bannerbannerbanner
Петербург. Стихотворения

Андрей Белый
Петербург. Стихотворения

Полная версия

Тьма кромешная

Тьма кромешная охватила их в неосвещенном подъезде (так бывает в первый миг после смерти); тотчас же в темноте раздалось пыхтение подпоручика, сопровождаемое мелким бисером восклицаний.

– «Я… вот здесь стоял: вот-вот – здесь стоял… Стоял, себе, знаете…»

– «Это так-то вы, Николай Аполлонович?.. Это так-то вы, сударь мой?..»

– «В совершенно нервном припадке, повинуясь болезненным ассоциациям представлений…»

– «Ассоциациям?.. Почему же ни с места вы?.. Как сказали-то – ассоциациям?..»

– «Врач сказал… Э, да что вы подтаскиваете? Не подтаскивайте: я ходить умею и сам…»

– «А вы что хватаетесь за руку?.. Не хватайтесь, пожалуйста», – раздалось уже выше…

– «И не думаю…»

– «Хватаетесь…»

– «Я же вам говорю…», – раздалось еще выше…

– «Врач сказал, – врач сказал: рредкое такое – мозговое расстройство, такое-такое: домино и все подобное там… Мозговое расстройство…», – пропищало уже откуда-то сверху.

Но еще где-то неожиданный упитанный голос громогласно воскликнул:

– «Здравствуйте!»

Это было у самой двери Лихутиных.

– «Кто тут такое?»

Сергей Сергеич Лихутин из совершеннейшей тьмы недовольно возвысил свой голос.

– «Кто тут такое?» – возвысил голос свой и Николай Аполлонович с огромнейшим облегчением; вместе с тем он почувствовал: ухватившаяся за него оторвалась, упала – рука; и – щелкнула облегчительно спичка.

Незнакомый, упитанный голос продолжал возглашать:

– «А я стою себе тут… Звонюсь, звонюсь – не отпирают. И, скажите пожалуйста: знакомые голоса».

Когда чиркнула спичка, то обозначились пухло-белые пальцы со связкою роскошнейших хризантем; а за ними, во мраке, обозначилась и статная фигура Вергефдена – почему это он был здесь в этот час.

– «Как? Сергей Сергеевич?»

– «Обрились?..»

– «Как!.. В штатском…»

И тут сделавши вид, что Аблеухов замечен впервые им (Аблеухова, скажем мы от себя, заметил он тотчас), он чиркнул спичкой и с высоко приподнятыми бровями на него стал Вергефден выглядывать из-за качавшихся в руке хризантем.

– «И Николай Аполлонович тут?.. Как ваше здоровье, Николай Аполлонович?.. После вчерашнего вечера я, признаться, подумал… Вам ведь было не по себе?.. С балу вы как-то шумно исчезли?.. Со вчерашнего вечера…»

Снова чиркнула спичка; из цветов уставились два насмешливых глаза: знал прекрасно Вергефден, что Николай Аполлонович не вхож в Лихутинский дом; видя его, столь явно влекомого к двери, по соображениям светских приличий Вергефден заторопился:

– «Я не мешаю вам?.. Дело в том, что я на минуточку… Мне и некогда… Мы по горло завалены… Аполлон Аполлонович, батюшка ваш, поджидает меня… По всем признакам ожидается забастовка… Дел – по горло…»

Ему не успели ответить, потому что дверь отворилась стремительно; перекрахмаленная полотняная бабочка показалась из двери, – бабочка, сидящая на чепце.

– «Маврушка, я не вовремя?»

– «Пожалуйте, барыня дома-с…»

– «Нет, нет, Маврушка… Лучше уж вы передайте цветы эти барыне… Это долг», – улыбнулся он Сергею Сергеичу, пожимая плечами, как пожимает плечами и улыбается мужчина мужчине после дня, проведенного совместно в светском обществе дам…

– «Да, мой долг перед Софьей Петровной – за количество сказанных фифок…»

И опять улыбнулся: и – спохватился:

– «Ну так прощайте, дружище. Adieu, Николай Аполлонович: вид у вас переутомленный, нервозный…»

Дробью вниз упадали шаги; и оттуда, с нижней площадки, еще раз долетало:

– «И нельзя же все с книгами…»

Николай Аполлонович чуть было вниз не крикнул:

– «Я, Герман Германович, тоже… И мне пора восвояси… Не по дороге ли нам?»

Но шаги упали, и – бац: хлопнула дверь.

Тут Николай Аполлонович почувствовал вновь себя одиноким; и вновь – схваченным; да, – на этот раз окончательно; схваченным перед Маврушкой. На лице его написался тут ужас, на лице же Маврушки – недоумение и перепуг, в то время как какая-то откровенная сатанинская радость совершенно отчетливо написалась на лице подпоручика; обливаясь испариной, из кармана он вытащил свободной рукою носовой свой платок – тиская, прижимая к стенке, таща, увлекая, подталкивая другой свободной рукою отбивающуюся фигурку студента.

В свою очередь: отбивающаяся фигурка оказалась гибкой, как угорь; в свою очередь, эта фигурка, сама собой отбиваясь, от двери отскакивала – прочь-прочь; подталкиваемая, – отталкивалась она и оттискивалась она; так, попав ногой в муравейник, мы отскакиваем инстинктивно, видя тысячи красненьких муравьев, заметавшихся суетливо на ногою продавленной куче; и от кучи исходит тогда отвратительный шелест; неужели же некогда привлекательный дом превратился для Nicolas Аблеухова – в ногою продавленный муравейник? Что могла подумать тут изумленная Маврушка?

Был-таки Николай Аполлонович втолкнут.

– «Пожалуйста, милости просим…»

Был-таки втолкнут; но в прихожей он, соблюдая последние крохи достоинства, озирая желтую знакомую под дуб вешалку и у ящика перед зеркалом озирая ту же перебитую ручку, заметил:

– «Я к вам… собственно… ненадолго…»

И свой плащ чуть было не отдал он Маврушке (фу – парового отопления жар и запах); и – розовый кимоно!.. Пропорхнул атласный кусок его из прихожей в соседнюю комнату: кусок самой Софьи Петровны; точней – платья Софьи Петровны…

Не было времени думать.

Плащ не был отдан, потому что Сергей Сергеич Лихутин, подвернувшийся под руки Маврушке, отрывисто просипел:

– «В кухню…»

И без соблюдения элементарных приличий радушного хозяина дома Сергей Сергеевич пропихнул широкополую шляпу и разлетевшийся по воздуху плащ прямо в комнату с Фудзи-Ямами. Нечего прибавлять, что под шляпой с полями и под складками разлетевшегося плаща разлетелся в ту комнату и обладатель плаща, Николай Аполлонович.

Николай Аполлонович, влетая в столовую, на одно мгновение увидел пробегающий в дверь: кимоно; и – захлопнулась дверь за куском кимоно.

Николай Аполлонович проехался через комнату с Фудзи-Ямами, не заметивши здесь никакой существенной перемены, не заметивши следов штукатурки на полосатом, пестром ковре; под ногами она надавилась – после случая; ковры потом чистили; но следы штукатурки остались. Николай Аполлонович ничего не заметил: ни следов штукатурки, ни переплета осыпавшегося потолка. Поворачивая рта трусливый оскал на его влекущего палача, он внезапно заметил… —

Там дверь приоткрылась – из Софьи Петровниной комнаты, там в дверную щель просунулась голова: Николай Аполлонович только и видел – два глаза: в ужасе глаза на него повернулись из потока черных волос.

Но едва на глаза повернулся он, как глаза от него отвернулись; и раздалось восклицание:

– «Ай, ай!»

Софья Петровна увидела: меж альковом покрытый испариной подпоручик по коврам и паркетам влачился с крылатою жертвою (Николай Аполлонович в плаще казался крылатым), покрытой испариной тоже, – с жертвою, у которой из-под крыльев плаща пренеприлично болталася зеленая брюка, выдавая предательски штрипку.

– «Тррр» – волочилися по ковру его каблуки; и ковер покрылся морщинками.

В это время Николай Аполлонович и повернул свою голову, и, увидевши Софью Петровну, плаксиво он ей прокричал:

– «Оставьте нас, Софья Петровна: между мужчинами полагается это», – в это время слетел с него плащ и пышно упал на кушетку фантастическим двукрылым созданием.

– «Тррр» – волочилися по ковру его каблуки.

Ощутив громадную встряску, на мгновенье в пространстве Николай Аполлонович взвесился, дрыгая ногами, и… – отделилась от его головы, мягко шлепнувши, широкополая шляпа. Сам же он, дрыгая ногами и описывая дугу, грянулся в незапертую дверь плотно закрытого кабинетика; подпоручик уподобился тут праще, а Николай Аполлонович уподобился камню: камнем грянулся в дверь; дверь раскрылась: он пропал в неизвестности.

Обыватель

Наконец Аполлон Аполлонович встал. Обеспокоенно как-то он стал озираться; оторвался от пачечек параллельно положенных дел: нотабен, параграфов, вопросительных, восклицательных знаков; замирая, дрожала и прыгала рука с карандашиком – над пожелтевшим листом, над перламутровым столиком; лобные кости натужились в одном крепком упорстве: понять, что бы ни было, какою угодно ценою.

И – понял.

Лакированная карета с гербом уже более не подлетит к старой, каменной кариатиде; там, за стеклами, навстречу не тронутся: восьмидесятилетнее плечо, треуголка, галун и медноглавая булава; из развалин не сложится Порт-Артур; но – взволнованно встанет Китай; чу – прислушайся: будто топот далекий; то – всадники Чингиз-Хана.

Аполлон Аполлонович прислушался: топот далекий; нет, не топот: там проходит Семеныч, пересекая холодные великолепия разблиставшихся комнат; вот он входит, озираясь, проходит; видит – треснуло зеркало: поперек его промерцала зигзагами серебряная стрела; и – застыла навеки.

Проходит Семеныч.

Аполлон Аполлонович не любил своей просторной квартиры с неизменною перспективой Невы: зеленоватым роем там неслись облака; они сгущались порою в желтоватый дым, припадающий к взморью; темная, водная глубина сталью своих чешуй плотно билась в граниты; в зеленоватый рой убегал неподвижный шпиц… с Петербургской Стороны. Аполлон Аполлонович обеспокоенно стал озираться: эти стены! Здесь он засядет надолго – с перспективой Невы. Вот его домашний очаг; окончилась служебная деятельность.

Что же?

Стены – снег, а не стены! Правда, немного холодные… Что ж? Семейная жизнь; то есть: Николай Аполлонович, – ужаснейший, так сказать…; и – Анна Петровна, ставшая на старости лет… просто Бог знает кем!

Ме-емме…

Аполлон Аполлонович крепко сжал свою голову в пальцах, убегая взглядом в растрещавшийся и жаром дохнувший камин: праздная мозговая игра!

Она убегала – убегала за грани сознания: там она продолжала вздыматься в рои хаотических клубов; и вспомнился Николай Аполлонович – небольшого росточку с какими-то пытливо-синими взорами и с клубком (должно отдать справедливость) многообразнейших умственных интересов, перепутанных донельзя.

 

И – вспомнилась девушка (это было, тому назад, – тридцать лет); рой поклонников; среди них еще сравнительно молодой человек, Аполлон Аполлонович Аблеухов, уже статский советник и – безнадежный вздыхатель.

И – первая ночь: ужас в глазах оставшейся с ним подруги – выражение отвращения, презрения, прикрытое покорной улыбкой; в эту ночь Аполлон Аполлонович Аблеухов, уже статский советник, совершил гнусный, формою оправданный акт: изнасиловал девушку; насильничество продолжалось года; а в одну из ночей зачат был Николай Аполлонович – между двух разнообразных улыбок: между улыбками похоти и покорности; удивительно ли, что Николай Аполлонович стал впоследствии сочетанием из отвращения, перепуга и похоти? Надо было бы тотчас же им приняться за совместное воспитание ужаса, порожденного ими: очеловечивать ужас. Они же его раздували…

И раздувши до крайности ужас, поразбежались от ужаса; Аполлон Аполлонович – управлять российскими судьбами; Анна ж Петровна – удовлетворять половое влечение с Манталини (итальянским артистом); Николай Аполлонович – в философию; и оттуда – в собрания абитуриентов несуществующих заведений (ко всем этим усикам!). Их домашний очаг превратился теперь в запустение мерзости.

В эту-то опустевшую мерзость он теперь возвратится; вместо Анны Петровны он встретится с запертою лишь дверью, ведущей в ее апартаменты (если Анна Петровна не возымеет желания возвратиться – в опустевшую мерзость); от апартаментов ключ находится у него (в эту часть холодного дома заходил он – два раза: посидеть; оба раза схватил он там насморк).

Вместо ж сына увидит он моргающий, ускользающий глаз – огромный, пустой и холодный: василькового цвета; не то – воровской; а не то – перепуганный донельзя; ужас будет там прятаться – тот самый ужас, который у новобрачной вспыхивал в ночь, когда Аполлон Аполлонович Аблеухов, статский советник, впервые…

И так далее, и так далее…

По оставлению им государственной службы эти парадные комнаты, вероятно, позакроются тоже; стало быть, останется коридор с прилегающими – комнатами для него и комнатами для сына; самая его жизнь ограничится коридором: будет шлепать там туфлями; и – будут: газетное чтение, отправление органических функций, ни с чем не сравнимое место, предсмертные мемуары и дверь, ведущая в комнаты сына.

Да, да, да!

Подглядывать в замочную скважину; и – отскакивать, услышавши подозрительный шорох; или – нет: в соответственном месте провертеть шилом дырочку; и – ожидание не обманет: жизнь застенная сына перед ним откроется с точно такою же точностью, с какой открывается взору часовой разобранный механизм. Вместо государственных интересов его встретят новые интересы – с этого обсервационного пункта.

Это все – будет:

– «Доброе утро, папаша!»

– «Доброго, Коленька, утра!»

И – разойдутся по комнатам.

И – тогда, и – тогда: дверь замкнувши на ключ, он приложится к проверченной дырочке, чтобы видеть и слышать и порою дрожать, прерывисто вздрогнуть – от огненной, обнаруженной тайны; тосковать, бояться, подслушивать: как они открывают душу друг другу – Николай Аполлонович и незнакомец тот, с усиками; ночью, сбросивши с себя одеяло, будет он выставлять покрытую испариной голову; и, обсуждая подслушанное, будет он задыхаться от сердечных толчков, разрывающих сердце на части, принимать лепешки и бегать… к ни с чем не сравнимому месту: по коридору отшлепывать туфлями вплоть до… нового утра.

– «Доброе утро!»

– «Так-с, Коленька…»

Вот – жизнь обывателя!

…………………………………………..

Неодолимое стремление повлекло его в комнату сына; робко скрипнула дверь: открылась приемная комната; остановился он на пороге; весь – маленький, старенький; теребил дрожащей рукою малиноватые кисти халата, обозревая нескладицу: и клетку с зелеными попугаями, и арабскую табуретку с инкрустациями из слоновой кости и меди; и видел – нелепицу: во все стороны поразвились с табуретки кипящие красные складки пышно павшего домино, будто бьющиеся огни и льющиеся оленьи рога – прямо под голову пятнистому леопарду, распластанному на полу, с оскаленной головой; Аполлон Аполлонович постоял, пожевал губами, почесал будто инеем обсыпанный подбородок и с омерзением сплюнул (историю этого домино он ведь знал); шутовское и безголовое, раскидалось оно атласными полами и безрукими рукавами; на суданской ржавой стреле была повешена масочка.

Аполлону Аполлоновичу показалось, что – душно: вместо воздуха в атмосфере был разлит свинец; точно тут передумывались ужасные, нестерпимые мысли… Неприятная комната!.. И – тяжелая атмосфера!

Вот – страдальчески усмехнувшийся рот, вот – глаза василькового цвета, вот – светом стоящие волосы: облеченный в мундир с чрезвычайно тонкою талией и сжимая в руке бело-лайковую перчатку, Николай Аполлонович, чисто выбритый (может быть, надушенный), при шпаге, страдал из-за рамы: Аполлон Аполлонович внимательно посмотрел на портрет, писанный последней минувшей весною, и – прошествовал в соседнюю комнату.

Незапертый письменный стол поразил внимание Аполлона Аполлоновича: там был выдвинут ящичек; Аполлон Аполлонович возымел инстинктивное любопытство (рассмотреть его содержание); быстрыми шагами подбежал он к письменному столу и схватил – огромный на столе забытый портрет, который он завертел с глубочайшей задумчивостью (рассеянность отвлекла его мысль от содержания ящичка); портрет изображал какую-то даму – брюнетку…

Рассеянность проистекала от созерцания одной высокой материи, потому что материя эта развернулась в мыслительный ход, по которому устремился сенатор; этот ход не имел ничего общего с комнатой сына, ни со стоянием в комнате сына, куда Аполлон Аполлонович, вероятно, проник машинально (неодолимое стремление – машинальный поступок); машинально потом опустил он глаза и увидел, что рука его вертит уже не портрет, а какой-то тяжелый предмет, в то время как мысль обозревает тот тип государственных деятелей, которые в просторечии имеют быть названы карьеристами, с представителем коих он имел несчастие объясняться недавно: при покойном министре были они солидарны с ним, а теперь они его – Аблеухова – собираются…

Что собираются?

Тяжелый предмет напоминал по форме сардинницу; он был вытащен рукою сенатора машинально; машинально схватил Аполлон Аполлонович кабинетный портрет, а очнулся от мысли – с круглогранным предметом: и в нем что-то дзанкнуло; менее всего тут сенатор вспомнил о бездне (мы над бездною часто пьем кофе со сливками), но рассматривал круглогранный предмет с величайшим вниманием, наклонив над ним голову и слушая тикание часиков: часовой механизм – в тяжелой сардиннице…

Предмет ему не понравился…

Предмет с собой он понес для более детального рассмотрения – чрез коридор в гостиную комнату, – склонив над ним голову и напоминая серую, мышиную кучу; в это время он думал о все том же типе государственных деятелей; люди этого типа для защиты себя от ответственности защищаются пустейшими фразами, вроде «как известно», когда ничего еще не известно, или: «наука нас учит», когда наука не учит (мысль его всегда струила какие-то яды на враждебную партию)…

Аполлон Аполлонович пробежал с предметом к тому краю гостиной, где на львиных ногах поднялся инкрустированный столик; чопорно со стола поднималась там длинноногая бронза; на китайский лаковый он подносик положил тяжелый предмет, наклоняя лысую голову, над которою ламповый абажур расширялся стеклом бледно-фиолетовым и расписанным тонко.

Но стекло потемнело от времени; и тонкая роспись потемнела от времени тоже.

…………………………………………..

Недообъяснился

Николай Аполлонович, влетев в кабинетик Лихутина, грянулся каблуками со всего размаху о пол; сотрясение это передалося в затылок; задрожали поджилки; он невольно упал на колени, протрамбовывая темно-зеленым сукном неприятно скользкий паркет; и – ушибся.

Упал и… —

– тотчас привскочил, тяжело дыша и хромая, бросился с перепугу к дубовому тяжелому креслу, представляя собой мешковатую и довольно смешную фигуру с дрожащею челюстью, с явно дрожащими пальцами и с единственным инстинктивным стремлением – поспеть: поспеть ухватиться за кресло, чтобы в случае нападения и сзади торопливо забегать вокруг кресла, перелетая туда и сюда за туда и сюда перелетающим, беспощадным противником, все движенья которого напоминали конвульсии страдающих водобоязнью людей; поспеть ухватиться за кресло!..

Или же, вооружившись тем креслом, опрокинуть противника, и пока тот забьется под тяжелыми дубовыми ножками, броситься поскорее к окну (лучше грохнуться из второго этажа на улицу, разбив вдребезги стекла, чем оставаться наедине с… с…)…

Тяжело дыша и хромая, бросился он к дубовому креслу.

Но едва добежал он до кресла, как горячее дыхание подпоручика обожгло ему шею; обернувшись, он успел разглядеть перекошенный блеклый рот и пятипалую руку, готовую упасть на плечо: багровеющее от бешенства лицо, лицо мстителя, с напряженными жилами на него уставилось окаменевающим глазом; в том безобразном лице не узнал бы никто мягкого лица подпоручика, уравновешенно отпускающего за фифкою фифку. Пятипалая не рука, а громадная лапа, непременно упала бы Аблеухову на плечо, изломавши плечо; но он вовремя перепрыгнул через кресло.

Пятипалая лапа упала на кресло.

И треснуло кресло; наземь грохнуло кресло; раздался над ушами – неповторяемый, никогда еще не услышанный, нечеловеческий звук:

– «Потому что тут обречена погибнуть человеческая душа!» И угловатое тело полетело за отлетевшей фигуркою; из слюной брызнувшего ротового отверстия пачкою растрещавшихся хрипов вырывались, клокотали и рвались тонкие, петушиные ноты – безголосые и какие-то красные…

– «Потому что… я… вмешался… понимаете? Во все это дело… Дело… это… Понимаете?.. Дело это такое… Дело мое сторона… То есть нет: не сторона… Да понимаете ли?..»

И обезумевший подпоручик, настигнувши жертву, приподнял над согнувшейся в три погибели фигуркою, ожидавшей затрещины, две трепетавших ладони (под согбенной спиною все тщилась фигурка укрыть свою потную голову), нервно сжала в кулаки, повисая всем корпусом над ежившимся у него под руками комочком из мускулов; комочек же с трусливо оскаленным ртом изгибался и кланялся, повторяя все ритмы рук и защищая ладонью свою правую щеку:

– «Понимаю, понимаю… Сергей Сергеевич, успокойтесь», – выпискивало из комочка, – «да тише же, умоляю вас, тише: голубчик, да умоляю же вас…»

Этот комочек из тела (Николай Аполлонович пятился, изогнутый неестественно) – этот комочек из тела семенил на двух подогнутых ножках; и не к окну – от окна (окно отрезывал подпоручик); в то же время в окне видел этот комочек – (как ни странно, это все же был Николай Аполлонович) – и трубу торчавшего пароходика; видел он за каналом – крышу мокрую дома; над крышею была огромная и холодная пустота…

Он допятился до угла и – представьте себе: свинцовые пятипалые руки ему упали на плечи (одна рука, скользнувши по шее, обожгла его шею сорокаградусным жаром); так что он опустился – в углу на карачках, обливаясь, как лед, холодной испариной.

Уже он собирался зажмуриться, заткнуть уши, чтоб не видеть полоумного багрового лика и не слушать выкриков петушиного, безголосого голоса:

– «Ааа… Дело… где каждый порядочный человек, где… ааа… каждый порядочный человек… Что я сказал? Да – порядочный… должен вмешаться, пренебрегая приличием, общественным положением…»

Было странно слушать бессвязное чередование все же осмысленных слов при бессмыслице всех черт, всех движений; Николай Аполлонович думал:

– «Не крикнуть ли, не позвать ли?»

Нет, чего там кричать; и кого позовешь там; нет – поздно; закрыть глаза, уши; миг – и все будет кончено; бац: кулак ударился в стену над головой Аблеухова.

Тут на миг приоткрыл он глаза.

Перед собой он увидел; две ноги были так широко расставлены (он сидел на карачках ведь); головокружительная мысль – и: не обсуждая последствий, с трусливо оскаленным, будто смеющимся ртом, с белольняными, растрепавшимися волосами Николай Аполлонович стремительно прополз между двух широко расставленных ног; привскочил, – и без мысли прямо бросился к двери (прометнулся в окне оловянный край крыши), но… пятипалые, прикосновения ждущие лапы ухватили с позором его за сюртучную фалду; рванули: закракала дорогая материя.

Кусок оторванной фалды отлетел как-то вбок:

– «Постойте… Постойте… Я… я… я… вас… не убью… Остановитесь… вам не угрожает насилие…»

И Николай Аполлонович был грубо отброшен; он спиной ударился в угол; он стоял там в углу, тяжело дыша, казалось, что его волосы – не волосы, а какие-то светлые светлости на багровом фоне прокопченных кабинетных обой; и его темно-васильковые обычно глаза теперь казалися черными от огромного, холодного перепуга, потому что он понял: бесновался над ним не Лихутин, не оскорбленный им офицер, не даже враг, удушаемый мстительным бешенством, а… буйно помешанный, обладающий колоссальною силою мускулов, теперь на него не кидался; но, вероятно, кинется.

 

А этот буйно помешанный, повернувшись спиной (тут бы его и прихлопнуть), подошел на цыпочках к двери; и – дверь щелкнула: по ту сторону двери раздались какие-то звуки – не то плач, не то шарканье туфель. И – все смолкло. Отступление было отрезано: оставалось окно.

В запертой комнатушке молча они задышали: отцеубийца и полоумный.

…………………………………………..

В комнате с обвалившейся штукатуркою было пусто; перед захлопнутой дверью лежала мягкая шляпа с полями, а с кушетки свисало крыло фантастического плаща; но когда в кабинетике глухо грохнуло кресло, то с противоположной стороны, из Софьи Петровниной комнаты, заскрипев, распахнулася дверь; и оттуда протопала туфлями Софья Петровна Лихутина в водопаде за спину ей упавших черных волос; сквозной шелковый шарф, напоминая текучую светлость, проволочился за нею; на крошечном Софьи Петровнином лобике обозначалась так явственно складка.

Она подкралась в замочной скважине двери; она присела у двери; она глядела и видела: только две пары переступающих ног да две… панталонные штрипки; ноги протопали в угол; ноги не обозначились нигде, но из угла, клокоча, вырывалися тихие хрипы и точно булькало горло: неповторяемый, петушиный, нечеловеческий шепот. И ноги протопали снова; у самого Софьи Петровнина глаза, по ту сторону двери, раздался металлический звук защелкиваемого замка.

Софья Петровна заплакала, отскочила от двери и увидела – передник да чепчик: это Маврушка у нее за спиной закрывала лицо белоснежным чистым передником; и – Маврушка плакала:

– «Что же это такое?.. Голубушка, барыня?..»

– «Я не знаю… Ничего я не знаю… Что же это такое?.. Что там они делают, Маврушка?»

…………………………………………..

Половина третьего пополудни.

В одиноком своем кабинете над суровым дубовым столом приподымается лысая голова, легшая на жесткой ладони; и – глядит исподлобья туда, где в камине текут резвой стаей васильки угарного газа над каленою грудою растрещавшихся угольков, и где отрываются, разрываются, рвутся – красные петушиные гребни – едкие, легкие, пролетая стремительно в дымовую трубу, чтобы слиться над крышами с гарью, с отравленной копотью, и бессменно висеть удушающей, разъедающей мглой.

Приподнимается лысая голова, – мефистофельский блеклый рот старчески улыбается вспышкам; вспышками пробагровеет лицо; глаза – опламененные все же; и все ж – каменные глаза: синие – и в зеленых провалах! Из них глянула холодная, огромная пустота; к ним прильнула, глядит из них, не отрываясь от мороков; мороком перед ней расстилается этот мир.

Холодные, удивленные взоры; и – пустые, пустые: мороками поразожгли времена, солнца, светы; от времен побежала история вплоть до этого мига, когда —

– лысая голова, легшая на жесткой ладони, приподнялась над столом и глядит исподлобья огромною, холодною пустотой, – туда, где в камне текут резвой стаей васильки угарного газа над каленою грудою растраивавшихся угольков. Круг замкнулся.

Что это было?

Аполлон Аполлонович припоминал, где он был, что случилось меж двумя мгновеньями мысли; меж двумя движеньями пальцев с завертевшимся карандашиком; остро отточенный карандашик – вот он прыгает в пальцах.

– «Так себе… Ничего…»

И отточенный карандашик стаями вопросительных знаков падает на бумагу.

…………………………………………..

Бормоча Бог весть что, полоумный продолжал все кидаться; бормоча Бог весть что, продолжал топотать: продолжал шагать по диагонали душного кабинетика. Николай Аполлонович, распластавшийся на стене, в теневом там углу, продолжал наблюдать за движеньями бедного полоумного, способного все же стать диким зверем.

Всякий раз, как там резким движением выкидывались рука или локоть, он вздрагивал; и полоумный – перестал топотать, остановился, выкинулся из роковой диагонали: от Николая Аполлоновича в двух шагах закачалася снова сухая и угрожающая ладонь. Николай Аполлонович тут откинулся: ладонь коснулась угла – пробарабанила в углу на стене.

Но сошедший с ума подпоручик (жалкий более, чем жестокий) его более не преследовал; повернувшись спиною, он уперся локтями в колени, отчего изогнулась спина, и в плечи вошла голова; он глубоко вздохнул; он глубоко задумался.

Вырвалось:

– «Господи!»

И простонало опять:

– «Спаси и помилуй!»

Этим затишием бреда Николай Аполлонович осторожно воспользовался.

Он тихонько привстал и, стараясь оставаться беззвучным, он – выпрямился; голова подпоручика не перевернулась, как только что она перевертывалась, рискуя – ну, право же! – отвинтиться от шеи; видно, бешеный пароксизм разразился; и – теперь шел на убыль; тогда Николай Аполлонович, прихрамывая, заковылял беззвучно к столу, стараяся, чтоб не скрипнул башмак, чтоб не скрипнула половица, – заковылял, представляя собою довольно смешную фигуру в элегантном мундире… – с оторванной фалдою, в резиновых новых калошах и в неснятом с шеи кашне.

Прокрался: остановился у столика, слушая биение сердца и тихое бормотание молитв утихающего больного: и неслышным движением рука его протянулась к пресс-папье; но вот беда: на пресс-папье легла стопочка почтовой бумаги.

Только бы рукавом не зацепить за бумагу!

На беду рукавом стопочку все же он зацепил; раздался предательский шорох и бумажная стопочка рассыпалась на столе; это шуршанье бумаги пробудило в себя ушедшего подпоручика; разразившийся и теперь утихающий пароксизм разразился с новой силой; голова повернулась и увидела стоящего Николая Аполлоновича с протянутою рукой, вооруженною пресс-папье; сердце упало: Николай Аполлонович от стола отскочил, пресс-папье осталось у него в кулаке – предосторожности ради.

В два скачка подлетел к нему Сергей Сергеич Лихутин, бросил руку ему на плечо и стал плечо тискать: словом – он принялся за старое:

– «Должен просить извинение… Извините: погорячился я…»

– «Успокойтесь…»

– «Очень уж необычайно все это… Только, пожалуйста, – сделайте милость: не бойтесь… Ну, чего вы дрожите?.. Кажется, я внушаю вам страх? Я… я… я… оборвал у вас фалду: это… это непроизвольно, потому что вы, Николай Аполлонович, обнаружили намерение уклониться от объяснения… Но, поймите же, от меня вам уйти невозможно, не дав объяснения…»

– «Да я же не уклоняюсь», – взмолился тут Николай Аполлонович, все сжимавший в руке пресс-папье, – «о домино я сам начал в подъезде: я сам ищу объяснения; это вы, Сергей Сергеевич, это вы сами длите: сами вы не даете возможности мне дать объяснение».

– «Мм… да, да…»

– «Верите ли, это домино объясняется переутомлением нервов; и вовсе оно не является нарушением обещания: не добровольно стоял я в подъезде, а…»

– «Так за фалду простите», – перебил его снова Лихутин, доказавши лишь, что подлинно он – невменяемый человек (все же плечо Аблеухова он пока оставил в покое)… – «Фалду вам подошьют; если хотите, я сам: у меня есть и иголки и нитки…»

– «Этого недоставало лишь», – мелькнуло в голове у Аблеухова: он с удивлением рассматривал подпоручика, убеждаясь наглядно, что все-таки пароксизм миновал.

– «Но дело не в этом: не в иголках, не в нитках…»

– «Это, Сергей Сергеевич, в сущности… Это – вздор…»

– «Да, да: вздор…»

– «Вздор по отношению к главной теме нашего объяснения: по отношению к стоянью в подъезде…»

– «Да не о стоянье в подъезде же!» – досадливо замахал рукой подпоручик, принимаясь шагать в том же все направлении: по диагонали душного кабинетика.

– «Ну, о Софье Петровне…», – выступил из угла Аблеухов, теперь заметно смелеющий.

– «Не… не… о Софье Петровне…», – прикрикнул на него подпоручик: – «вы меня совершенно не поняли!!..»

– «Так о чем же?»

– «Это все – вздор-с!.. То есть не вздор, но вздор по отношению к теме нашего разговора…»

– «В чем же тема?»

– «Тема, видите ли», – остановился перед ним подпоручик и поднес свои кровью налитые глаза к расширенным от испуга глазам Аблеухова… «Суть, видите ли вся в том, что вы – заперты…»

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47 
Рейтинг@Mail.ru