Благодарю всех людей,
чьи рассказы сделали эту книгу возможной
Пролог
Я уже изрядно попривык к своей квартире за те два года, что минули после моей персональной, одноместной революции. Через широкое окно столовой, сквозь уходящую серую поволоку, уже прореженную прячущимся за углом соседнего дома солнцем, первым обозначился бестолковый лабиринт детской игровой площадки. Легко додумываю скорую яркость, красные, жёлтые, синие крыши-купола теремков, ступеньки ведущих к ним лестниц, отполированные поколениями детских ног, мелькающими с дрозофильей скоростью. Неподвижные карусели – компас не размагниченный, а заброшенный на другую планету. Всё ещё пейзаж, а не предстоящая батальная сцена, когда маленькие дети с избирательной памятью, посвящённой данным им обещаниям, выведут сюда своих мам или бабушек. (Мужские фигуры возможны так же, как вполне возможна январская оттепельная слякоть, которая по привычке всё ещё считается аномалией. Хотя, если откровенно, редкие факты таковых фигур следует считать мутациями с сомнительной наследственной ценностью.) Взрослые, одержимые свободными от дискуссий идеями о пользе движения и свежего воздуха, скоро доедят омлет или кашу, допьют свой кофе или чай и приведут сюда своих чад, обёрнутых в тепло и потому похожих на коконы бабочек. Кто признается, что сюда влечёт стремление показать и утвердить себя в болтовне с другими мамашками? Ещё меньше желающих посмотреть на данный ритуал выгула, сдобренный всего лишь какими-то несколькими десятилетиями, как на сделку с сомнительной выгодой: дети обеспечиваются развлечениями, а взамен облегчают задачу сопротивления их неукротимым исследовательским позывам. Вслушайтесь, как журчит прохладный ручеёк в песчаном солнцепёке пустыни: безопасное исследование! Детки, пристроенные к рассчитанному с умыслом «беличьему колесу», дают взрослым передышку, поменьше досаждают им необходимостью понимать изнанку их желаний и страхов. А ещё – на N процентов ускоряется мифический «рост»! Рост: «увеличение организма или отдельных органов в процессе развития».
Затяжной и неопределённый рассвет короткого зимнего дня в Петербурге. Однако, время совсем не раннее: парковки перед соседним бизнес-центром уже заполнились остывающими автомобилями. Сегодня собирались материализоваться преимущества преподавательской профессии. В зависимости от расписания она позволяет мне провести день вне разомкнутых сот университетских учебных аудиторий, бессовестно намекающих на мёд. Бесценная роскошь медлительности, утренний кофе с молоком, самодовольный взгляд на кухонный интерьер, белый с золотом, почему-то называемый итальянским. На стене – репродукция из национального музея Стокгольма, где Ханной Паули, отнюдь не итальянкой, всё той же солнечной позолотой круглосуточно подсвечены приготовления к завтраку.
Привычным маршрутом, через кратер в кухонной мойке, который самым доступным и наикратчайшим способом соединяет всех заинтересованных с Аидом, кофейная гуща вместе с отвергнутым прорицанием на ней отправлена навстречу новым воплощениям; никакой сентиментальности и стенаний: прочь воспоминания о метаморфозе стёсанных дотемна окатышей зёрен, исполненном обещании и легковесном обаянии конусовидной горки смолотого густо-коричневого порошка. Цитата: «справедливость и использование – удел меланхоликов». Источник забыт: то ли классная руководительница в моей московской школе, то ли актёрская фраза из американского вестерна с индейцами и ковбоями.
На рабочем столе лежит первый черновик или, вернее, развёрнутые тезисы статьи, заказанной научным журналом. В первом перерыве после доклада на недавней конференции ко мне подошёл присутствовавший там главный редактор журнала и предложил превратить доклад в статью. Я согласился, и на то были две причины. Во-первых, посыл моего доклада был совершенно новым. Ожидание новизны, как и требование её – ни что иное, как рикошет юношеского, романтического представления о науке. То, что правильно, не всегда практично, но мне хотелось сопротивляться признанию могущества всеобщей энтропии, цепляться за взгляд, изобретённый в отрочестве (ладно, присвоенный мною) и наслаждаться принадлежностью к бестелесной фронде. Во-вторых, не имело значения то, что инициатива статьи принадлежала не мне. Кажущаяся надменность отказа – это не самое приятное, но и не то, что могло остановить. Арктика и Антарктика отказа и согласия находились на рукотворной грядке, возделываемой на не самой уютной планете, вращающейся в системе моих смыслов. (Говорю, как думаю, думаю, как говорю!)
Поэтому, вышесказанным может быть оправдана, обоснована та строгая последовательность, в которой я водружал себя на недовольный стул, нажатием на кнопку запускал унылый вздох компьютера и неделикатно расталкивал по столу подготовленные по старинке книги.
Зазвучавший телефонный звонок никак не мог повредить хрупкие кристаллы моей концентрации на статье по причине их отсутствия. Даже контуры её не наметились посреди благостной немоты, растёкшейся обширной кляксой. Так мороз, внезапно вернувшийся весной, не опасен для древесных почек, припоздавших с набуханием. (То, чему я обучен, требует поставить вопрос: правда ли это?)
Звона, собственно, в звонке и не было; вместо него – архаичная мелодия, сохранившаяся с эпохи, когда звук возникал в результате ударов металлического молоточка по столь же металлической круглой чаше. Звук из эпохи, когда мелодии звонка телефонного и дверного немногим отличались. Времена, когда мамонты и птеродактили предположительно вымерли, но ещё не заняли своего места в палеонтологических музеях. В отличие от сохранившейся в домашнем музее печатной машинки моей матери, ещё не распластанной, т.е. ещё не готовой к припрятыванию между культурными пластами. Времена, когда легкомыслию адюльтеров потворствовала всё ещё не изобретённая сотовая связь. А люди были ещё достаточно умны, чтобы самостоятельно догадаться и принять решение насчёт обратного звонка: не дожидаясь подсказки «перезвоните» на экране смартфона.
– Слушаю.
– Добрый день, это Ольга Арепина. – Женский голос из динамика «трубки». Помеха? Приключение? Угроза? Просьба о помощи? Ошибка?.. Бывают ли ошибки?
«Ольга» прозвучало как «Олька»; смесь неуверенности и отрешённости приготовленного заранее текста:
– Я жена… Хотя, какая я жена… Я вдова Пети. Петра Арепина…
Естественным следствием незавершённого пробуждения была определённая вегетативная пауза с этой стороны телефона, с этой стороны моего состояния. Собеседница ожидала реакции, и та развернулась поспешным подснежником:
– Да, Ольга, здравствуйте! – Сколько времени: измерение, дистанция, проверка, распознавание. И автономный процесс:
– Я вас слушаю.
Время достаточное, чтобы подняться и спуститься по шаткой стремянке в дальнем закоулке хранилища архивных рукописей.
Мои воспоминания об Ольге отрывочные, в мелких расфасовках. При каких обстоятельствах Петя с ней познакомился я то ли не помню, то ли и не знал. Студентка института железнодорожного транспорта, куда девушки поступали совсем не часто. Как-то, под влиянием одного из многочисленных заимствованных стереотипов, я спросил её в мимолётной беседе о причинах выбора. Ответ был не очень внятным, но я узнал, что железнодорожников в роду не было. Другое воспоминание – про покидание ею квартиры, где проходила студенческая пирушка, через окно, пусть и первого этажа. Пирушка – слово, которым тогда пользовались. Жаренная картошка с жаренной же колбасой. Это большой вопрос, что было главным для голодных студентов, живущих вдали от родительского дома – общение или питание? А вот другая картинка: её вызывающая стрижка «наголо» запомнилась потому, что в восемьдесят третьем году такая экстравагантность в среде научной интеллигенции, к которой в результате лихой экстраполяции можно причислить и студенчество, была не принята. Лично я впервые в жизни увидел выбритую до черепа женскую голову. И, кстати, был удивлён, что красота может проявляться и в форме черепа. Зримые мною в достатке бритые мужские головы такого впечатления не производили.
Годом ранее; Петя Арепин на первом курсе университета. Волосы спускаются к плечам и слегка, совсем немного, вьются. Не знаю, была ли подобная причёска чем-то примечательна для студентов театральных вузов, но Петя был единственным обладателем таковой среди студентов-естественников, коими мы, будущие психологи, себя считали. Такая антично-львиная грива требовала ухода и нерядового парикмахера с вытекающими из этого финансовыми последствиями. Петина декларация об исключительности дополнялась книжным томом, который перемещался по коридорам от одной лекции к другой, будучи непременно заключённым под мышкой. Наступала пора, когда книги менялись, но их авторами столь же непременно являлись писатели не то, чтоб запрещённые, вроде Солженицына, но только те, произведения которых в библиотеках достать (так мы тогда говорили) было очень затруднительно; на общих основаниях – практически невозможно. Не требовалось особой проницательности, чтобы сообразить, что столь тщательно выписанный образ на подготовленном холсте предназначен совсем не для того, чтобы украшать затворнический интерьер. Нет, напротив, он эффективно пробуждал, высвобождал должные чувства. Его эманации – «На таинственном озере Чад посреди вековых баобабов…»1* – достигали назначенных окрестностей. Не только ровесницы, но и женщины существенно старше начинали играть в «Мотылька и Лампу». Могло казаться невероятным, но Петя совсем не был ловеласом; скорее наоборот. Приближать, а затем оставлять особ женского пола перед закрытой дверью – поведение, в той повседневной речи именуемое «динамо».
Таково лаконичное и самое простое вступление к его характеристике. Само по себе оно приближает к представлению о Петре в возрасте двадцати одного года в такой же мере, в какой указание на свойственную снежинке шестигранность соотносится с нагромождением торосов у скалистого морского берега, предваряющего череду лесистых холмов, за которыми зенитное солнце тщится опалить белую горную гряду, уже готовую выкатить слезу из беззащитного глаза.
В компании Петя своими рассказами от первого лица будоражил даже закоренелых интровертов. Если обобщать, то часто его истории начинались как сказания, например: «Когда мёд уже стал сладким, горы ещё оставались высокими, а я…». Умом на нашем курсе было не удивить, но уж точно, уровень нашего гуманитарного образования, унифицированного советской школой, он превосходил. Не вдаваясь в детали относительно обстоятельств (энтузиаст, школьный учитель истории и в то же время его родственник, двоюродный дядя), следует констатировать: это превосходство было создано самообразованием. Однако, отсутствовало что-либо показное, нарочито-энциклопедическое: чувство меры Пете тоже было присуще, и веер павлиньего хвоста, хоть и разворачивался, но не образовывал доминанту на местности. Не помню, тогда ли ко мне пришло понимание его превосходства в образованности. Полагаю, что именно его образование проявилось способностью ставить впечатлявшие меня своей нестандартностью вопросы. (Услышать Олины слова о том, что она вдова – это не то же самое, что перелистнуть отношение и тотчас подумать о Пете в прошедшем времени: «он умел задавать необычные вопросы».) Причём, эти вопросы относились не к обсуждаемым психологическим материям, а ко всему вокруг, от меню студенческой столовой до влияния коммунистической идеологии на текущие решения администрации факультета.
Были ли мы друзьями? Да, это слово произносилось; оно вообще легко произносится двадцатилетними молодыми людьми. На занятиях мы нередко сидели рядом, за одним столом, а в перерывах вместе бежали пить кофе или чай с булочкой. Хотелось бы снять шляпу или, за неимением оной, отыскать иной способ проявить уважение грядущему мастеру слова. Тому, кто для родившихся до запуска машин времени в серийную эксплуатацию воссоздаст то питьё, что в рабочих и студенческих столовках текло из баков с краниками и называлось кофе. О, средний род здесь весьма кстати! Такие же сложности поджидают и описание чая: оно заваривалось утром в большом баке, затем это, которое звалось «заваркой», доливалось горячей водой. Впрочем, несоответствие слова и его оттиска было если не повсеместным, то широко распространённым явлением для обитателей большой страны с ухабистой историей. Надо обладать немалым литературным даром, чтобы не пивавший тех кофеёв, «не испивший сей чаши» недограмотный обитатель большой страны смог прочувствовать согревающую волну благодарности и признательности от того, что «жить стало лучше, жить стало веселее». Ко времени нашей с Петей учёбы – это и самогипноз, и как бы подзабытый от долгого неупотребления сталинский лозунг, который есть и приказ, и гипноз. (Позвольте заверить, что я не делаю выписки с пожелтевших страниц. Полагаю, при взгляде на них эффект будет тот же, что и при разглядывании текстов на старославянском языке. Я лишь описываю свои мыслеобразы в начале телефонного разговора с Олей Арепиной, в девичестве Рассказовой-Малимон: скоростные, краткоживущие, мелькающие как мошки перед лицом в тёплый и влажный день.) Разгорячённые пробежкой и убеждением, что гипноз на нас не действует, мы с герр Питером нередко обсуждали повсеместный миропорядок, неправильный и правильный. Удивительное дело: при том, что мы часто расходились во мнениях, страстным спорщиком его не назвать. Сейчас мне ясна причина. И опять – в его пользу.
А однажды, мы, вместе с ещё одним однокурсником, заступились за девушку и дрались с хулиганами. Вообще-то, как я сейчас понимаю, хулиганы они только по протоколу. А так это заурядные аборигены, для которых железнодорожная платформа пригородных электричек – обычное место встреч, почёсывания, потягивания дешёвого вина из горла мутной бутылки, общения на своём местном диалекте, где междометия и союзы есть бранные обозначения мужских и женских гениталий. Мы же исходили из представления, что эта платформа – общественное достояние, публичное место. Типичный пример ситуации двух правд, каждая из которых основана на непересекающихся аргументах: «мы тут были всегда, когда тебя ещё мама не родила» и «платформа построена для удобства и удовлетворения законных интересов пассажиров». В результате, все оказались доставленными в милицию. А у милиции – даже не третья правда, а шизофреническое расщепление: рабочим парням выпивать и драться – это непременный классовый атрибут, как по-другому? А советскому студенту драться – это нарушать легенду советского же общественного согласия. Кто сказал, что если издать приказ для пациентов психиатрических больниц и медицинского персонала поменяться местами, то эти пациенты не справятся с задачей? Для того, чтобы справляться с задачей, поставленной кем-то мудрым-премудрым, совсем не обязательно сформулировать для себя понимание её смысла. Впрочем, доминировали восьмидесятые годы двадцатого века, вера в верховенство мудрости, в верховную мудрость слабела повсеместно, и под утро сержант в той же патрульной машине с триумфально-синей мигалкой-подсветкой довёз нас, уже помеченных куда более скромными отёками того же цвета, до общежития.
Он (Петя, а не сержант) женился на Ольге на последнем курсе. Его мать, взрастившая в нём псевдорыцарскую тождественность по умолчанию, не просчитала, что созревший фрукт покатится не обязательно к её ногам, и что Прекрасная Дама-Невестка уж точно не может быть столь прекрасна и безупречна, как она сама. После окончания университета Петя вместе с женой вернулся к себе домой, в Екатеринбург, который тогда ещё носил имя одного из трибунов красного террора. Совсем скоро среди памятников цареубийцы, расставленных по стране, преимущество получат те, что с массивными постаментами: такие постаменты предоставят больше места для начертания проклятий зеркальных антисатанистов. Под слоем проклятий, нанесённых поверх друг друга, начнут исчезать очертания имени, отчества и фамилии.
В эту пору обыкновения общаться в интернете вообще и в социальных сетях в частности, надо понимать, не было; разговаривали мы с Петей не часто – когда он приезжал, сначала в Ленинград, затем в Петербург. И случалось такое всё реже и реже.
Когда и у кого из нас возникла мысль о внутреннем соперничестве? Абсолютно внутреннем, не имеющем никакого отношения к делёжке житейских реалий. Мои оценки в университетской зачётке были выше. (Не надо улыбаться при ссылке на величину оценок, так как практический психолог – это не физик-теоретик. По определению, ему необходимо быть частью единого социума, что означает сохранять в матрёшечном виде заблуждения и шальные предрассудки прыщавого подростка со всеми смешными последствиями, проистекающими из сего тезиса.) Многие годы профессиональной карьеры я имел статус, которого у него не было: научно-исследовательский институт, через раз упоминаемый в разговорах как привилегированный, кафедра психотерапии, одна из немногих в стране. Я намного раньше защитил диссертацию и получил учёное звание, что тогда повышало общественный статус. Совпадение ли это, что в те годы его профессиональная карьера догоняла мою? Только пять лет назад он стал заведующим кафедрой психологии, что для всезнающего анонима свидетельствовало об опережении, несомненном превосходстве надо мной. Соперничество между нами – это не победа в борьбе за какой-то ресурс, не «мне или тебе». Из-за того, что моя профессиональная хронография долгое время была впереди, а также из-за отсутствия позыва быть начальником над другими, я, со своей стороны, долгое время отрицал идею нашего соперничества. Пока меня не осенило, что односторонне, сверху вниз нависает только крона мотива, что по существу соперничества всегда нужны двое. Тогда вспомнился мимолётный эпизод.
Мы, студенты, сидим на стульях, расставленных кругом. Психологический тренинг, новинка в учебной программе, новинка в остывающем эСэСэСэРе. До этого, по обыкновению, в публичных местах совершеннолетние люди сидели рядами и слушали партийного функционера или уполномоченное им лицо. А если располагались кругом, например у костра, то обязательно с осведомителем-сексотом – секретным сотрудником; извините за гротеск. А круг без осведомителя – оплошка КаГэБэ. (Хоть и гипербола, но не всегда.) Не помню, в какой ситуации ведущий тренинга спросил у меня про отношение к Петру. Зато помню, как у меня ошеломительно быстро выпрыгнул импульсивный ответ про зависть. Я услышал свои собственные слова сразу, был сражён ими и тему свернул. Но долго недоумевал! С Петей мы об этом эпизоде не говорили и тогда, никогда не вспоминали и впоследствии.
… Ольга рассказала, что муж умер полгода назад, внезапно. Сердце. Я не знал об этом. Мы не виделись, не разговаривали уже довольно давно – разные города, разные жизни.
Также Ольга сказала, что «я сейчас в Санкт-Петербурге», что «пробуду не очень долго» и спросила: «Могли бы мы встретиться? Это очень важно».
Чтобы сказать эти несколько слов так контрастно твёрдо, надо не сомневаться, что «для мира нет ничего важнее моих дел»; ей удалось сохранить повелительное наклонение детского неведения.
В этот период своей жизни я беспрепятственно мимикрировал под проходные стандарты текущего десятилетия и, подобно многим людям, стал использовать в качестве места встречи кафе. Обычно это «Ворона и сыр» с грузинской кухней и юмором или «Пегодя» – название корейского пирожка: недалеко, никогда не бывает людно. И там, и там можно долго сидеть над чашкой кофе без домогательств официанта: «Желаете ли что-либо заказать?». Но, наверное, повлияли студенческие воспоминания поперёк телефонного аппарата в руке, пуповиной привязанные к быту и ментальности Советского Союза. Тогда большинство людей, которые не приворовывали (вот ведь слово придумали – приворовывать…) могли позволить себе кафе или ресторан только в случае больших событий. И я пригласил Ольгу приехать ко мне домой. Объяснил, как доехать.
Когда завершил разговор, то удивился, улыбнулся мимолётному вектору мысли про подтекст: мужчина и женщина наедине, скомпрометировать… Откуда это, ведь я не обитатель девятнадцатого века? Попытался вспомнить, как же она выглядела… Серые, на выкате глаза с томной восточной поволокой, длинные ноги… Получилось проще, чем вспомнить, как обстояли дела в девятнадцатом веке.
Договорённость о «пяти вечера», что оставляет по другую сторону занавеса «пять утра» реализовалась Ольгой пунктуально. Под сопровождающий фон приветствий она переступила порог, оказалась под ярким потолочным светильником и стала снимать шубу. Мех с фиолетовым отливом принадлежал, по-видимому, какому-то зверю инопланетной расы, условно жизнеспособному мутанту. Я убедился, что правильно помнил только серые глаза. Ноги, подпиравшие грузную фигуру, никак нельзя назвать длинными. Очередной штамп, как угольная пыль на перчатке кинематографического лакея: длина женских ножек меняется с возрастом измерителя. Впрочем, миловидна – мелькнуло вполне по месту. Миловидна, прямые крашеные волосы не вызывали изжоги раздражения своим тоном. Так бывает со мной, если случайно оказываюсь на линии соприкосновения в безнадёжной войне, которую женщина ведёт с проступающей сединой: «Измена, предательство!!! Где та девочка, которой мама расчёсывает волосы? Где стихотворения на школьном утреннике и никогда не смолкающее стрекотание аплодисментов?». Также, Олино лицо было соразмерно подвижно, когда она, иногда улыбаясь, делала комплименты моему дому, его «классическому» стилю.
От предложенного кофе отказалась, на чай согласилась. Сосредоточила немигающий взгляд на большой фотографии на стене сбоку от себя: уходящая перспектива заката над озером, размытая нерезкостью старинного фотографического объектива. Она словно погрузилась в неё, опережая стремление поскорее стать невидимой.
– Петя не только заведовал кафедрой психологии… Он ещё писал стихи и рассказы. И эссе тоже. Но не публиковал. Ему важнее был роман, который задумал и начал писать четыре года назад. И который не завершил. Говорил, что книга, можно было бы считать, готова, но… Останавливался на этом «но». Не хотел, не мог принять окончательное решение, говорил, что сомневается в концовке. Помню его слова, буквально за неделю до смерти: «Это очень, очень важно. Пока не пойму – ничего не будет!». А я думаю – не хотел отпустить роман от себя, так ему и говорила…
Оля отставила далеко пухлый мизинец, замедленно сделала большой глоток поостывшего чая, взяла из вазочки конфету, развернула и оставила. Вряд ли театральность, похоже на задумчивость или спор с кем-то невидимым.
– После его смерти я приходила в себя, устраивала жизнь свою и дочери. Она как раз школу заканчивала. Мне трудно оценить готовность книги, я никогда этим не занималась. Но я должна сделать так, чтобы книга была издана.
Она просила моего совета и помощи.
Почему я? Потому, что моё мнение «Петенька всегда ценил». И потому, что «больше ни про кого он так высоко не отзывался».
– Очень, очень нужно твоё мнение о том, что делать с концовкой романа… Да и просто в Петербурге издательств больше. Наверное, будет легче, чем в нашем захолустье. – Оля смотрела на меня в абсолютной уверенности, что сказанное ею предельно конкретно и ясно.
Ничего себе, вот так аргументация! Признаюсь, я был в замешательстве. Бывало, сидишь себе на представлении в цирке рядом с ребёнком, в безопасном тридевять-десятом ряду от воронки-водоворота арены, а клон вошедшего в раж клоуна не подкрадывается снизу, а пикирует на тебя сверху и предлагает что-то вытащить из его колпака. Наконец-то моё бытие, или хотя бы его течение стало предсказуемым; я лелеял эту взращённую с трудом предсказуемость, старательно культивировал консервативность.
От меня последовали вопросы к Оле, якобы уточняющие. Их количество подпиралось неотвратимостью ответных слов на просьбу. Когда-то, давным-давно, до меня дошла сенсационная новость, что не обязательно говорить определённое «да» или «нет». Полагаю, будь у всех людей подобная пагубная привычка к определённости своей позиции, они могли бы сохраниться только в вольерах зоопарков, устроенных дипломатической расой. Ответственность за такой вывод хочу поделить на нас двоих: на себя и Чарлза Роберта Дарвина.
Допустим, её мотив – это память, долг. А я здесь при чём? Только потому, что мне сказали о Петином уважении к моему мнению и, вообще, что я был чуть ли не единственным, кого он уважал? Ну, прямо какая-то индийская мелодрама.
– Мне надо познакомиться с текстом.
Небольшое замешательство, которое делало Оле честь: разве мыслимо оставаться невозмутимой, расставаясь с драгоценной вещью, передавая её из своих рук в чужие даже на время? А как она представляла – что я всё устрою, подготовлю договор с издательством вслепую? И редактор, не глядя, заключит договор? Полагаю, она была в числе некоторых славных последовательниц Евы (любимый вкус «мужского шовинизма»), что не заглядывают так далеко вперёд. Говоря честно (но не вслух), я и сам не представлял, как всё это делается. И всё равно, математика «бормочет под руку», «задвигает в ухо» (да-да, ошибки нет!), что ноль больше, чем отрицательная величина. Чем величина отрицания.
Из завидной бездонности коричневой дамской сумки Оля достала папку с рукописью, и мы договорились, что месяц будет достаточным сроком, чтобы я мог сказать что-то определённое.
А я тем временем успел решить для себя, что соглашусь, если книга мне понравится, так как хорошие книги пишут не каждый день. Пусть в этом случае книга Пети Арепина и её читатели встретятся. Хотя такую вероятность я не предполагал высокой; уж слишком требовательным, привередливым по отношению к художественной прозе я стал. Должен сообщить (тут и скрывать нечего), что у меня нет никакого специального филологического образования, ни прямого, ни косвенного. Довольно долго, изрядную часть своей жизни, отвечая на вопрос о трёх любимых книгах или трёх книгах на необитаемый остров, я искренне называл в их числе «Трёх мушкетеров» Александра Дюма. Русская классика такое же изрядное время ассоциировалась с проштампованными уроками литературы в советской школе: «Образ Катерины в пьесе Александра Островского “Гроза” – луч света в тёмном царстве». И так далее – галльские тексты с купеческим акцентом.
Однако в доме моего деда имелась библиотека, около пяти тысяч томов. Моё детское воображение было потрясено сочинённой вместе с ним, с воображением, арифметической задачей: если читать одну книгу за три дня, то для прочтения всех книг понадобится сорок лет. За гранью понимания ребёнка, только что с энтузиазмом посвященного в максиму четырёх арифметических манипуляций. До сих пор помню потрясение – что-то вроде звона в ушах, да замечания взрослых про мой потерявшийся аппетит. Ненадолго.
В доме моих родителей тоже имелась библиотека, пусть и значительно меньше, и я по кругу перечитывал доступные моему разумению книги, пока с нетерпением ждал совместного с отцом посещения общественной библиотеки. Помню звонкий трамвай (надеюсь, вирус, побуждающий изливать воспоминания детства, пощадит меня) и длинное двухэтажное здание, больше напоминающее барак, чем храм, открывающий врата…
Относительно себя имею также факты, согласно которым книга приходила, добиралась до меня даже не со второго и не с третьего захода. Есть книги, которые единовременно пробрали меня до мурашек на коже; сам удивляюсь – но это не метафора. А когда-то они казались мне скучными, и я, не дочитав, высокомерно их откладывал. Не хотел заставлять себя дочитывать до конца. И наоборот, есть немало книг, от чтения которых я раньше получал чувственное удовольствие, а сейчас замечаю, как вызывают они недоумение зияющей немощью бурных сюжетов.
Вероятно, такое ощущение читательской перемены и позволило себя уговорить, что имею основания вмешиваться в судьбу Петиного романа. Позволило наделить себя таким правом.
Не скажу, что взялся за чтение сразу после того, как дверь за вдовой закрылась и восстановила мою монополию по наполнению дома звуком шагов, по языческому бормотанию и разнузданному напеванию импровизируемых частушек на злобу момента. Необычная, неожиданная ситуация? Нет, в этих словах чего-то не хватает; что-то ещё! Будто через проигранное пари я должен намазать лицо зелёнкой, прикинуться инвалидом в коляске, добраться до ресторана и отведать тюлений бекон, запечённый с перцем чили. Нет, опять не то… Ситуация слишком противоречила моему modus vivendi, являющему собой замкнутую экосистему. Турбулентности в ней не более, чем бурления в крошечном пруду посреди лета. Пруд пережидает полуденную жару, незримые подводные квартиранты манкируют своими обязанностями и никак не подтверждают своё присутствие. Пруд радует взгляд, добавляя разнообразие в примелькавшееся чередование аллей и лужаек, не более того. С некоторым допущением можно убедить себя в распространении благотворной влаги по окружности. Но если кому приспичит выразиться насчёт того, как «отражения облаков заигрывают с тенью склонившейся над водой ивы» – это будет не про меня. Недоступная мысль о том, что ведь есть где-то моря всего мира с их ураганами, являлась неприкрытой угрозой.
Конечно, я опасался книги, как приключения, в котором все мои прошлые достижения и опыт совсем никак не пригодятся. Признаюсь, по мере прочтения текста у меня появлялось впечатление, что в нескольких шутовских эпизодах персона с непристойно серьёзным лицом списана Петром с меня. Справляться с минутной слабостью помогал Арне Транкель. В его эксперименте приняли добровольное участие двадцать человек, которые заявили о неверии в то, что по почерку можно определить характер человека. Под диктовку они написали текст. Через неделю им раздали индивидуальные характеристики от «эксперта-графолога». После прочтения и изучения письменного заключения каждого из двадцати попросили оценить его точность. Независимо друг от друга одна половина участников эксперимента определила характеристику как «совершенно правильную и на удивление точную», а другая – как «в общем и целом верную».
Внимание! Все предоставленные «заключения» были идентичны!!! Вот образец, маленький фрагмент из заключения «эксперта»: «Вас угнетает обилие правил и ограничений, поскольку Ваше стремление к свободе, имеющее глубокие корни в Вашей личности, является выражением потребности самому отвечать за свои поступки. Ваш почерк показывает, что в Вас есть некоторые художественные задатки, которым Вы, однако, не дали полностью развиться».