bannerbannerbanner
Петербург. Стихотворения

Андрей Белый
Петербург. Стихотворения

Было сплошное бессмыслие

Николай Аполлонович, перемогая сильнейшую боль в подколенном суставе (он таки порасшибся), чуть прихрамывал: перебегал гулкое коридора пространство. Свидание с матерью!..

Вихри мыслей и смыслов обуревали его; или даже не вихри мыслей и смыслов: просто вихри бессмыслия; так частицы кометы, проницая планету, не вызовут даже изменения в планетном составе, пролетев с потрясающей быстротой; проницая сердца, не вызовут даже изменения в ритме сердечных ударов; но замедлись кометная скорость: разорвутся сердца: самая разорвется планета; и все станет газом; если бы мы хоть на миг задержали крутящийся бессмысленный вихрь в голове Аблеухова, то бессмыслие это разрядилось бы бурно вспухшими мыслями.

И – вот эти мысли.

Мысль, во-первых, об ужасе его положения; ужасное положение – создавалось теперь (вследствие пропажи сардинницы); сардинница, то есть бомба, пропала; ясное дело – пропала; и, стало быть: кто-то бомбу унес; кто же, кто? Кто-нибудь из лакеев; и – стало быть: бомба попала в полицию; и его – арестуют; но это – не главное, главное: бомбу унес – Аполлон Аполлонович сам; и унес в тот момент, когда с бомбою счеты были покончены; и он – знает: все знает.

Все – что такое? Ничего-то ведь не было; план убийства? Не было плана убийства; Николай Аполлонович этот план отрицает решительно: гнусная клевета – этот план.

Остается факт найденной бомбы.

Раз отец его призывает, раз мать его – нет, не может знать: и бомбы не уносил он из комнаты. Да и лакеи… Лакеи бы уж давно обнаружили все. А никто – ничего. Нет, про бомбу не знают. Но – где она, где она? Точно ли он засунул ее в этот стол, не подложил ли куда-нибудь под ковер, машинально, случайно?

С ним такое бывало.

Чрез неделю сама собой обнаружится… Впрочем, нет: о своем присутствии где-нибудь она заявит сегодня – ужаснейшим грохотом (грохотов Аблеуховы решительно не могли выносить).

Где-нибудь, может быть, – под ковром, под подушкой, на полочке о себе заявит: загрохочет и лопнет; надо бомбу найти; а теперь вот и времени у него нет на поиски: приехала Анна Петровна.

Во-вторых: его оскорбили; в-третьих: этот паршивенький Павел Яковлевич, – он как будто бы только что где-то видел его, возвращаясь с квартирки на Мойке; Пепп же Пеппович Пепп – вот в-четвертых: Пепп – ужасное расширение тела, растяжение жил, кипяток в голове…

Ах, все спуталось: вихри мыслей крутились с нечеловеческой быстротою и шумели в ушах, так что мыслей и не было: было сплошное бессмыслие.

И вот с этим-то бессмысленным кипятком в голове Николай Аполлонович бежал по гулкому коридору, не обдернув наспех надетого сюртучка и являясь для взора грудогорбым каким-то хромцом, припадающим на правую ногу с болезненно ноющим подколенным суставом.

Мама

Он открыл дверь в гостиную.

Первое, что увидел он, было… было… Но что тут сказать: лицо матери он увидел из кресла и протянутых две руки: лицо постарело, а руки дрожали в кружеве золотых фонарей, только что зажженных – за окнами.

И услышал он голос:

– «Коленька: мой родной, мой любимый!»

Он не выдержал больше и устремился весь к ней:

– «Ты ли, мой мальчик…»

Нет, не выдержал больше: опустившись пред ней на колени, цепкими стан ее охватил он руками; он лицом прижался к коленям, судорожными разразился рыданьями – рыданьями неизвестно о чем: безотчетно, бесстыдно, безудержно заходили широкие плечи (вспомним же: Николай Аполлонович не испытывал ласки за эти последние три года).

– «Мама, мама…»

Она плакала тоже.

Аполлон Аполлонович там стоял, в полусумерках ниши; и потрогивал пальцем он куколку из фарфора – китайца: китаец качал головой; Аполлон Аполлонович вышел там из полусумерок ниши; и тихонько покрякивал он; мелкими придвигался шажками к той плачущей паре; и неожиданно загудел он над креслом.

– «Успокойтесь, друзья мои!»

Он, признаться, не мог ожидать этих чувств от холодного, скрытного сына, – на лице которого эти два с половиною года он видел одни лишь ужимочки; рот, разорванный до ушей, и опущенный взор; и потом, повернувшись, озабоченно побежал Аполлон Аполлонович вон из комнаты – за каким-то предметом.

– «Мама… Мама…»

Страх, унижения всех этих суток, пропажа сардинницы, наконец, чувство полной ничтожности, все это, крутясь, развивалось мгновенными мыслями; утопало во влаге свидания:

– «Любимый, мой мальчик».

…………………………………………..

Ледяное прикосновение пальцев к руке привело его в чувство:

– «Вот тебе, Коленька: отпей глоточек воды».

И когда он поднял с колен свой заплаканный лик, он увидел какие-то ребенкины взоры шестидесятивосьмилетнего старика: маленький Аполлон Аполлонович тут стоял в пиджачке со стаканом воды; его пальцы плясали; Николая Аполлоновича он скорее пытался трепать, чем трепал, – по спине, по плечу, по щекам; вдруг погладил рукой белольняные волосы. Анна Петровна смеялась; совершенно некстати рукой оправляла свой ворот; опьяненные от счастья глаза переводила она: с Николеньки – на Аполлона Аполлоновича; и обратно: с него на Николеньку.

Николай Аполлонович медленно приподнялся с колен:

– «Извините, мамаша: я так себе…»

– «Это, это – от неожиданности…»

– «Я – сейчас… Ничего… Спасибо, папа…»

И отпил воды.

– «Вот».

На перламутровый столик Аполлон Аполлонович поставил стакан; и вдруг – старчески рассмеялся чему-то, как смеются мальчишки проказам веселого дяди, локоточками толкая друг друга; два старинных, родимых лица!

– «Так-с…»

– «Так-с…»

– «Так-с…»

Аполлон Аполлонович там стоял у трюмо, которое увенчивал крылышком золотощекий амурчик: под амурчиком лавры и розаны прободали тяжелые пламена факелов.

Но молнией прорезала память: сардинница!..

Как же так? Что же это такое? И порыв переломался в нем снова.

– «Я сейчас… Я приду…»

– «Что с тобою, мой милый?»

– «Ничего-с… Оставьте его, Анна Петровна… Я советую тебе, Коленька, побыть с собою самим… пять минут… Да, знаешь ли… И потом – приходи…»

И чуть-чуть симулируя только что с ним бывший порыв, Николай Аполлонович пошатнулся, театрально как-то опять лицо уронил в свои пальцы: шапка льняных волос промертвенела так странно там, в полусумерках комнаты.

Он, шатаяся, вышел.

Удивленно отец поглядел на счастливую мать.

…………………………………………..

– «Собственно говоря, я его не узнал… Эти, эти… Эти, так сказать, чувства», – Аполлон Аполлонович перебежал от зеркала к подоконнику… – «Эти, эти… порывы», – и потрепал себе бачки.

– «Показывают», – повернулся он круто и приподнял носки, мгновение балансируя на каблучках и потом припадая всем телом на упавшие к полу носки.

– «Показывают», – заложил руки за спину (под пиджачок) и вращал за спиною рукою (отчего пиджачок завилял); и казалось – Аполлон Аполлонович бегает по гостиной с виляющим хвостиком: – «Показывают в нем естественность чувства и, так сказать», – тут пожал он плечами, – «хорошие свойства натуры»…

– «Не ожидал-с я никак…»

Лежащая на столике табакерка поразила внимание именитого мужа; и желая придать ее положению на столе более симметрический вид относительно стоящего здесь подносика, Аполлон Аполлонович быстро-быстро вдруг подошел к тому столику и схватил… с подносика визитную карточку, которую для чего-то он завертел между пальцев; рассеянность его проистекла оттого, что в сей миг посетила его глубокая дума, развертываясь в убегающий лабиринт посторонних каких-то открытий. Но Анна Петровна, сидевшая в кресле с блаженным растерянным видом, убежденно заметила:

– «Я всегда говорила…»

– «Да-с, знаешь ли…»

Аполлон Аполлонович встал на цыпочки с приподнятым хвостиком пиджака; и – побежал от столика к зеркалу:

– «Тели…»

Аполлон Аполлонович побежал от зеркала в угол:

– «Коленька меня удивил: и признаться – это его поведение меня успокоило» – он сморщил лоб – «относительно… относительно», – вынул руку из-за спины (край пиджачка опустился), рукою пробарабанил по столику:

– «Мда!..»

Круто себя перебил:

– «Ничего-с».

И задумался: поглядел на Анну Петровну; встретился с ее взглядом; они улыбнулись друг другу.

И гремела рулада

Николай Аполлонович вошел в свою комнату; уставился на упавшую арабскую табуретку: прослеживал инкрустацию из слоновой кости и перламутра. Медленно подошел он к окну: там бежала река; и качалась ладья; и плескалась струя; из гостиной, откуда-то издали, неожиданно беги рулад огласили молчание комнаты; так она играла и прежде: и под эти-то звуки, бывало, засыпал он над книгами.

Николай Аполлонович стал над грудой предметов, соображая мучительно:

– «Где же это такое… Как же это такое… Куда же я в самом деле?»

И – не мог он припомнить.

Тени, тени и тени: зеленели кресла из теней; выдавался из теней там бюст: разумеется, Канта.

Тут заметил он на столе лист, свернутый вчетверо: посетители, не заставши хозяина дома, на столе оставляют вчетверо свернутые листы; машинально взял он бумажку; машинально увидел он почерк – знакомый, лихутинский. Да – ведь вот: он совсем позабыл, что в его отсутствие, утром, побывал здесь Лихутин: копался и шарил (сам же он об этом рассказывал при неприятном свидании)…

Да, да, да: обшаривал комнату.

Вздох облегчения вырвался из груди Николая Аполлоновича. Все объяснялось мгновенно: Лихутин! Ну – конечно, конечно; непременно здесь шарил; искал и нашел; и, нашедши, унес; увидел незапертый стол; и в стол заглянул; сардинница поразила его и весом, и видом, и часовым механизмом; сардинницу и унес подпоручик. Сомнения не было.

С облегчением опустился он в кресло; в это время снова молчание огласили беги рулад; так бывало и прежде: оттуда бежали рулады; и тому назад – девять лет; и тому назад – десять лет: игрывала Шопена (не Шумана) Анна Петровна. И ему показалось теперь, что событий и не было, раз все объяснялось так просто: сардинницу унес подпоручик Лихутин (кто же более, если не допустить, но… – зачем допускать!); Александр Иванович постарается о всем прочем (в эти часы, мы напомним, как раз объяснялся на дачке Александр Иванович Дудкин с покойным Липпанченко); да, событий – и не было.

 

Петербург там за окнами преследовал мозговою игрой и плаксивым простором; там бросались натиски мокрого холодного ветра; протуманились гнезда огромные бриллиантов – под мостом. Никого – ничего.

И бежала река; и плескалась струя; и качалась ладья; и гремела рулада.

По ту сторону невских вод повставали громады – абрисами островов и домов; и в туманы бросали янтарные очи; и казалось, что – плачут. Ряд береговых фонарей уронил огневые слезы в Неву: закипевшими блесками прожигалась поверхность.

Арбуз – овощ…

После двух с половиною лет состоялся обед их втроем.

Прокуковала стенная кукушка; лакей внес горящую супницу; Анна Петровна сияла довольством; Аполлон Аполлонович… – кстати: глядя утром на дряхлого старика, не узнали бы вы этого безлетнего мужа, вдруг окрепшего, с выправкой, севшего тут за стол и взявшего каким-то пружинным движеньем салфетку; уже они сидели за супом, когда боковая дверь отворилась: Николай Аполлонович чуть подпудренный, выбритый, чистый, проковылял оттуда, присоединяясь к семейству в наглухо застегнутом студенческом сюртуке с воротником высочайших размеров (напоминающим воротники александровской, миновавшей эпохи).

– «Что с тобою, mon cher», – вскинула к носу пенсне с аффектацией Анна Петровна, – «ты я вижу, хромаешь?»

– «А?..» – Аполлон Аполлонович бросил на Коленьку взгляд и ухватился за перечницу. – «В самом деле…»

Юношеским каким-то движением стал себе переперчивать суп.

– «Пустяки, maman: я споткнулся… и вот ноет колено…»

– «Не надо ли свинцовой примочки?»

– «В самом, Коленька, деле», – Аполлон Аполлонович, поднеся ложку супа ко рту, поглядел исподлобья, – «с ушибами этими, в подколенном суставе, не шутят; ушибы эти неприятно разыгрываются…»

И – проглотил ложку супа.

Николай Аполлонович, очаровательно улыбнувшись, принялся в свою очередь переперчивать суп.

– «Удивительно материнское чувство», – и Анна Петровна положила ложку в тарелку, выкатила детские свои, большие глаза, прижав голову к шее (отчего из-под ворота выбежал второй подбородок), – «удивительно: он уже взрослый, а я еще, как бывало, беспокоюсь о нем…»

Как-то естественно позабылось, что два с половиною года она беспокоилась не о Коленьке вовсе: Коленьку заслонил им чужой человек, черномазый и длинноусый, с глазами, как два чернослива; естественно, – и она позабыла, как два с лишним года этому чужому мужчине ежедневно повязывала она, там в Испании, галстух: фиолетовый, шелковый; и два с половиною года по утрам давала слабительное – Гунияди Янос.

– «Да, материнское чувство: помнишь, – во время твоей дезинтерии…» («дезинтерии» – говорила она).

– «Как же, помню прекрасно… Вы – о ломтиках хлеба?»

– «Вот именно…»

– «Последствиями дезинтерии», – упирая на «и», пророкотал из тарелки Аполлон Аполлонович, – «мой друг ты, как кажется, страдаешь и теперь?»

И проглотил ложку супа.

– «Им-с… ягоды кушать… по сию пору вредно-с», – раздался из-за двери голос Семеныча; выглянула его голова: он оттуда подглядывал – не прислуживал он.

– «Ягоды, ягоды!» – пробасил Аполлон Аполлонович и неожиданно всем он корпусом повернулся к Семенычу: верней к скважине двери.

– «Ягоды», – и зажевал он губами.

Тут служивший лакей (не Семеныч) заранее улыбнулся с таким точно видом, будто он хотел всем поведать:

– «Будет теперь тут такое!»

Барин же вскрикнул.

– «А что, Семеныч, скажите: арбуз – ягода?»

Анна Петровна одними глазами повернулась на Коленьку: снисходительно и лукаво затаила улыбку; перевела глаза на сенатора, так и застывшего по направлению к двери и, казалось, всецело ушедшего в ожиданье ответа на свой нелепый вопрос; глазами она говорила:

– «А он все по-прежнему?»

Николай Аполлонович сконфуженно рукою хватался за ножик, за вилку, пока и бесстрастно, и четко из двери не вылетел голос, не удивленный вопросом:

– «Арбуз, ваше высокопревосходительство, не ягода вовсе, а – овощ».

Аполлон Аполлонович быстро перевернулся всем корпусом, неожиданно выпалив – ай, ай, ай! – свой экспромт:

 
Верно вы, Семеныч,
Старая ватрушка, —
Рассудили это
Лысою макушкой.
 

Анна Петровна и Коленька не поднимали глаз из тарелок: словом, было – как встарь!

…………………………………………..

Аполлон Аполлонович после сцены в гостиной своим видом показывал им: все теперь вошло в норму; аппетитно кушал, шутил и внимательно слушал рассказы о красотах Испании; странное и грустное что-то поднималось у сердца; точно не было времени; и точно вчера это было (подумалось Коленьке): он, Николай Аполлонович, пятилетний; внимательно слушает он разговоры матери с гувернанткой (той, которую Аполлон Аполлонович выгнал); и Анна Петровна – восклицает восторженно:

– «Я и Зизи; а за нами опять – два хвоста; мы – на выставку; хвосты за нами, на выставку…»

– «Нет, какая же наглость!»

Коленьке рисуется огромное помещенье, толпа, шелест платьев и прочее (раз его на выставку взяли): в отдалении же, повисая в пространстве, огромные, черно-бурые из толпы подплывают хвосты. И – мальчику страшно: Николай Аполлонович в детстве не мог понять вовсе, что графиня Зизи называла хвостами своих светских поклонников.

Но нелепое воспоминание это о висящих в пространстве хвостах вызвало в нем заглушенное чувство тревоги; надо бы съездить к Лихутиным: удостовериться, что – действительно…

Как так – «действительно?».

В ушах у него раздавалось все тиканье часиков: тики-так, тики-так; бегала волосинка по кругу; уж конечно не бегала здесь – в этих блещущих комнатах (например, где-нибудь под ковром, где любой из них мог ногою случайно…), а – в выгребной, черной яме, на поле, в реке: стоит себе «тики-так»; бегает волосинка по кругу – до рокового до часа…

Что за вздор!

Все это от ужасной сенаторской шутки, воистину грандиозной… в безвкусии; от того все пошло: воспоминание о черно-бурых хвостах, наплывающих из пространства, и – воспоминанье о бомбе.

– «Что это, Коленька, ты какой-то рассеянный: и не кушаешь крема?..»

– «Ах, да-да…»

…………………………………………..

После обеда похаживал он вдоль этого неосвещенного зала; зал светился чуть-чуть; и луной, и кружевом фонаря; здесь похаживал он по квадратикам паркетного пола: Аполлон Аполлонович; с ним – Николай Аполлонович; переступали: из тени – в кружево фонарного света; переступали: из светлого этого кружева – в тень. С необычной доверчивой мягкостью, наклонив низко голову, Аполлон Аполлонович говорил: не то – сыну, а не то – сам себе:

– «Знаете ли – знаешь ли: трудное положение – быть государственным человеком».

Повертывались.

– «Я им всем говорил: нет, способствовать ввозу американских сноповязалок, – не такая пустяшная вещь; в этом больше гуманности, чем в пространных речах… Государственное право нас учит…»

Шли обратно по квадратикам паркетного пола; переступали; из тени – в лунный блеск косяков.

– «Все-таки, гуманитарные начала нам нужны; гуманизм – великое дело, выстраданное такими умами, как Джордано Бруно, как…»

Долго еще здесь бродили они.

Аполлон Аполлонович говорил надтреснутым голосом; сына брал иногда двумя пальцами за сюртучную пуговицу: прямо к уху тянулся губами.

– «Они, Коленька, болтуны: гуманность, гуманность!.. В сноповязалках гуманности больше: сноповязалки нам нужны!..»

Тут свободной рукой охватил он талию сына, увлекая к окну, – в уголок; бормотал и качал головой; с ним они не считались, не нужен он:

– «Знаешь ли – обошли!»

Николай Аполлонович не посмел себе верить; да, как все случилось естественно – без объясненья, без бури, без исповедей: этот шепот в углу, эта отцовская ласка.

Почему ж эти годы он… —?

– «Так-то, Коленька, мой дружок: будем с тобой откровеннее…»

– «Что такое? Не слышу…»

Мимо окон пронзительно пролетел сумасшедший свисток пароходика; ярко пламенный, кормовой фонарик, как-то наискось, уносился в туман; ширились рубинные кольца. Так с доверчивой мягкостью, наклонив низко голову, Аполлон Аполлонович говорил: не то – сыну, – а не то – сам себе. Переступали: из тени – в кружево фонарного света; переступали: из светлого этого кружева – в тень.

…………………………………………..

Аполлон Аполлонович – маленький, лысый и старый, – освещаемый вспышками догорающих угольев, на перламутровом столике стал раскладывать пасианс; два с половиною года не раскладывал он пасиансов; так Анне Петровне запечатлелся он в памяти; было же это, тому назад – два с половиною года: перед роковым разговором; лысенькая фигурка сидела за этим же столиком и за этим же пасиансом.

– «Десятка…»

– «Нет, голубчик, заложена… А весною – вот что: не поехать ли нам, Анна Петровна, в Пролетное» (Пролетное было родовым имением Аблеуховых: Аполлон Аполлонович не был в Пролетном лет двадцать).

Там за льдами, снегами и лесной гребенчатой линией он по глупой случайности едва не замерз, тому назад – пятьдесят лет; в этот час своего одинокого замерзания будто чьи-то холодные пальцы погладили сердце; рука ледяная манила; позади него – в неизмеримости убегали века; впереди – ледяная рука открывала: неизмеримости; неизмеримости полетели навстречу. Рука ледяная!

И – вот: она таяла.

Аполлон Аполлонович, освобождаясь от службы, впервые ведь вспомнил: уездные, сиротливые дали, дымок деревенек; и – галку; и ему захотелось увидеть: дымок деревенек; и – галку.

– «Что ж, поедем в Пролетное: там так много цветов».

И Анна Петровна, увлекаясь опять, взволнованно говорила о красотах альгамбрных дворцов; но в порыве восторга она позабыла, признаться, что сбивается с тона, что говорит она вместо я «мы» и «мы»; то есть: «я» с Миндалини (Манталини, – так кажется).

– «Мы приехали утром в прелестной колясочке, запряженной ослами; в упряжке у нас, Колечка, были вот такие вот большие помпоны; и знаете, Аполлон Аполлонович, мы привыкли…»

Аполлон Аполлонович слушал, перекладывал карты; и – бросил: пасианса он не докончил; сгорбился, засутулился в кресле он, освещаемый ярким пурпуром угольев; несколько раз он хватался за ручку ампирного кресла, собираясь вскочить; все же вовремя соображал, видно, он, что совершает бестактность, обрывая словесный этот поток на неоконченной фразе; и опять падал в кресло; позевывал.

Наконец он плаксиво заметил:

– «Я-таки: признаться – устал»…

И пересел из кресла – в качалку.

…………………………………………..

Николай Аполлонович вызвался свою мать довезти до гостиницы; выходя из гостиной, повернулся он на отца; из качалки – увидел он (так ему показалось) – грустный взор, на него устремленный; Аполлон Аполлонович, сидя в качалке, чуть качалку раскачивал мановением головы и движеньем ноги; это было последним сознательным восприятием; собственно говоря, более отца он не видел; и в деревне, и на море, и – на горах, в городах, – в ослепительных залах значительных европейских музеев – этот взгляд ему помнился; и казалося: Аполлон Аполлонович там прощался сознательно – мановением головы и движеньем ноги: старое это лице, тихие скрипы качалки; и – взгляд, взгляд!

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47 
Рейтинг@Mail.ru