Книга Хроники Восход читать онлайн бесплатно, автор Андрей Баум – Fictionbook
Андрей Баум Хроники Восход
Хроники Восход
Хроники Восход

3

  • 0
Поделиться

Полная версия:

Андрей Баум Хроники Восход

  • + Увеличить шрифт
  • - Уменьшить шрифт

Андрей Баум

Хроники Восход

Рассказ 1. «Белое безмолвие»

Глава 1. Рутина вечной ночи

Здесь, на семьдесят восьмом градусе северной широты, время не текло. Оно замерзало. Превращалось в тяжелый, монолитный пласт серого льда, неотличимый от торосов Ис-фьорда, сковавших побережье. Полярная ночь на Шпицбергене не имела ничего общего с туманным полумраком питерских белых ночей, когда небо над Невой светится болезненным, лиловым цветом, или с уютным, бархатным сумраком средней полосы, где в четыре часа вечера уже горят фонари, но в окнах еще виден отблеск телевизора. Это была абсолютная, хищная, первобытная тьма. В октябре она неохотно выползала из скалистых расселин архипелага, наваливалась на побережье миллиардами тонн черного вакуума и отпускала свою добычу только к марту.

Эта тьма обладала физическим весом. Она давила на барабанные перепонки, забивалась под веки, лезла в рот с горьким, едва уловимым привкусом ржавого железа и застоявшегося дизельного выхлопа. Если долго всматриваться в нее, начинало казаться, что у темноты есть лицо — огромное, слепое лицо голодного бога, терпеливо ждущего, пока у тебя кончатся батарейки в фонарике. Здесь она приходила с севера, из-за Полюса, из той точки, где компасная стрелка сходит с ума и начинает крутиться, как обезумевшая.

Научно-исследовательская станция «Баренц-2» представляла собой три приземистых, угловатых модуля, обшитых грязно-зелеными композитными панелями, которые за пятнадцать лет эксплуатации покрылись слоем копоти и ледяной крошки, превратившись в нечто среднее между подводной лодкой и гробом. Со стороны, если смотреть сквозь летящую горизонтально снежную крупу, они походили на три заброшенных морских контейнера, которые какой-то пьяный великан в спешке швырнул на каменистый берег, прямо к подножию сползающего ледника. Между модулями были проложены закрытые гофрированные галереи-переходы — узкие, гулкие стальные «кишки», похожие на кишечник гигантского животного. По ним можно было перемещаться из жилого блока в рубку связи или дизельную, не рискуя обморозить легкие при штормовом ветре, который здесь нередко разгонялся до безумных тридцати метров в секунду. Внутри этих переходов всегда пахло обледеневшим железом, резиновыми уплотнителями и вечным, неистребимым страхом перед тем, что внешняя гермодверь однажды не выдержит натиска, и арктический воздух ворвется внутрь, чтобы забрать всё живое.

Кирилл стоял у узкого трехслойного иллюминатора в кают-компании жилого модуля. Его пальцы, тонкие и неестественно бледные, до побеления суставов сжимали тяжелую керамическую кружку с остывшим растворимым кофе — дешевым, «Якобс», который закупали оптом в Мурманске и который на вкус напоминал жженую резину, разведенную в грязной воде. За толстым стеклом не было видно ничего, кроме плотного, нескончаемого шлейфа сухой ледяной пыли, летящей в луче мощного мачтового прожектора. Желтый луч безнадежно пытался разрезать арктический мрак, но его свет лишь вяз в белой круговерти, создавая удушающую иллюзию того, что станция оторвалась от земли и несется куда-то сквозь космическую пустоту, в самую пасть преисподней.

Кириллу было двадцать девять лет, но когда он случайно бросал взгляд на свое отражение в мутном зеркале над раковиной, он видел человека без возраста. Или, скорее, человека, который уже прожил свою настоящую жизнь и теперь просто донашивал чужую, пустую оболочку, как старую шинель, снятую с мертвеца. Бледная, почти прозрачная кожа, сквозь которую синевой просвечивали вены на висках; глубокие, темные впадины глазниц от вечной, изнуряющей бессонницы; жесткая, неухоженная щетина, придавшая его лицу выражение затравленного бродяги. Его взгляд был пустым. Это был тот самый взгляд, который часто встречался у людей, заглянувших за изнанку привычного мира — взгляд на две тысячи метров, устремленный сквозь предметы, сквозь людей, сквозь саму реальность, прямо туда, где на дне памяти копошились черные черви прошлого.

Он приехал на Шпицберген три года назад, осознанно выбрав самый изолированный, самый глухой и паршивый контракт из всех, что предлагал институт метеорологии. Ему платили копейки — тридцать тысяч в месяц, с учетом полярных надбавок, и то с задержками. Но Кириллу было плевать на деньги. Здесь, среди сотен километров вечной мерзлоты и ледяного безмолвия, действовало главное, негласное правило, ради которого он пересек половину земного шара: здесь не было лишних людей. Здесь вообще не было людей, кроме одного-единственного напарника. И, что являлось для Кирилла самым важным, самым сокровенным условием его хрупкого душевного спокойствия — здесь еда не была тем, за что нужно бороться. Она была скучной, консервированной, расфасованной по коробкам рутиной. Она приходила в герметичных упаковках, с этикетками, датами изготовления и сроками годности.

Но именно эта рутина сейчас трещала по швам.

Внутри «Баренц-2» медленно, но верно разрастался невидимый нарыв. Отношения между двумя полярниками, запертыми в консервной банке посреди полярной ночи, натянулись до предела, превратившись в звенящую стальную струну, готовую лопнуть от малейшего шороха. Причиной тому была жесточайшая сенсорная депривация — бич всех полярных зимовок, та самая штука, из-за которой на станциях «Северный полюс» сходят с ума, начинают стрелять в товарищей или просто выходят в буран без одежды и идут в темноту, пока не упадут от истощения или холода. Когда вокруг тебя месяцами нет ничего, кроме черного неба, белого снега и мертвого гула дизельного генератора, человеческий мозг начинает дичать. Он теряет ориентиры. Звуки становятся громче, тени — длиннее, а чужие привычки превращаются в личные оскорбления. Ты начинаешь слышать, как напарник дышит. Как он глотает. Как у него скрипят суставы. И это сводит с ума быстрее, чем любая изоляция.

Напарник Кирилла, Семеныч, был полной его противоположностью. Это был грузный, массивный старик за шестьдесят, с кустистыми сивыми бровями, из-под которых на мир смотрели маленькие, хитрые и злые глазки, похожие на два черных изюма в тесте. Его лицо, выветренное и облупленное десятилетиями работы на Крайнем Севере, напоминало кусок старой дубленой подошвы — такое же жесткое, морщинистое и неспособное чувствовать боль. Семеныч был классическим ворчливым полярником старой закалки — бесцеремонным, шумным, любящим давить своим ветеранским авторитетом и презирающим любую слабость. Он зимовал здесь тридцать лет, пережил четыре инфаркта, две операции по удалению обмороженных пальцев и одну — по удалению аппендицита, которую ему делал сам врач станции, пока тот не спился и не повесился в дизельной. Семеныч знал про Арктику всё: как вести себя при медведе, как чинить генератор в сорокаградусный мороз, как не сойти с ума от темноты. И он презирал Кирилла за то, что тот был слаб. За то, что тот не умел материться так, чтобы стекла дребезжали. За то, что тот прятал глаза.

Семеныч сидел за колченогим столом, привинченным к полу кают-компании, и с нарочитым, чавкающим звуком ел из жестяной банки тушенку — «Говядину отборную», первый сорт, которую он берег для особых случаев. Этот звук — шуршание ложки по металлическому дну, чавканье, тяжелое сопение, громкое отрыгивание — заполнял всю комнату, заставляя Кирилла внутренне сжиматься в тугой, болезненный узел. Каждое движение старика казалось Кириллу спланированной провокацией. Каждое чавканье — личным оскорблением. Каждое сопение — насмешкой над его слабостью.

— Чего ты там застыл у окна, Крупа? — хрипло проворчал Семеныч, не поднимая головы от банки. Он с самого первого дня переиначил фамилию Кирилла — Крупнов — в это короткое, колючее прозвище, и в его устах оно всегда звучало как издевка, как плевок в спину. — Опять свою темноту караулишь? Насквозь ведь стекло прожжешь своим взглядом-то. Иди жрать, остынет всё. И так на человека не похож стал — кожа да кости, краше в гроб кладут. Ветер дунет — ты и полетел.

Кирилл не обернулся. Он продолжал смотреть в метель, чувствуя, как внутри него поднимается знакомая, горячая волна тошноты. Тошнота эта была не физической — желудок его был пуст уже третий день. Это была тошнота психологическая, та самая, что приходила каждый раз, когда кто-то при нем начинал есть. Особенно — мясо. Особенно — "вслух".

— Я не хочу есть, Семеныч, — тихо ответил он. Его собственный голос показался ему плоским и чужим, словно доносился из глубокого колодца, со дна которого смотрело вверх чье-то мертвое лицо. — Кофе допью и пойду журналы заполню.

— Не хочет он... — Семеныч со стуком швырнул ложку на стол, так что она подпрыгнула и упала на линолеум. — Тьфу на тебя, смотреть тошно! Ты скоро от ветра шататься начнешь. Из-за твоих диет мне потом твою тушу на себе таскать, если у метеомачты штормом прижмет? Жрать надо, парень. На Севере без сала в брюхе — ты труп через два часа. Я тебе как врач говорю. — Он усмехнулся своей шутке, и эта усмешка была хуже любого оскорбления.

Старик поднялся, тяжело шаркая ногами по линолеуму, подошел к плите, взял большую эмалированную кастрюлю, в которой плавали остатки утреннего жирного супа — густого, с плавающими кусками картошки и какими-то подозрительными, похожими на хрящи, обрывками. Семеныч посмотрел в кастрюлю, хмыкнул, и с глухим, резким стуком закрыл её тяжелой металлической крышкой. После чего убрал кастрюлю в темный, непрозрачный навесной шкаф, с треском захлопнув дверцу.

Этот стук крышки отозвался в сознании Кирилла настоящим взрывом.

Внутри него мгновенно, с яростным щелчком сработал старый, неизлечимый бзик — его персональный триггер, его проклятие, его личный ад, который он носил с собой пятнадцать лет. У Кирилла был панический, иррациональный, доводящий до липкого пота страх перед закрытыми кастрюлями, пустыми посудинами и спрятанной, невидимой едой. На его личной полке в жилом модуле все коробки с галетами, все банки со сгущенкой всегда стояли исключительно вскрытыми, с отогнутыми металлическими крышками, выставленные в ряд, на виду. Ему жизненно необходимо было ежесекундно видеть, что еда есть. Что она доступна. Что она не спрятана, не заперта, что за нее не нужно будет драться, вырывать из чужих рук...

Когда Семеныч прятал посуду или закрывал крышки, у Кирилла внутри начинала выть невидимая, оглушительная сирена. Разум заволакивало багровой пеленой. Ему казалось, что если еду закрыли, она исчезла навсегда. И тогда... тогда вернется он. Тот самый Голод из ноября две тысячи одиннадцатого года, когда в занесенном бураном «Восходе-4» они, обезумевшие дети, сидели вокруг пустых котелков, и взгляды их старших товарищей постепенно становились оценивающими, плотоядными. Тогда, когда еда закончилась, и пришлось платить за тепло. Тогда, когда Матвей взял в руки нож. Тогда, когда Алина разожгла костер. Тогда, когда Кирилл тянул жребий.

Кирилл резко повернулся от окна. Его дыхание стало частым, прерывистым. Пальцы так сильно сжали кружку, что по старой керамике поползла тонкая, едва заметная трещина, и горячий кофе обжег ему кожу, но он не почувствовал боли.

— Открой, — хрипло, с трудом сдерживая подступающую истерику, выдаввил из себя Кирилл.

Семеныч, уже собиравшийся выйти из кают-компании, остановился в дверях и медленно обернулся. Его густые брови сошлись на переносице, образуя сплошную волосатую линию, похожую на гусеницу.

— Чего? — переспросил старик, прищурив глазки.

— Открой кастрюлю, Семеныч, — Кирилл сделал шаг к столу. Его голос дрожал, в нем проступали безумные, умоляющие и одновременно опасные нотки, те самые нотки, которые он слышал в собственном голосе пятнадцать лет назад, когда просил у Матвея еще одну «долю». — И шкаф открой. Не надо закрывать. Пожалуйста. Пусть стоит открытым.

Семеныч несколько секунд молча смотрел на него. В его взгляде не было ни сочувствия, ни понимания — только холодное, клиническое любопытство, с которым энтомолог разглядывает редкого жука, прежде чем приколи его булавкой к картонке. А затем его лицо исказила презрительная, жесткая усмешка. Он покачал головой, и в его взгляде мелькнуло что-то похожее на брезгливость, смешанную с торжеством. Он любил находить слабости у других, это давало ему суррогат власти в этом замкнутом, Богом забытом месте.

— Да ты точно ебанулся, Крупа, — тихо, с наслаждением произнес старик, и каждое слово было как плевок. — Совсем кукуха потекла от темноты-то? Суп скиснет, если его открытым держать, придурок. И шкаф я закрою, потому что из него сквозняком тянет. Хватит мне тут свои тюремные замашки устраивать. Иди лечись, метеоролог хренов.

Семеныч развернулся, демонстративно хлопнул дверью кают-компании и ушел по галерее в сторону дизельного отсека, тяжело топая своими огромными сапогами. Топот его удалялся, затихал, но Кириллу казалось, что этот топот будет звучать в его голове до конца жизни.

Кирилл остался один посреди гулкой, пахнущей прогорклым жиром комнаты. Удары сердца отзывались в его висках тяжелыми, кузнечными ударами. Он подошел к навесному шкафу, его руки тряслись так, что он не сразу попал пальцами по пластиковой ручке. Он рванул дверцу на себя, вытащил кастрюлю, сорвал с нее крышку и бросил её на пол. Крышка покатилась по линолеуму со зловещим, дребезжащим звоном, который показался Кириллу криком замерзающего в тайге ребенка.

Он уставился на серую, подернутую слоем застывшего жира поверхность супа. Еда была здесь. Она была открыта. На секунду сирена в его голове утихла, сменившись удушливым, позорным стыдом. Кирилл упал на стул, закрыл лицо грязными от кофе ладонями. Его плечи судорожно вздрагивали. Слез не было — они давно кончились, выжженные тем, ноябрьским морозом.

Сенсорная депривация доедала остатки его рассудка. Полярная ночь за окном Шпицбергена медленно, но верно снимала с него кожу слой за слоем, обнажая то, что он так тщательно прятал — гнилое, кровоточащее нутро выжившего монстра. Он понимал, что долго так не протянет. Что Семеныч прав — он сходит с ума. Но самым страшным было не безумие. Самым страшным было то, что воцарившаяся вокруг него вечная, ледяная темнота была абсолютно, пугающе похожа на ту, из его детства. И эта темнота постепенно начинала подавать голос.

Где-то далеко, за тройными стеклами иллюминатора, завыл ветер. И Кириллу показалось, что в этом вое он слышит не арктическую метель, а детский плач — тонкий, жалобный, захлебывающийся. Плач того, кого они не пустили к костру. Плач того, чью «долю» они съели, чтобы пережить еще одну ночь.

Кирилл поднял голову. В иллюминаторе, за пеленой летящего снега, ему на секунду показалось, что он видит лицо. Маленькое, детское, с запавшими глазами и черными, как угольки, зрачками. Лицо того, кого он предал пятнадцать лет назад.

Он моргнул. Лицо исчезло. Остался только снег, темнота и вечность.

КОНЕЦ ГЛАВЫ 1


Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Купить и скачать всю книгу
ВходРегистрация
Забыли пароль