Моей любимой жене и бессменному редактору Екатерине "Мурке" Колесовой. Спасибо за все, солнышко!
"Сеятель же пусть сеет без оглядки, ибо не в скором времени доведется ему узреть плоды трудов своих"
Из "Поучений" святого Идеро-Бениги
1.
Был дождь. Уже несколько дней в городе и предместьях царил дождь, каждой каплей утверждая конец света и тепла, и золотых деревьев средь струй гордого ветра. Впереди была долгая мрачная осень; и холодная зима.
Неделю назад солнце спряталось за горизонтом, да так и не вернулось. И то, что каждое утро небо, закованное в глухие доспехи туч, начинало слабо светиться, не могло служить доказательством существования дневной звезды.
Дождь смывал пыль и грязь со стен и крыш, и город словно бы растворялся, растекался, разваливался, как замок, построенный из песка – но, в отличие от песчаного замка, не исчезал полностью.
Вода была везде, но узкие кривые улочки не превращались теперь, как еще лет десять назад, в застойные болотные лужи: да здравствует дренажно-канализационная система Республики!
Аколит Пенига зашел под длинную арку Трициркула, и сразу зарядил такой силы дождь, что он решил задержаться и подождать немного. Арка была изогнутая, так что с одного ее конца был виден только самый краешек конца другого, поэтому же внутри было особенно темно.
Пенига хлюпнул носом, чувствуя, что вездесущая вода проникла даже в шарф, закрывающий лицо, а ведь тот надежно укрыт от дождя капюшоном. Он стоял у самой границы мокрого царства и думал, что ливень такой силы не может длиться долго…
– Как задолбала эта серость! – аколит обернулся: рядом с ним остановился его товарищ, неофит Урира.
– Серость?
– Ненавижу дождь, – пояснил свою мысль Урира.
– А-а, – равнодушно протянул Пенига и вдруг почувствовал легкий укол… разочарования, что ли? И тут же захотелось загладить это перед самим собой – словно откуда-то вполз неведомый стыд.
– Сейчас это разве дождь! Вот в год Стены были такие осенние дожди, несколько недель не прекращались, – возможно, излишне сердечно заговорил аколит, – и в конце концов…
– Знаю, знаю я эти байки, – со смешком перебил его Урира. – Сто раз уже слышал про переливающиеся через край выгребные ямы и размытые могилы. Наш прозелит по истории все уши прожужжал: «Могилы, размытые дождем… Полусгнившие трупы плавали по улицам города… Эпидемия чумы!..»
– Ты так говоришь, будто все это старые сказки. Но это было на самом деле. Ты слишком молод, чтобы помнить…
– Подумаешь, ты будто намного старше! – уязвлено заметил неофит. – Тебе лет двадцать пять, не больше.
– Двадцать семь, вообще-то.
– Двадцать семь? – присвистнул Урира, опустив вниз уголки губ. – И ты все еще в аколитах? Ты что, чем-то декану не потрафил?
Общий дух университетского братства давал возможность открытого, неформального общения практически всех со всеми; но все же излишняя фамильярность студентов по отношению к преподавателям не поощрялась. Аколиты же были чем-то средним между теми и другими, поэтому неофиты чаще всего намеренно вели себя с этими старшими товарищами запанибрата, чтобы не прослыть рохлями. Само собой, аколиты отвечали на это со снисходительным превосходством: они сами совсем недавно были на этой же, первой ступени университетского братства и прекрасно понимали чувство неуверенности, которое неофит пытается скрыть за излишней бравадой.
Между тем дождь немного сдал, и Пенига, кивнув Урире вместо ответа, быстро зашагал по Трициркулу в сторону университетской библиотеки.
2.
Здание библиотеки до свержения Последнего монарха служило столовой одного из множества монастырей Трициркула. С началом Эпохи регентства Тридцати чуть не половина домов церковного округа была передана университету, ранее ютившемуся в одном-единственном стареньком двухэтажном особнячке эпохи императора Рампсинита.
Обеденный чертог, в котором двадцать лет назад бодро стучали ложками монахи, стал теперь, пожалуй, самым тихим местом во всем Мемфисе – читальным залом. Под страхом исключения из университета здесь запрещалось не только громко разговаривать, но и скрипеть стульями по дощатому полу, о чем оповещала висевшая при входе строгая надпись. Правда, как догадывался Пенига, это был скорее способ держать в узде излишне непоседливых неофитов, чем реально действовавшее правило: никого ни разу за все время существования университета за громкий разговор в читальном зале не исключили – достаточно было лишь гневного одергивания хранителя библиотеки, чтобы прекратить самую неистовую возню разыгравшихся студентов.
В кампусе упорно ходила легенда о том, как однажды невезучий неофит второго круга, корпевший в читальном зале над трудами Борреция, обжегся, поправляя свечу, и вскрикнул – и за это получил запрет на пользование библиотекой на 33 дня. Из поколения в поколение старшие неофиты в красках описывали вновь прибывшим бесстрастное лицо и замогильный голос ректора, выносившего приговор преступнику.
Однако никакого упоминания об этом событии в университетских хрониках Пенига не встречал. "А это что-нибудь да значит", – подумал он, раскрывая тяжелый ин-фолио 14 тома Имперской истории, привычно стараясь потише шуршать страницами. Аколит проштудировал уже все хроники университета и значительную часть прочих исторических сочинений в работе над диссертацией "Влияние мифов о временах поздней Империи и Последнем монархе Псамметихе IV на исторический дискурс Эпохи Регентства".
Сквозь высокие стрельчатые окна читального зала едва сочился серый свет, и тяжелые капли дождя ручейками стекали по узким стеклам. Над каждой конторкой, где работали студенты, преподаватели и монахи, горела свеча или керосиновая лампа – изобретение недавнего времени.
Пенига углубился в чтение книги, рассказывавшей о деяниях императора Асихиса, время от времени делая выписки на тонком, ломком листе бумаги. 14-й том Имперской истории был завершен прозелитами Факультета гуманитарных искусств одиннадцать лет назад, на восьмой год после свержения Последнего монарха. С внимательностью рыбака, наблюдающего за кроткими движениями поплавка на безмятежной глади воды, выискивал аколит любое допущение, каждый странный логический ход или слабо доказанный факт в огромном труде. Но натренированный долгими упражнениями разум позволял части его сознания одновременно блуждать собственными тропами.
И нестреноженная мысль его, сумбурно прыгая от вчерашней куропатки в сливочном соусе к чудесным ножкам и улыбкам торговок Квинквециркула, неведомым путем добралась до поразительных способностей Тридцати Регентов, по сравнению с которыми его собственные сметливость, живость ума и склонность к неожиданным выводам казались неуверенными размышлениями малого ребенка или даже очень прозорливого пса.
Это, ставшее для него уже привычным, но все еще будоражащее сравнение, заставило Пенигу даже на минуту отложить стило. Он вдруг ярко представил себе этих молодых людей в поре расцвета, которых не звали тогда ни Регентами, ни даже Тридцатью. Перед его мысленным взором они неслись на легких скакунах по озаренной солнечными бликами лесной дороге, и длинные волосы выбивались из-под шлемов, разметываясь на ветру.
Они были тогда всего лишь школярами, выпускниками таинственного ликея Учителя Тадорума. Никто и подумать не мог, зачем на самом деле Тадорум – один из самых могущественных оптиматов Дуоциркула – вдруг покинул столицу Империи и, набрав в приютах, бедных кварталах и нищих деревнях несколько десятков никому не известных пацанов семи-восьми лет, уединился с ними на своей вилле. Пенига хорошо мог себе представить, какие скабрезные шуточки отпускали в то время праздные оптиматы насчет этой неожиданно проявившейся "любви к мальчикам"… но они и не догадывались, насколько далеки были от истины.
Двенадцать долгих лет Тадорум воспитывал и обучал ликеистов, прибегая к помощи лучших профессионалов своего времени из самых отдаленных уголков Империи и даже из-за ее пределов – специалистов в весьма неожиданных областях. Их учили философии и схоластике и риторике, географии и истории, медицине и астрономии, фехтованию, верховой езде и стрельбе из лука, карманному воровству и грязному рукопашному бою, музыке, танцам и живописи, ремеслам ткача, гончара, кузнеца и плотника, крестьянскому труду и искусству банковской двойной бухгалтерии, поэтике и анатомическому устройству живых существ…
Постепенно Тадорум отсеивал недостаточно одаренных или тех, кто не проявлял должного усердия, так что к концу двенадцатого года обучения в его ликее осталось тридцать четыре молодых человека – самых умных, сильных, ловких и образованных во всей Империи. "Гвардия ликеистов" – как назвал их много позже один поэт-славослов.
Но главное, что привил Тадорум своим воспитанникам – это любовь к правде и справедливости, к добру, и к странной идее теолога Михаила – идее о том, что все люди сотворены Великим и Единым равными, и каждый человек достоин бережного и милосердного отношения.
Возможно, Учитель хотел сам возглавить славные деяния Тридцати, но судьбе было угодно уготовить ему печальную участь – Тадорум не смог лицезреть в полной мере плоды трудов своих. В год Птицы, в четырнадцатое лето правления императора Псамметиха IV, позже прозванного Последним монархом, он скоропостижно скончался от пневмонии.
В день похорон Учителя на его отдаленной вилле Четырех ручьев воспитанники вскрыли и прочли его завещание. И тем же вечером, споро снарядившись в дорогу, понеслись в столицу на резвых скакунах.
Пенига снова представил кавалькаду всадников в легких кольчугах, вооруженных пиками и мечами, к седлу каждого из них был приторочен клевец, лук или шестопер. И закатное солнце бросало на их лица неверные блики сквозь могучую листву придорожных лип.
Город не был готов к встрече тридцати четырех героев, тридцати четырех братьев-поэтов, въехавших в него тихо в предутренней мгле. Мемфис спал, и стража у Королевских ворот не обратила на них никакого внимания – лишь двум охранникам, клевавшим носом у опущенного моста, щедрой горстью отсыпали Глорен и Боливар звонкого серебра, чтобы предотвратить ненужные расспросы.
Императорские гвардейцы не смогли остановить их у открытых ворот Алого Замка. Словно вихрь, смели они пятерых, державших стражу у въезда, а когда тяжеловооруженные пехотинцы выскочили из сонной караулки, было уже поздно: Тридцать четыре, бросив своих коней, спешили вверх по лестнице Векового дворца. Несколько стражников у его тяжелых резных дверей в ужасе разбежались, освободив проход.
Семеро капитанов гвардии – личных телохранителей Псамметиха IV – встретили витязей на пороге покоев императора. И пали в быстрой схватке, забрав с собой Понтерия и Пердикку; братья посчитали, что Корнелий также мертв, но он был лишь тяжело ранен, и впоследствии оправился.
Слуги императора побоялись преградить путь героям, и отступили в сторону. Тогда Тридцать один, вошедшие в монаршии покои, судили Псамметиха IV от имени Великого и Единого, от имени свободных людей новой Республики, и приговорили его к смерти за многочисленные преступления перед собственным народом, и привели в исполнение приговор.
Гвардейцы, ворвавшиеся вслед за тем в двери покоев, остановились, пораженные случившимся. Столь величественны были Тридцать один, Свершившие Суд, столь исполнены благородства и права, что испытанные в боях ветераны не решились напасть на них. Столь уверенны и справедливы были их речи, что впервые в жизни солдаты открыли уши и стали слушать.
Когда Тридцать один вышли навстречу утреннему солнцу, у могучей парадной лестницы Векового дворца собралась уже почти вся Гвардия – полторы тысячи воинов. И безмолвствовали, пока говорили герои.
Они говорили о заре нового мира, о свободе и братстве, о любви и мире. Многие латники клялись потом, что яркие лучи сплетались в нимбы над их головами, а кровь на их мечах казалась пылающим огнем.
Лишь один человек выступил против них – могучий воевода Ардуна, дальний родственник императора. Назвав их грязными мятежниками, цареубийцами и предателями, бросился он в бой, но ни один солдат не последовал за ним. Ардуна поразил Самогена мечом в лицо, и в тот же миг Антон ударил его в плечо шестопером, а когда Ардуна пал на колени – снес ему голову.
В тот же день на улицах волнующегося Мемфиса был зарезан Вукила: неизвестный в одежде простого пополана выскочил из толпы и несколько раз ударил героя ножом. Как говорят, толпа тут же растерзала убийцу.
Таким образом, когда выяснилось, что Корнелий жив и пришел в себя, их осталось Тридцать. Тридцать Регентов – так они называли себя, ибо в первый же день объявили, что не ради власти осудили и казнили они Последнего монарха, а во имя справедливости. И что, когда народ народившейся Республики будет готов – они отдадут ему право самому распоряжаться собой на вечные времена.
Так сладки были их обещания, и так велика поддержка пополанов и армии, что ни один оптимат не решился открыто выступить против Тридцати. Семье императора – его двум женам и четырем несовершеннолетним детям – не чинили препятствий, когда они решили покинуть пределы бывшей Империи и обосноваться на Подлунных островах. Но разрешили взять с собой лишь самую скромную часть бесчисленных богатств Псамметиха IV.
Это случилось девятнадцать лет назад. Пенига почти не помнил, какой была жизнь до свержения Последнего, но видел, как быстро и необратимо менялось все вокруг, пока он был ребенком, затем подростком, юношей и, наконец, мужчиной.
Каждый из Тридцати Регентов встал на свою стезю в управлении и реформировании Империи. Полидевк оказался верховным судьей, Кастор занялся перестройкой Мемфиса, Антон курировал столичный университет, Боливар взял на себя командование армией Республики, а Реомюр принялся приводить в порядок одряхлевшие дороги бывшей Империи.
И первые годы не было предела восторгу пополанов, когда деньги, ранее уходившие на содержание двора Последнего монарха и его изысканные развлечения, серебряным дождем хлынули на устройство жизни для всех и каждого.
Непросто было решить, как поступить с рабами, десятки тысяч которых освободили от убийственного труда в каменоломнях, шахтах и на грандиозных стройках во славу императора. К счастью, многие из них когда-то были свободными людьми и попали в рабство за долги, либо были пленными, захваченными в бесконечных войнах, которые вел Последний монарх со своими соседями. Этих просто отпустили по домам, и они смогли хоть как-то устроиться. Те же, кто родился в рабстве, попали в ведение регента Николая, который пытался обеспечить их существование, помогая им строить общинные дома и организуя ныне свободных людей в рабочие артели.
Раз в год собирался Конклав Тридцати, где обсуждали самые важные решения в государстве. Да еще трижды пришлось им собираться до срока – один раз из-за Короткой войны с Торговым союзом, другой – из-за мятежа Валерия, и третий – когда жестокое землетрясение почти полностью разрушило город Саис.
Первыми из Тридцати принято было считать Нестора, Дария и Аракса, которые занимались разработкой законов Республики, вступавших в силу только после единогласного утверждения всеми регентами. Идеи для законов стекались к ним от всех Тридцати, сталкивавшихся все с новыми и новыми проблемами. Но главным в работе Первых Трех считалась разработка Конституции. Объявлено было, что Конституция вступит в силу, только когда будет понята, принята и одобрена не менее чем девятью из каждых десяти граждан Республики. С этого момента власть перейдет ко всему народу – и станет осуществляться так, как это будет указано в Конституции. Регенты уже предложили несколько разных способов управления, и одно время они жарко обсуждались во всех корчмах Республики. Каждый становился то на одну, то на другую сторону, и разногласия доводили пополанов порой до драк и даже поножовщины. И все для того, чтобы на следующий день помириться и вдруг встать на полностью противоположную точку зрения. Пенига, еще будучи подростком, заметил, что его родитель – каменщик Рута – менял политические взгляды три-четыре раза в месяц – в зависимости от того, какого курса придерживались в данный момент его друг бондарь Фугет и заклятый враг — каменщик-конкурент Копозела.
Как относились к предложениям регентов оптиматы, Пенига не знал, потому что не входил в их круг, а сами оптиматы не спешили делиться с чернью – новоявленными свободными гражданами Республики – своими мыслями.
Но через несколько лет даже самые лихие спорщики охрипли и постепенно интерес к формам правления как-то заглох – как и к Конституции вообще, и ко всему, что предлагали регенты. "Крутят, мутят, а чего хочут – не понять", – в раздражении ворчал Рута, возвращаясь из корчмы навеселе, но в невеселом расположении духа.
И постепенно радостное ожидание того, что жизнь вот-вот навсегда переменится, и наступит рай земной, перегорело, а на смену ему пришло серое, пустое разочарование.
Пенига вздохнул и, попытавшись отогнать от себя нечаянно нахлынувшие печальные мысли, углубился в описание славных и чудовищных свершений императора Асихиса.
3.
Когда Пенига почувствовал, что глаза начинают слипаться, и деяния древних норовят смешаться в его голове в какую-то липкую постную кашу, он отложил стило, спрятал бумаги в свою конторку и сдал ин-фолио хранителю. После чего, натянув поглубже капюшон плаща, вышел на сереющую улицу. Но оказалось, что дождь ненадолго перестал, и улицы города немного оживились.
Свернув направо по улице Сердоликов, Пенига вступил в Кватроциркул – округ, в котором издревле селились купцы, мастера гильдий, среднее духовенство, имперские чиновники и прочие зажиточные горожане, а также бедные оптиматы, которым не хватило средств на то, чтобы приобрести особняк или хотя бы квартиру в престижном Дуоциркуле, среди патрициев и банкиров.
Город делился на семь округов, вложенных один в другой. Они были разделены круговыми улицами – циркулами, каждая следующая охватывала столицу все более широким кольцом.
Когда-то каждый из семи округов был отделен от другого круговой стеной. Первое, что постановил регент Кастор, взявшийся сделать Мемфис достойным славного звания столицы Республики – приказал снести древние барьеры, слишком материально разделявшие касты имперского общества. На месте стен проложили широкие улицы, которые стали называть так же, как округа, которые они опоясывали.
На высоком Капитульном холме, внутри Уноциркула, все так же возвышались Алый замок и Вековой дворец; в них работали, принимали просителей и вели суд те из Тридцати регентов, что остались в столице – но ни один из них не занял императорские покои, и Тридцать поселились в разных местах столицы, в каждом из округов, включая трущобы Септоциркула – чтобы своим примером показать: старые сословные границы отжили свое.
Вскоре Пенига пересек круговую улицу Кватроциркула и вступил в следующий округ – Квинквециркул. Богатые каменные дома зажиточных буржуа сменились бесчисленными ремесленными мастерскими, рынками, магазинами и харчевнями. Здесь жили и работали хозяева и управляющие лавок, и ни на минуту, ни днем ни ночью не утихала торговля. Купить воз сена, сотню голов скота или яблоко – на всякий спрос здесь имелось предложение. Разрезающая город от центра до окраины улица, по которой шел аколит, здесь поменяла название – из Сердоликовой став улицей Каретников.
Увернувшись от двух особенно приставучих лоточниц, одна из которых норовила всучить "красавцу студенту" леденец на палочке, а другая – пинту кваса, Пенига покинул Квинквециркул. Он вошел в Сиксциркул – квартал из крепких, но небогатых домиков, построенных частью из камня, а частью из дерева. Некоторые совсем покосились, другие, наоборот, щеголяли свежей яркой краской. Здесь жили горожане средней руки: небогатые торговцы, ремесленники, работавшие в мастерских Квинквециркула, чиновники низшего ранга, студенты и преподаватели университета, не желавшие ютиться в общежитиях Трициркула и достаточно состоятельные, чтобы купить дом или снять квартиру.
По крепкому каменному мосту Пенига пересек небольшую речку Стюр, когда внимание его привлекла громкая компания пьяных пополанов, выкатившихся из трактира "Герцогиня и пастернак" – одного из самых знаменитых в Сиксциркуле. Они не в лад орали ставшую очень распространенной в последнее время песенку "К дьяволу и к дьяволовой матери". Пенига не относил себя к ценителям этого произведения кабацкого искусства и неосознанно перешел на другую сторону улицы Каретников.
– Э, абразованный! – выбился вдруг один голос из общего нестройного хора. – Чего нос воротишь, абразованный!
Пенига молча шел мимо, изо всех сил стараясь не ускорять шага – врожденное чувство самосохранения подсказывало, что, стоит хоть чуть-чуть выказать страх – и эта свора дружно набросится на него: начнет улюлюкать и поносить на чем свет стоит… это в лучшем случае.
– Истинно говорю вам, братья, грядут последние дни! – вдруг зарядил, перебивая пение, один менее пьяный, чем другие, голос. – Все знамения на то: третьего дня из Дальнего озера раздался дьявольский рев, как будто бы мычание, и тут же вода в Хамиловом источнике, который отродясь был чист, как слеза, сама собой наполнилась кровью… Люди сказывают, еретики, сектанты диявольские, отравили святую воду своими миазмами. Самые что ни на есть черные знамения!
Мимо расхлябанной походкой плелись два сытых стражника, как на посохи, опиравшиеся на алебарды. Они ни на кого и ни на что не обращали внимания.
Вскоре пьяная компания осталась позади, и последний стих, достигший ушей Пениги: "…а пошли вы все, козырные, к дьяволовой маме", – растворился в городском шуме. Наконец, аколит пересек последнюю круговую улицу – Сиксциркул – и вошел в бедные кварталы Мемфиса.
Этот округ, видимо в насмешку, назывался Септоциркул. В отличие от центральных округов, он никогда не был огорожен стеной. Бедняцкие трущобы, в которых жили слуги и служанки, проститутки, трубочисты и золотари, бедные ремесленники и нищие – выходили прямо в леса, поля, пустыри, свалки и болота. Дальше, в нескольких лигах от границ столицы, начинались богатые предместья.
Среди проектов регента Кастора с самого начала значился вызвавший у горожан недоверие пункт: обнести Септоциркул дорогой и общегородской стеной. Но он так никогда и не был выполнен – то ли денег не хватало, то ли рвения.
В одном из дворов Септоциркула, на втором этаже трехэтажной развалюхи, последние три десятка лет жила семья Пениги – его отец Рута приехал в столицу с молодой женой Олией, полный самых честолюбивых планов. "В столице всегда нужны будут каменщики, а я овладел самыми тонкими тонкостями этого ремесла", – уверенно говорил он, и Олия послушно соглашалась. Они поселились в Септоцирукле "лишь на первых порах" – да так и задержались здесь на всю жизнь.
Рута поначалу действительно начал неплохо зарабатывать и откладывать деньги – да только на пути прежних великих замыслов неожиданно встали дикие соблазны столицы. Поначалу Рута еще пытался не прогуливать в кабаках все, что добывал нелегким трудом, но когда на свет появился Пенига, и "в семье образовался лишний рот" – любые попытки прорваться в высшие круги жизни стали казаться молодому каменщику бесполезными.
К счастью, Рута оказался не таким уж плохим отцом. Он души не чаял в своем сынишке и всегда считал его не по годам смышленым. "Глядишь, выбьется в писари", – хвастался Рута собутыльникам, хотя сам, пожалуй, не верил в свои слова.
И когда вскоре после свержения Последнего монарха регент Антон объявил об учреждении государственных стипендий для одаренных молодых граждан Республики, желающих обучаться в университете – Рута сам предложил Пениге попытать счастья.
Пенига, не умевший даже толком читать и считавший только на пальцах, умудрился успешно пройти собеседование у старенького прозелита, смотревшего на смущенного мальчугана пронзительными хитрыми глазами и неизвестно каким чудом узревшего в неуче из бедняцкого округа какой-то потенциал. К своему стыду, Пенига не запомнил имени того прозелита, и больше его в университете не встречал – должно быть, годы взяли своё.
Конечно, сразу в неофиты Пенигу не взяли – сначала он стал школяром и прошел ускоренное обучение в схоле грамоты, и только через полтора года был зачислен на первый круг…
Рута умер два года назад от беспробудного пьянства. К счастью, Пенига к тому времени уже сдал экзамен на аколита и вместо нищенской стипендии стал получать какое-никакое жалование. Так он смог помогать матери, той даже не пришлось переезжать в жилье подешевле. Хотя она и удивлялась – куда ей теперь две комнаты, если муж помер, а сын предпочитает жить в университетском общежитии Трициркула, поближе к своим инкунабулам…
Пениге лишь изредка удавалось выкроить вечерок, чтобы навестить старушку. Он поднялся по наружной лестнице на второй этаж родной развалюхи и постучал в дверь.
– Сынок! – улыбнулась Олия, и ее до срока постаревшее лицо расплылось в улыбке. – Заходи скорее, весь промок… У меня как раз осталось немного твоего любимого пирога с грибами.
Стоило скрипучей двери затвориться за его спиной, как холодный дождь зарядил с новой силой.
4.
В темном подвале таверны "Девятый змей" много лет назад поселились гул и чад. Философ-схоласт Менакул, на всякий случай сожженный на костре испуганными братьями-монахами двести лет назад за ересь, вывел бы, что именно противоестественный союз этих двух метасуществ – Гула и Чада – породил жуков, время от времени пробегающих по стенам и столам. Копоть от ламп словно вторгалась в тембр голосов, делая их более грубыми, хрипящими, угрожающими.
Аколит Пенига, время от времени прихлебывая тяжелое пиво из большой глиняной кружки с щербатыми краями, слушал спор ученых мужей. Спорили, как всегда, «о природе вещей» вообще и «о природе человека» в частности. Как будто что-то еще может по-настоящему волновать ученых мужей.
– Лишь частный случай! — уже почти зло кричал прозелит Либет. – Частный случай, и ничего более, р-р-разлюбезный мой брат Куника!
– Не рычи, «разлюбезный мой», – глухо, как из бочки, ответил Куника – куратор Пениги в его исследованиях. – Любой частный случай в храме вселенной есть часть целого, кирпичик храма, без которого все целое непременно пало бы прахом.
Либет и Куника слыли старыми друзьями – как будто были они не разлей вода еще со времен, когда оба были неофитами, и как будто много неприятностей доставили своему декану разными дикими проделками, свойственными университетскому юношеству. Дружба их являлась для окружающих фактом непререкаемым – потому что при том, как Либет и Куника ругались и ссорились каждый раз, стоило им оказаться поблизости, лишь истинно крепкая дружба могла быть объяснением тому, что ни разу дело не дошло не только до дуэли, но и до потасовки. Хотя злые языки находили этому более простое объяснение: мол, Куника просто не решался брать грех на душу, ибо был он широк в плечах, высок и грузен, в то время как Либет был, напротив, крайне мал ростом и тщедушен, даром что характер имел, что твой порох. (Заметим в скобках, что люди искушенные все же не раз возражали злым языкам в том смысле, что неизвестно еще, на чью душу пал бы грех, ибо был брат Либет юрок и быстр, как лесной хорек.)
– Не стоит любезным господам так яростно сражаться … – примиряющее поднял руки зилот Ма-Терий, сидевший между друзьями, и мягкая улыбка озарила его испещренное морщинами лицо.
– И брызгать ядовитой слюной! – не утерпел добавить, перебив его, Либет.
Ма-Терий положил руку на его плечо и повторил с еще большей лаской в голосе:
– Не стоит любезным господам сражаться столь яростно, ибо очевидно, что каждый из них видит со своей башни разные бока одной и той же истины, – он с улыбкой посмотрел на одного и другого, машинально поправляя рукава монашеской рясы, украшенной цветами Великого и Единого – желтым и красным. – Не станет секретом для вас, государи мои, что слова прозелита Куники должны быть более мне по нраву, ибо Великий и Единый ясно говорил устами пророков своих: «Человек есть мера всех вещей, но Я есть мера человека». И потому иные братья мои по вере, будь они, а не я сегодня в этой богоспасаемой корчме, заломили бы себе руки, воплем поддерживая брата Кунику. А лет тридцать назад заломили бы руки брату Либету, и отправили бы его за его «богопротивные», как они сказали бы, слова…
– Мр-р-ракобесы! – снова не сдержался Либет, тыча пальцем в Кунику, что, очевидно, должно было означать уверенность: случись такое, Куника, по мнению Либета, с радостью присоединился бы к «иным братьям по вере».
– Не рычи… – еще более глухо повторил Куника.
– Но я не стану разделять вас еще более, братья мои, – продолжал между тем зилот Ма-Терий. – Ибо ясно вижу: любезный прозелит Куника говорит, что человек есть вершина средь всех материальных явлений вселенной, и стоит особняком – лишь потому, что человек как творец есть предмет его изучения. Ведь изучает Куника литературу, живопись и все искусства, как доставшиеся нам от предков наших, так и рожденные современниками нашими. Напротив, разлюбезный мой, – тут Ма-Терий улыбнулся Либету, – прозелит Либет изучает вселенную с точки зрения бесстрастных физических материй, и человека как составную часть ее. Между тем, необходимо признать, что человек есть и предмет материальный, ибо рождается, как все живое, живет, умирает и разлагается на двенадцать основных субстанций; и он же есть вершина всех творений, без сомнения, наделенная искрой Великого и Единого…
Еще один свидетель спора – прозелит Порас с факультета астрономии – весело рассмеялся:
– Уже добрый десяток лет, добрые братья мои, слушаю я ваши дурацкие споры… – начал он и тут же был прерван Либетом:
– Ах, дурацкие?! – взвился тот, сжав кулаки.
– Да, дурацкие, – дружеским тоном подтвердил Порас и примиряюще положил руку на плечо Либета. – И наш чудесный друг зилот Ма-Терий только что это, без сомнения, доказал… Так вот, и за все эти десять лет ни один из вас – да что там, из нас – не понял… Короче, никому не пришло в голову…
– Истинная мудрость – в умении признать собственную неправоту, – еще глуше, чем в прошлый раз, процедил Куника, весь красный от сдерживаемого напряжения. – И я согласен, что предмет нашего спора разнится в зависимости от точки зрения науки, разбирающей сей предмет. Давай же на том и…
– Черта с два! – на этот раз Либет вскочил со скамьи и даже опрокинул глиняную кружку с остатками пива, которую споро подхватил и водворил на место зилот Ма-Терий; пролилось совсем немного. – Точка зрения твоей науки есть точка зрения слюнявого идиота! Физика изучает универсум во всем множестве его проявлений, а значит и тебя, и твою дуболомную "науку" в том числе, из чего выводим, что именно взгляд физика первичен! Что, съел?