bannerbannerbanner
Кубок метелей

Андрей Белый
Кубок метелей

Вспомнила!

Вьюга вздохнула безответно, и она вспомнила шелест скрипок в театре, где шлейфом когда-то разметала незабудки, где упивались ей, восхищались, дышали; где милый ей улыбался и звал, как и в детские годы, куда-то.

Но строгий скуфейник, стоявший над ней, тронул ее, и они пошли прочь от воспоминаний.

Там махали ветками снежных ландышей: там облегченно упивались простором.

Там был лет снежной пены, разбрызганный в пространствах и размешанный с сумраком. Весь день они пробродили в полях.

Она шла рядом со странником, потупясь, и черная вуаль вихрилась за клобуком.

Она робко вскидывала глаза, будто исповедуясь; «Я ушла от мира: я любила – но любила сон – не его».

И странник склонился золотою бородкой: ветряной напор стал рвать его кудри; матовый лик улыбнулся бархатной улыбкой, чуть-чуть страшной: «Нет, его ты любила!»

Бледный стоял, чуть прищуренный, и вьюга в душе запевала, как прежде.

Лапа метели то гладила их, то иглами, звездами, снежными перлами дико царапала.

Они подняли друг на друга синие очи, синие и покрыли их, щурясь, черным шелком ресниц, грустные, не узнавая ДРУГ друга.

Поднялся серый мундир, и сквозное, глянцевитое лицо в ореоле лиственных седин, вперенное в мать-игуменью, запело, как и не раз ей певало:

«Как хоо-чии-тся мне вее-риить ии люю-биитъ!»

Но глянцевитое лицо покрыл странник светлой ладонью – и увидела, что на высоком, сером столбе ветром стрекочет фонарь с жестяным, серебрящимся верхом.

Странник сказал: «Это караулит прошлое на границе дряхлого мира».

Они прошли, и ей вслед верещал стеклянный фонарь на деревянной палке: «Я любил, и вот я мертв!»

Солнце подкатилось к земле и проваливалось.

И оно провалилось.

И там, где съела земля золотой его плод, красный сок стекал в небо.

Они стали на сером голыше, с которого спадали воды.

Ныне подмерз водотек, и остуженные ледышки венком хрупких струнок вонзались в бархат сугробов с гранитного лба.

Меховым сапожком она топтала голыш, точно гигантов запрокинутый череп.

Гигантов лик скудно крысился мертвым хохотом: ветр скулил в ледяной трещине рта: «Подруга дней моих, я во сне возвращался».

Она отвернулась от прошлого с отемненным сердцем.

Метель кидалась снеговыми объятиями.

Огненно-желтый закат потухал над полями.

Она говорила, сжимая четки: «Почему у милого было светлое, светлое лицо? Он был в жизни, как странник».

И склонился: губы его разомкнулись, точно доли багряного персика, взрезанного ножом: «И я странник тоже».

Она смотрела в неземное жемчужное лицо странника и узнавала никогда не забытые черты.

«Это я шептал о воскресении, но ты меня убивала: умирал и воскрес. Это я ратоборствовал за тебя, нисходил во ад, где ты отошла от меня».

Черным стрижом она припала к светлому скуфейнику, но вейный иерей в перловой митре навизжался над ней секучим серпом пурги:

«Ввзвв… ввзвв… я… я…

«Мой гнев со мною…»

Рясофорная[14] вопленница упала на голыш, и напал перелетный лик метели, о голыш разбился: белыми пчелами пропылился ей под воротник жужжать о невозвратном.

А вдали, вдали уходил от нее скуфейник, уронивший в варешки слезоочитый лик жемчуг соленый проливать о ней, прося и ей смерти.

Раскрывала ему вслед алый венчик рта, стряхивала в снег хрусталики стекленевших слезинок.

Протянулись метельные облачка. Уж взывал снеголетный вихорь, холодно бросив в поднебесье кромешную пургу.

Песнь из бездны

Когда ушел скуфейник, она осталась у фонаря на границе обители и дряхлого мира.

Фонарь, как вздыбившийся зверь, стеклянной пастью оскаленный на любовь ее, изрыгавший вихорь то снеговой, то стекольный (вьюга разбила его).

Это его метельные руки звериными когтями над ней летели,

за ней летели.

«Кто убежит от меня? Нет, никто…»

В страхе бежала от него, в сугроб падала, опять вставала.

И гнался за ней рев звериный, старинный.

Все тот же.

Волновалась обитель.

В те дни странник уходит за гребень многохолмный, будто нырнул в метельный океан.

Ароматные куренья струились, и косые лучи солнца, дробимые дымом, жутко плескались над клобуками монахинь в храме, точно далекие лучи благовестия над сиротливыми вопленницами.

Игуменья шла в келью, и крикнула, пойманная песьей тенью, перерезавшей снег.

То, рыкая, просунулась звериная морда из открытого окна на нее,

скалилась на нее.

Она сказала: «Наше прошлое – тень пробежавшего зверя.

«Вместе с нами в метели тащится зверь, провожая на родину.

«На родину».

Это был лающий пес, кровавою пастью оскаленный на жену, облеченную в шелк, прежде бродивший в полях, а теперь забегавший вдоль обители.

Это его косматая морда появлялась то здесь, то там.

Иногда он вилял хвостом: «Кто накормит меня? Нет, никто…»

В страхе его обходила игуменья, а монашки его кормили хлебом.

И рыскал по обители пес косматый, старый, из пространств прибежавший.

Метель взвилась, и рявкнул пес, запушенный снегом. Провалился в снег.

Метель запевала: «Я метель – улетающая жизнь.

«Вот, как белая птица, взмываюсь я морем холодных перьев.

«Я над вами плыву, неизменная, – на родину…

«Ha неизвестную родину».

В стране бриллиантов

Мертвые мертвецы горбились на открытой могиле. Старец и странник с риз струили ткани метелей.

Охрусталенная крышка гроба лежала у их ног, и в гробной лазури зацветали и отгорали созвездья. Охрусталенные лица клонили в гробную лазурь, где облака то пробегали, то набегали.

Глаза странника то грустили, то радовались небытием, и он говорил свирельным голосом: «Здесь супруга моя и грустит, и томится; и Господь разрешит ее взять».

Высунулся из гроба многокрылый муж: «Кто вопрошает Господа Бога?» Высунулся из пролета лазури белый Ангел: «Кто не видал облак Славы?» Старец побежал в гробовой ход: «Ну, конечно, сегодня ночью Он проплывает здесь». Странник побежал в белооблачный ход: «Ну, конечно, Господь разрешит вознести ее».

Синий эфир нежно поцеловал и бросил в них горсть бриллиантовых молний.

Белый храм громко проплывал, и громовые рати старцев из туч блистали мечами. И стаи брызнувших копий ослепительно прядали в ночи темь из таинственного облака. И громы гремящих полчищ оглушительно гремели медью труб из плавучей обители.

Лучезарные, они молились на облачном выступе.

Бриллиантовые насекомые над ними кружились из-за звякнувшей кадильницы.

Осыпанные жужжащим блеском искр, они то прославляли Господа, то просили об успении утомленной игуменьи.

Перловый гремящий лик то показывался венцом из-за дымного алтаря, то из дымов взлетала десница с кадилом.

Бриллиантовые жужелицы, струей искр змеясь, возлетали и, змеясь, рассыпались в волосах.

Перловый старик встал и вопрошал: «Кто там зовет меня?» Молодой мертвец упал и вопрошал: «Кто я, чтобы видеть Тебя?»

Перловый старик шепотом возвестил: «Да будет тебе по желанию твоему!»

Громовый рев все огласил: «Да исполнится воля Твоя!»

Облак проплывал и бросал в тень горсти зарниц.

Бледный день наплывал и гасил горсти созвездий.

И стаи брызнувших стрекоз ослепительной тучкой в пространствах летели в бледнеющей сини ночи: то стаи далеких ангелов испуганным отрядом с уступов тучи слетали в загоревшейся ясной заре.

Третья метельная ектения

Мертвец пришел в обитель.

Яро проблистал его лик белогромным светом.

Яро просвистал снежок из-под ног миндальным цветом. Яро прозвучал его крик:

«Синева Господня победила время».

К косящатому окну красавица прильнула, молясь на любимого. Свою весну красавица встречала, молясь на любимого.

Руки на груди, томясь, рвали четки. Руки на груди сложил, томясь, он, любимый, кроткий.

«Синева Господня победила время!»

Вдруг страстно пробила оконце; она пробила золотой воздух красным током цветов над ясноочитым скуфейником.

Вверх страстно уносила под солнце вьюга, уносила в снеговой воздух белый ток цветов над ясноочитой игуменьей.

Попадали к ногам его красные цветики. Запрядали мимо личика ее белые лепестки.

«Синева Господня победила время!»

Ты пришел – неотцветный цвет, ты облекся кружевом снежных риз: глаза твои – метель, просквозившая небом.

Тебя родила метель: дай нам метель, дай, дай, дай нам метель белую, метель ревучую, метель – летучую метель, свистучую, ибо ты из вьюги вышел.

Вьюге помолимся!

Здравствуй, здравствуй, белая пчела, из метельного улея летящая к нам о счастье жужжать, сладкий мед от сот, от сердец собирать.

Ты, счастье, белый, медовый, восковой!

Гласом пчелиным нам обедню прожужжи!

Ты нас помилуй!

Бледно-мраморный лик рясофорной красавицы с четками в руках вырастал всюду за скуфейником. Громкий радостный крик метели-плясавицы в оснеженных полях вырастал гласом свирепым над ельником.

Метель протягивала всем в обители свои белые объятия, белой солью впивалась им в очи, будя печали; распадалась птицами, ложилась под его ноги.

Игуменья протягивала ему свои объятия, жгучей болью впивалась очами из-под вуали, темной, как темень ночи. Но он закрывал глаза ресницами, желанный и строгий.

Когда он проходил мимо нее, она прыгнула к нему, точно черная колдунья с гвоздикой в руках. Когда небосклон озарила солнечная змея, метель прыгнула, вознесла свою тьму дико, дико, точно рясофорная летунья в далеких полях.

 

Губы странника немели чуть видно сладостью, но скрыл лицо в нее обращенными ладонями, защищаясь от гвоздик.

Трубы метели гремели громовой радостью, и солнечное кольцо укрыло свой пыл.

О пчеле пчела, о душе душа, о заре заря – жужжат, пекутся, яснятся.

Пчелы, пчелы:

ныне вы – пчелы.

Вы пчелиного царя в улей ведите.

Роитесь, роитесь: скоро вылетит белый царь на крыльях золотых из улья с жужжаньем.

За ним, братия пчелиная, летайте, на брань с осами летайте, языками-жалами мерцайте в душах темных.

Вот с вами ваш – с зарей заря, с душой душа, с пчелой пчела.

Приди к нам, пчела наша!

В келье игуменья раздевалась. Под окном метель шепталась.

Шелестел белый снеговый челн, уплывая в солнечный град вдоль снеговых волн; уплывал он туда, – где горящий круг.

Шелест черных шелковых волн – водопад ниспадающих ряс, возникал от пляски ее обнаженных рук.

В келье игуменья раздевалась. Под окном метель шепталась.

Красная лампадочка озаряла клобучок, оплетенный цветами, сквозной батист, окуривший ее знойную грудь. Вьюжная пляска заметелила обитель своими шелками.

Игуменья расплела шелковые ткани кудрей, одела серебристый клобук, обвила себя атласом лилейным, собираясь к нему на встречу.

Буря мела пурговые ткани; в серебре рыданий ее восходил лучистый круг. Звала гласом вейным: «Люблю тебя, почему – не отвечу?»

В тебе, снег – поцелуй, в тебе – ветряный смех – любовные речи.

Блеском, свистом, пляской, ризой кружевной – ризой на нас нисходишь.

Снеговым причастием, белым хладным огнем – провей, одари.

И пропоют снеговые псалмы на метельной обедне.

Вьюге помолимся.

Пурпур сердец вином снежным вскипает, приступите.

Причащайтесь пене снежной, пену белую вкусите.

Пеной белой, кружевной, облекайтесь: – лики ваши – снеги, губы ваши – пурпур, ваши очи – небо.

Снеги к снегам, небо к небу, зори к зорям!

Се, над вами серебряный венец метелей – се, над вами брачный венец.

Вьюге помолимся.

Встреча

Над обителью раздавался свист ветерка и грустно-знакомый вьюжный шелест.

И в бледную, бледную бирюзу ушли снежные рясы. Показался силуэт игуменьи с золотою свечой, и вот она, белая невеста, пошла в ледяные поля на призывный звон вьюги.

Над ее головою потрескивала зубчатая корона огня.

С вознесенной в руках свечой она пала под сквозным золотом солнечных листьев:

«Довольно: —

«нам вольно: нам от радости больно.

«К нам, ах, к нам ты спешишь, в лучах тая.

«Во снеговых полях, Жемчуговых эта тишь золотая».

И в бледную, бледную бирюзу он шел пламеносным ликом. И в бледную, бледную бирюзу метель рвалась вихреносным криком. И в бледную, бледную бирюзу он шел пламеносным ликом.

Он… Нет, не он.

В ледяной, столбный фонарь било солнце, и он обратил в монастырь взгляд стеклянный. Вихряной столб, как и встарь, метель взвила, и он закрутил свою пыль, осиянный.

И в бледную, бледную бирюзу волна метельного цвета продышала хлопьями пуха.

Как большой одуванчик, взошла метель, изорванная предвесенним деньком.

Игуменья начертала в полях пламеносного змея искряным зубцом свечи.

Змей пополз: это дорожкою колких пчелок ползли на обитель предтекущие светоносны.

Сияющими жалами текли братья света.

В отдалении несли золотой гроб с мертвецом. Белая, атласная красавица, вся в пурпуровом цвете, стояла с иконой в руках.

Протянула гробу икону и цвет.

И стал воскресший из гроба: от лица его стекало солнце.

Они коснулись друг друга бархатом глаз и будто ушли в знакомый, иссиня-синий колодезь.

Кадила рассыпали на снег красные змеи.

Червонные, святые потиры выносили в поля; и в них сверкали из-за туч яркие уголья. Но уголья прорастали цветом.

Едкий мед потиристо цвета матовой истомой овощал их лица и хор пел:

«Он не беспеременен: он уходит в безвременье – в бледную, бледную бирюзу.

«У него есть крылья скрываться от нас.

«Но это не значит, что он не с нами.

«Он встает среди нас: метельной струей бьет в лазурный кубок.

«Когда переполнится кубок метелей, он опрокидывается на нас снегом.

«Возвращается… возвращается».

Игуменья вела странника в алтарь, а сама стала у входа.

«Ты гряди, иерей, из блистанья сотканный, жених, из свещного действа в полях рожденный.

«Ты, жених, гряди из далекой страны загробной облекать меня любовью и солнцем.

«Твои ризы из пенных блистаний, и омоемся блеском.

«Твоим, иерей, твоим блеском!

«Мы возьмем колосья блистаний, перевьем стан наш колосом, колосом, солнечным колосом!

«Колосись в души наши!

«Ибо мы – твои, твои мы нивы: нивы, нивы, созревшие нивы!

«Твои, жнец, нивы».

Змей повержен

Под амвоном волновалось море клобуков.

Она стояла с благовонным мирром.

Вырос силуэт-иерей с просветленным, жемчужным лицом. Солнечные кудри и чуть двоящаяся улыбка светились на вечерней заре.

«Милый, опять ты, опять!»

Это был он, ее смутный сон.

Он стоял, точно сотканный из воздуха.

Высоко вздымалась его взволнованная грудь.

У ног его замирали, осыпанные, будто угольями, святыми пчелами кадила.

Две пчелы запутались в волосах солнечной жены, когда над ней подъял свои руки и голосом, вздоху подобным, призывно звал от времени:

«Довольно:

«Скоро все облетит – пролетит.

«Времена засохли, шелестят, как свиток.

«Времена, как и свиток, свиваются.

«Пора,

«потому что все пролетит, и мы будем вместе.

«Потому что вот пришел взывать воскресший о воскресении!»

Она

Ты, иерей, – парчовый цвет, весь, как из снега!

Он

Ты, жена, невеста – лебедь моя.

Они

Мы под куполом, опрокинутым над нами.

Белым орарем оплел ее стан, и заревел хор с клироса, призывая к ектений:

«Вьюге помолимся!»

Двери храма разорвались. Там наплывал епископ в горящих ризах, как большой красный дракон.

На бледной, бледной бирюзе храмовой живописи за ним тянулись свещные огоньки, точно гребни чешуи золотых ползучего гада.

За ним повалили черные толпы хмурых монахов, издавна враждовавших с обителью.

Кучка верных монахинь, молясь у амвона, горящими свечами заграждая дракону путь, чертила на нем свещные знаки крестов, и свечи, как мечи, яро лизали воз-Дух.

Красные горсти шмелей, световым роем молитвенных заклинаний, садились жалами в темную толпу.

Забряцавшие оболоками золотые кадила, словно белыми кольцами, охватили епископа, и в бирюзовый пролет сверкала его митра.

Исполненная духом, жена вышла на амвон и глядела в жуть воздушной стремнины, то задернутой дымом, то зиявшей, точно щучья морда уставилась на нее, венчанная златом, – и вот змей посохом ей проблистал.

Точно жало молнии резнуло кадильное облако – и вот она узнала того, кого убила духом.

Время – епископ, ризы влекущие в храм, – шло на амвон, где она вознеслась над ним.

Она стояла над епископом с крестом и с пурпуровым цветом.

Иерея из алтаря вызывала, кадильные оболоки в венценосного змея метала.

Оболоки – молитвы, рожденные духом, белыми каменьями полетели в старину.

И дробились сияющей митрой.

Крест в руке блиставший сжимала, блески крестом метала.

Старый епископ изогнулся.

Провалился храм, грохотавший народом, когда белые, кадильные облака загородили к амвону путь.

Старик поплыл вверх по ступеням, словно меж дымовых куполов, то ныряя, то выплывая митрой.

Над ним повисло облако кадила, и он посохом, как молоньей, его изорвал.

И когда золотой змей вползал на амвон, из царских врат показался иерей, точно сотканный из воздуха.

Он стоял с разведенными руками в сквозном золоте ладанных туч.

Его голова, вперед упавшая из-за плеч жены, световой круг над лицом, в руках дикирия страшный свет и змею грозящая десница – пятном бурного света пролились над женой.

Все под оболока громыхало, черной ратью вставало.

И рек чудотворный странник жене, указуя дикирием на то же, все на то же;

«Гад к нам ползет. На нас воздвигается, просится: пора оковать твою, жена, чистоту змеиным кольцом возврата.

«Ты была окована землей. Ныне ты верна небу.

«Пора нам испить любви, поразить змея, уйти в солнечную обитель».

И уста дракона разорвались темным воплем.

Брызнул жезлом и разодрал на жене ризу.

Он видел – солнце, облечейное блеском, тихо из-за оболока опрокинулось над ним, и светоносный, осьмиконечный луч креста резнул пространство.

То не солнце – жена, обтекающая светом и оболоком, яро над ним замахнулась крестом.

Из сумеречной бирюзы пред ней стояло прошедшее в митре, словно золотое насекомое.

Ризы на нем висели, как сухие перепонки.

Когда крест на митру упал, окровавился хрустнувший череп.

Когда глухо рухнуло тело, корчась змеиными кольцами, митра покатилась золотым колесом.

Когда повергся дракон, кучка монахинь возопила гласом велиим: «Жена сокрушила главу змею».

Только снег, только ветер!

Вскипела пурга.

Перловый лик в благолепном пламени риз метнулся из алтаря: кусок матового стекла, захрустев, вылетел из окна, прозвенел и разбился.

Милое, милое небо сияло – милая, милая гробная лазурь.

Белый серп глубоко так звал в голубых океанах истомы, и едва, едва мерцали там звезды.

И их ризы струились метелями, когда туда они устремились.

Серебряными своими клобуками лукаво из волн бело-пурговых всплывали, как дети; как дети, безумно хохотали, безумно, восходя, —

выше, выше —

прошли за ними, под ними, вкруг них муаром снежились свиставшие мантии, будто лепестки закачавшихся в воздухе лилий, окуривающих белым дымом, свистом, блеском, ароматом предвесенним.

Выше, выше —

прошли: из-под облака риз, как из оболока дней, опрокинулись в прошлое – вот указал ей лазури глубокой истомы в воздухе, склонился над ней у этих колодцев,

склонился сверкающей шапкой и всем своим телом сквозным, проблистав ей в лицо биллионами алмазов, застывших алмазов, океанами слезинок, взметенных пургой.

Устами, жгучими, как слезинки, уст ее мертвеющих коснулся.

Ах, да нет:

то не была мать-игуменья: то его родная сестра, его грустная деточка, струившая в подоблачную старину снежные хлопья.

Слезы, слезы – ее слезы: слезы деточки, павшей в снежную колыбельку,

слезы радости, —

ей наполнили колыбель: хлынули чистыми хрусталями над трезвоном ревевшей обителью.

Изогнулась слепительным станом в закипевшем пеною море, а хладные ее пальцы – края перистой тучки – в сверканьи лучей оборвали с неба хрустальный осколок месяца.

И из этой чаши он испил ее любовь.

Они испивали старинный, старинный напиток к нам взывающего томления с пургой, нам в грудь дохнувшей любови, запевавшей о том же, —

как и встарь —

испивали, будто ту же метель и все тот же месяц —

и их знакомые до ужаса, будто с детства снящиеся лица, будто той же взметанные вьюгой, и той же вскипевшей пеной – эти лица клонились к смертной разгадке, воздвигающей и метель, и месяц, и воздушную отныне и до века киновию.

Красный храм и красные стены обители вдали, вдали облеченные блеском, сверкали там под оболоком,

То не обитель: старое, красное солнце, обреченное смерти, уплыло в облака,

сверкало и уплывало.

И не оно – образ мира – ускользало из-под их ног, – не оно: нет, они, что уплывали метельной, разбрызганной пеной.

Что-то ей запевало: «Я умчу тебя в поднебесную высоту; ты проснулась теперь и ты знаешь.

«Вспомни, ах, вспомни: это я, это я.

«Я – ветер!»

И ветер нес ее будто снившимся где-то образом, будто ее полюбившим странником, будто старинным, старинным в бескрайнюю высь улетающим томлением.

И она была – только снег, только снег.

Ветер пролетел; снегом она взметнулась, и они вознеслись пургой.

Чудо

Белый рукав поднимался вдоль стены. А за ним вырастал уж другой.

Белый рукав, сочась над могилой, неизменно вырастал. Лизал гробовую плиту.

И ускользал.

Над гробами надулись белые паруса.

Над гробами летели воздушные корабли.

Белокрылые летуны уносились сквозь время… на родину.

На неизвестную родину.

Безвластно истаяли клубы ладана. Смущенно встал на ступенях споткнувшийся епископ.

И сутулые старицы, и красавицы, юницы, отроковицы, вдовы, черные, белоликие, розовоустые, собирались к царским вратам за игуменьей, за странником.

 

Чем тревожней пьяные духом сестры искали беглецов – и епископ, и сутулые старицы, и красавицы, юницы, отроковицы, вдовы черные, бедоликие, розовоустые, тем властнее встал на амвон старец, указуя на царские врата:

«О том, что было от начала, что мы слышали, что видели своими очами, что осязали – о слове жизни.

«О том возвещаю вам.

«Не ищите вы мертвых: не найдете воскресших и вознесенных.

«Как ныне вознеслись они, будем и мы возноситься, потому что и мы – дети».

В открытых царских дверях с матово-светлого стекла на всех уставился ясноочитый лик.

Кротко яснел он синевою глаз и спелым колосом бородки среди богомольных выкликаний.

Красными своими тканями, будто языками огней, раскидались над сестрами его перловые руки.

Отныне серебряный лик склоненной жены впаялся в стекло; склонясь, проливала жена елей на его жемчуговые ноги, утирала их янтарным златом волос.

Сквозной лебедь в окне там поплыл над хрустальным ледком.

А за ним пролетал и другой.

Белый лебедь, сочась снегом, взлетал, чтобы бить в стекла пурговым крылом.

Бросался в высь.

В небо бросались тучи лебедей. Белокрылые летуны уносились сквозь время.

Черные, черные старицы, чуду преклонясь рогами свещных огней, пляшущих над клобуком, хвостами прошушукали вдоль амвона, и оторванные рои искр, будто красные пчелы, уползающие в фимиам, и чела их, кровью гвоздик оплетенные, и пламена восковых копий – все в них являло одно, навек одно, когда чинно текли они стареющими ликами, бархатными клобуками и огнями,

Вот поднималась метель, как воздушная, белая игуменья, изогнулась атласным станом под окном, а хладные ее пальцы в стрекотанье ледяных четок плеснули серебряной волной муаровой мантии, точно засвиставшими в небо крыльями: так она тянулась к окну; из-под ее ресниц нежно взирали пустые небеса, нежно; руками точно терзала алмазы шелковых своих риз, разорванных бледными клочьями; а зов слетал с ее уст восторженным стенаньем.

Многокрестное кладбище, терзаемое порывом, страстным гласом стенало, в любовной ширило пытке свои лампады – огневые, янтарные очи, – пурговыми лопастями свеиваясь, точно в час брачный свеивалась фата, истерзанная невестой; оно потрясало руками – десятками крестов, – к Нему тянулось старинным томлением.

Петровское. 1907 год.
14Рясофорная – монастырская послушница, получившая от настоятельницы благословение носить рясу с клобуком.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11 
Рейтинг@Mail.ru