хватает ума не сообщать ни знакомым, ни друзьям, особенно Голубеву, о его неудачах в последнее время, что он, незаурядный, в общем – то человек, но почему – то вдруг перестал стараться, что он не хочет налаживать деловые отношения, думая, что можно продвинуться лишь благодаря своим талантам, как будто важно лишь делать хорошо свое дело… И здесь, в этом моменте, выплывала из табачного дыма директрисса и образы уже принимали какой – то схоластический и откровенно плоский вид, образы вырезались, как из бумаги, чтобы кто – то вдруг снова находил себя на каком – то сером и однообразном фоне, как на какой – то поверхности, где его обрисовывали и замыкали каким – то фломастерным кольцом. Плоские лица сослуживцев, продавцов, даже друзей, окружали и замыкали круг, и почему – то все они хотели оскорбить, поддеть, злорадно пошутить, все они откровенно смеялись. И за эту замыкающую в себя окружность, от ее границы словно бы никуда нельзя было убежать, эту границу невозможно было пересечь…
Но разве он не мчался сейчас среди ночи непонятно куда, совсем в другую сторону? Мчался от этих плоских лиц, мчался один, вспоминая снова о своем странном избранничестве? Его любимые книги и кинофильмы, романы Пруста, очерки Камю, которые читал ночами на первом курсе института, «Ветер в Джемила», «Воспоминание о Типаса», и разве сейчас перед ним снова не восстает то море в Алжире, и те пустынные пляжи, где можно было лежать выжженным крестом под палящими лучами солнца, ощущая горячие камни, вслушиваясь в плеск волн? «Я верю, что я ни во что не верю, и тем не менее не могу сомневаться в том, что существую». И разве сейчас, набирая и набирая скорость на этом пустынном шоссе, он не приближается снова к своему Типаса? И если невозможно вернуться обратно, то разве нельзя выдумать заново свое прошлое, ведь когда – то он и в самом деле был совсем другим, не таким озлобленным, затравленным и проигравшим, разрушающим себя в каких – то бредовых кошмарах, и разве нельзя вернуться к себе самому, как возвращаются на родину, вспомнить или выдумать себя заново, что, может быть, одно и то же, почему ты ставишь сопротивление превыше всего, разве самое главное это не ток, достать из бардачка Led Zeppelin, ведь не все же еще потеряно, и ничего еще не потеряно, когда есть силы признать, что потеряно все, и что надо начинать с нуля, как ты когда – то прочел у Кортасара про тех югославских рабочих, что вырыли туннель не в ту сторону…
Спидометр показывал сто сорок, потом сто пятьдесят, а потом и все сто семьдесят. Освещенное фарами шоссе мягко расстилалось, летело навстречу. Столбы и провода, трансформаторы и силовые щиты, камеры фиксации, квитанции со штрафами за превышение, бульдожьи лица в «дэпээс». Но все это лишь летело, словно бы лишь для того, чтобы соскользнуть с поверхности лобового стекла, как какой – то бездарный ненужный кинофильм по правилам дорожного движения. И по ту сторону, по – прежнему, уходило вдаль шоссе, светились, по – прежнему, огни неизвестных городов, шелестело на ночных пляжах море, и на тихих верандах, в тихих отсветах призрачных береговых огней, улыбались совсем другие, счастливые, лица, какие – то люди, они по – прежнему пили вино, курили душистые сигареты и разговаривали о своих любимых книгах и кинофильмах, о путешествиях, которые еще ждали их, о тайных встречах, обо всех тех милых бана льностях, в которых черпает себя очарование молодости, которой по – прежнему наплевать на наивность и старомодность интонации, с которой об этом говорят, как будто все это было лишь когда – то давно, у какого – то Камю или Кортасара, да наплевать на ретро, что все уже тысячу раз было с другими, молодости на интонации наплевать, она просто верит самой себе, не обращая внимания на слова, как те наивные, свежие, июньские уже какие – то существа, иньские или янские, которые жужжат над цветами, расправляют свои крылышки или лепестки, и которым наплевать на майский холод…
…на внезапный удар, раз…рыв слов, нарушение синтаксиса, а не интонации, самой грамматики… грам или в что… ты хотела взял и не… в через было… будет светлая… всяивсего… несущ… ествования в виде припарк… на обочине асфа… катка
…который зачем – то завезли, как продолжалась где – то далеко интонация, за окружность города и оставили на продолжении диаметра в этом самом месте, где резко уходил налево поворот…
Нет – нет, он все же еле успел затормозить, огромный свинцовый в своей светлой траурности каток пролетел почти в лоб, понеслись, защелкали белые столбики обочины, и машина каких – то последних смыслов, вздыбливаясь, вставая на два боковых колеса и отрываясь с внутренней стороны виража, с нажимом вернулась в поворот.
И теперь ему уже оставалось только опомниться и снова собраться в этом так называемом настоящем, которое снова держало его в своей несомненной реальности, что он все же должен был испугаться.
Теперь он старался держать на спидометре девяносто. Но через полчаса индикатор топлива все равно замигал, бензин заканчивался.
Светало, небо по краю поля зарозовело.
Как будто он увидел такое поле в первый раз.
Беспричинно остановился.
Заглушил мотор.
Открыл дверь.
И – вышел.
В придорожной пыли застыла пробка из – под кока – колы. Не как знак чего – то, а просто как вещь, какая – то пусть даже и искусственная вещь, которой суждено остаться лежать здесь, в этой забытой вечности, и где рядом эти растения, что он не знает, как они называются, да они и сами не знают, что они вечно распускаются без названий каждый год, несмотря на холод, как будто верят, что они ни во что не верят, а солнце, оно или он, она, солнце мужского рода или женского, уже взошло, прорезая далекие верхушки, выплескиваясь ярко, поверх слов, которыми правильно все равно не назвать, хотя можно крикнуть, брызнуть, выдохнуть и вдохнуть, разрезая окружность, появление, вырастание из ничего, пронзительное как мать, отец, желтое, слепящее наугад ртутное золото, восстанавливающее другой закон, который бы надо разливать по градусникам, да по бокалам, раздавать страждущим, как приращение радости, так солнце в ответ уже трогало и его лицо, оборачивалось теплом, участвовало в термодинамике, впитывалось в подобие некоей лейбницевой бесконечности, новой бесконечности, у которой теперь не было причины…
Он сел в автомобиль. И, разворачиваясь через осевую, погнал обратно, как будто устремлялся по – прежнему вперед, сквозь ветер Джемила из приоткрытого окна, как некто по имени, хотя и по – прежнему в неопределенности своих положений, но уже не в распаде чувств, а в каком – то новом доверии к самому себе, что пусть да, пусть он не способен найти, пытается вспомнить и забывает, но зато теперь…
Зато теперь как будто это была уже другая весна, хотя и все та же от своей невозможности, и словно бы она отрывалась сама от себя и пыталась найти свою орбиту, и поскольку орбиты теперь не существовало, то весне как бы приходилось придумывать себя заново, и ее надежда уже не была ее слабым уделом, потому что весна теперь уже придумывала себя без надежды.