Литературные моды быстро истощают себя и редко отличаются глубоким характером. На какой-то миг они поражают взор и тут же исчезают, как стремительно несущаяся пена. Попусту растрачивая все силы, подобная литература сама мешает своему внутреннему развитию; подобно осенним листьям, она за короткий срок претерпевает множество внешних изменений.
Рабиндранат Тагор
Мода – деспот, одновременно капризный и жестокий, не внемлющий ни доводам разума, ни голосу естественного чувства, он требует бездумного и беспрекословного подчинения, ему мало преданности толпы, он домогается верноподданности индивидуума. Добро еще, когда мода захватывает только область, так сказать, нашего обличья, когда костюм, прическа, «форма глаз» или внешняя манера поведения нивелирует внешность человека, когда все похожи на кого-то и никто на себя.
В конце концов у человека могут развиться и собственный вкус, и стремление к самостоятельности, и тогда он сумеет освободиться от рабской зависимости, обретет собственное лицо и те черты индивидуальности, которые сделают его похожим на самого себя. Во всяком случае, этого рода мода, если только человек не посвятил ей всего себя полностью, – симптом лишь возможной, но вовсе еще не обязательной болезни.
Во сто крат хуже, когда мода захватывает область, которую принято называть внутренним миром человека. Мода опустошает этот мир, лишает человека способности самостоятельно мыслить, убивает в нем всякое творческое начало, а стало быть, и творческое отношение к действительности. За неупотреблением все эти качества постепенно атрофируются, и их место заступает единственная способность реагировать только на грубое раздражение низших чувств.
Мода отрицает какие бы то ни было обязательства перед прошлым и будущим: ее стихия – настоящее, точнее, даже не настоящее, а сиюминутное. Она легко может развести друзей и разлучить любящих, отлучить от родителей и восстановить против учителей. И если уж вы взялись служить моде, то должны неукоснительно исполнять все ее желания и веления и пуще огня страшиться проблеска собственного мнения и малейших движений собственной воли, иначе вас тотчас же обвинят в ереси. Взамен всему мода внедряет в сознание человека различного рода стереотипы, приказывая: вот по этому поводу думать так, а по этому – вот так; в таком-то случае говорить то, а в таком-то – вот это.
У моды свои законы этики и эстетики, а в понятие хорошее или плохое она не вкладывает никакого иного содержания, кроме как: новое и старое. Новое – хорошо уже только потому, что оно не старое, старое – плохо уже потому, что оно не новое. Так, в последнее десятилетие западное искусство захлестнула под напором «сексуальной революции» мода на порнографию, и теперь в нем, как никогда, стало чрезвычайно легко отделить «старое» от «нового». Разумеется, и прежде в произведениях разных видов искусств нередко присутствовал элемент порнографии, как правило, привносимый настойчивыми ремесленниками. Нынче же, когда порнография получила все права в искусстве буржуазного мира, ремесленник победил творца и в силу своей природной агрессивности диктует ему свою волю и свои вкусы. Теперь не только ремесленник подделывается под творца, но и творец подчас вынужден свои произведения подделывать под продукцию ремесленника. И в мире, где самодержавно господствует мода, по сути дела, нет места ни для подлинного новаторства, ни для подлинного творчества.
Модный фильм, модная книга… Это не одно и то же, что современный фильм или современная книга. Современное произведение отвечает вкусам, чувствам и умонастроениям многих людей, и по своей природе современность демократична. Мода же подчиняет единому стереотипу вкусы, чувства, умонастроения людей, и по своей природе мода элитарна.
В последние годы было немало говорено об опасности, которую таит в себе современная система массовой коммуникации. Сошлюсь хотя бы на авторитет известного нашего ученого, академика Н.И. Конрада: «Что, собственно, делают с нами все эти средства массовой коммуникации? Штампуют нас – наши интересы, наши вкусы, наш ум, наши души. Относимся мы ко многим вещам, конечно, по-разному, но сами категории этих разных отношений одни и те же; да и само отношение нередко привнесено в нас этой же массовой коммуникацией».
Безусловно, виноваты здесь не средства современной системы массовой коммуникации и не научно-технический прогресс в целом. Сами по себе научные открытия и технические достижения нейтральны – важно, чему и кому они служат. И как ими пользуются. Необходимо только помнить, что современные средства массовой коммуникации более мобильны и более всеохватны, чем прежние, и теперь все труднее и труднее «укрыться» от них человеку.
«Вы знаете, – писал тот же академик Н. Конрад, – что уже не раз на различных международных форумах говорилось об опасности, таящейся в современной системе массовой коммуникации. Все мы в той или иной степени охвачены этой коммуникацией, находимся в ее власти. Например, меня может совсем не интересовать, как некая звезда фигурного катанья метет своей взбитой шевелюрой лед на катке в Любляне или в Вене, но я все-таки смотрю: действует гипноз телевизора. И что удивительнее всего – я даже начинаю привыкать к такому гипнозу».
Как видите, солидный ученый и тот вынужден был признаться, что его «заставили» смотреть передачи, которые ему совсем не нужны. А что тогда говорить о человеке рядовой профессии, рабочий день которого строго нормирован и перед которым стоит совсем не простая проблема досуга. Вспомните хотя бы последний чемпионат мира по футболу, вспомните, как в часы трансляций матчей по «интервидению» будто вымирали улицы городов. Все исправно несли вахту у «голубых экранов». Даже женщины.
А затем чемпионат по гимнастике, фигурному катанию и т. д. А тут подоспел Международный кинофестиваль…
В головах оседают имена актеров и тренеров, чемпионов и режиссеров, названий стадионов и кинофильмов и сотни самого различного рода показателей, выраженных цифровыми знаками. Цифры, отвлеченные понятия…
Нет, я вовсе не против спортивных состязаний и творений кинопромышленности, во все времена проводились зрелищные мероприятия, и вряд ли наше время должно представить тут какое-то исключение. Здесь речь идет совсем о другом.
Существует такое понятие, как культура чтения, которая предполагает умение человека отбирать для своего чтения нужные произведения. Количество прочитанного не есть мерило глубины или образованности человека. Больше того, обильное, но беспорядочное, бессистемное чтение всегда считалось признаком или малообразованности, или недалекости человека. И нам нужно противиться не новым видам и новым источникам информации, а повышать культуру их усвоения, и современный образованный человек должен уверенно знать не только то, что он должен смотреть (читать), но еще не менее твердо знать, чего он смотреть (читать) не должен. И эта проблема, между прочим, родилась не сегодня. Так, Льва Толстого, вероятно, занимали примерно те же вопросы, когда он писал:
«Одна из главных причин ограниченности людей нашего интеллигентского мира – это погоня за современностью, старание узнать или хоть иметь понятие о том, что написано в последнее время. «Как бы не пропустить». А пишется по каждой области горы книг. И все они по легкости общения доступны. О чем ни заговори: «А вы читали Челпанова, Куна, Брединга? А не читали, так и не говорите». И надо торопиться прочесть. А их горы. И эта поспешность и набивание головы современностью, пошлой, запутанной, исключает всякую возможность серьезного, истинного, научного знания. А как, казалось бы, ясна ошибка. У нас есть результаты мыслей величайших мыслителей, выделившихся в продолжение тысячелетий из миллиардов и миллиардов людей, и эти результаты мышления этих великих людей просеяны через решето и сито времени».
«Решето и сито времени» отбирает из неохватного количества информации только ту, что действительно представляет непреходящую и объективную ценность. Этот «метод» позволяет нам приобщиться к истинно глубоким мыслям и подлинному вдохновению, формирует наш эстетический вкус, развивает ум, приобщает к высокому нравственному поиску предшественников, закладывает фундамент собственного мировоззрения. И я берусь утверждать, что любому моему современнику гораздо необходимее прочитать «Войну и мир» или «Мертвые души», нежели просмотреть все передачи КВН или «Голубого огонька». Нет, я вовсе не против этих передач и не вижу в них большого вреда, однако в бюджете времени современного человека они должны занимать соответственное их подлинному значению место. Думается, что академик Н. Конрад ничего не имел против фигурного катания и говорил он, в общем-то, не о фигурном катании, а о гипнозе телевидения, напоминая, что подлинная культура всегда приобреталась в результате упорного труда, а не только в результате приятного времяпрепровождения.
Разумеется, осваивать «фундамент человеческих знаний» – дело куда более хлопотливое, чем регулярный просмотр занимательных телепередач или ежедневное посещение кинотеатров. Но если человек претендует на современность, то он в первую очередь должен «в просвещении стать с веком наравне». Слепое подражание внешним приметам своего времени или усваивание стереотипных положений не делают его современным, пусть он даже по всем статьям и выглядит достаточно модным.
К сожалению, под власть моды попадают не только те, для кого снимаются фильмы, ставятся спектакли, устраиваются выставки, пишутся книги, но и сами творцы: актеры, режиссеры, художники и т. д.
Примерно лет пятнадцать – восемнадцать назад необычайную популярность у нас приобрели произведения Ремарка, что, вероятно, имело свои причины. В конце концов чисто читательский интерес к Ремарку перерос в «писательскую» моду: некоторые молодые, недостаточно зрелые прозаики стали писать «под Ремарка». Мода эта, как и всякая другая литературная мода, держалась недолго, и сейчас вряд ли отыщется писатель, который охотно признался бы, что в своем творчестве он шел «от Ремарка».
Примерно то же было и с Хемингуэем. У нас жадно его читали, горячо о нем спорили, клялись его именем, наконец, откровенно подражали ему в письме. И даже пытались походить на него внешностью. Постепенно мода уступила свое место здоровому читательскому вниманию и спокойному научному исследованию творчества этого писателя.
Комична была мода на Кафку (хотя с именем этого писателя меньше всего вяжется слово «комичный»). В свое время в кругу молодых литераторов имя Кафки имело широкое хождение. Как только возникал какой-нибудь разговор о художественной прозе, обязательно слышалось: Кафка, Кафка, Кафка… И разговор сразу же приобретал оттенок жгучей современности. Но самое удивительное здесь было то, что почти никто из тогдашних многочисленных приверженцев Кафки не читал его произведений: они были переведены на русский язык несколько позже.
Я весьма далек от намерений под каким-либо предлогом принизить значение таких писателей, как Хемингуэй или
Кафка, Фолкнер или Сэлинджер, да и многих других. «О, ради бога, не считайте, что любить родину – значит ругать иностранцев…», – очень кстати сказал в свое время Достоевский. И беда не в том, что кто-то учился у Хемингуэя или Фолкнера, а в том, что кто-то, не обременяя себя серьезной учебой у западных мастеров, попытался сесть на их иждивение.
Глушить же собственную духовную жизнь и добровольно заболевать чужими болезнями, прививая себе то приступы чужестранной эгоистической тоски, то симптомы заморского социального равнодушия, могли лишь те, кого, видимо, одолела безнадежная духовная леность. Мы всегда были достаточно здоровы, чтобы заболевать всеми этими недугами всерьез, однако нельзя сказать, что мы оставались абсолютно невосприимчивыми к моде на чужие хвори. Больше того, у нас это в какой-то мере традиционно – красоваться чужими недугами, у нас даже издревле такой общественный тип сложился, который ужасно переживал, что не родился иностранцем. «Всю жизнь, – отмечал еще в прошлом веке историк В.О. Ключевский, – помышляя об «европейском обычае», о просвещенном обществе, он старался стать своим между чужими и только становился чужим между своими. В Европе видели в нем переодетого по-европейски татарина, а в глазах своих он казался родившимся в России французом».
В такое же положение попали в свое время и некоторые наши «исповедальные» авторы (о них у нас речь впереди), им непременно хотелось выглядеть рожденными в России Сэлинджерами или еще кем-то в этом роде.
К счастью, любая литературная мода недолговечна, как, впрочем, и все, что идет навстречу лишь нашему внезапному настроению, но не учитывает наших истинных духовных потребностей. Только мы начинаем осознавать эти потребности, мода отходит на второй план, а затем и вовсе исчезает. И хотя она в силу инерции или по ряду других второстепенных причин может занимать кого-то еще довольно долго, преодолеть собственную участь никакая мода не в состоянии.
До определенной поры в споре с модой логика бывает почти бессильной. И не потому ли в начале прошлого десятилетия «исповедальная» проза достаточно прочно внедрилась в нашу литературную жизнь, четко обозначив свои идейно-эстетические позиции. «Свой» герой, «своя» тематика, «свои» особые проблемы и эстетические наклонности, даже «свой» язык. Короче говоря, обновление шло по всем основным статьям, и слово «новаторство» в устах некоторых критиков стало высшей и чуть ли не единственной похвалой, а слово «традиционность» – синонимом отсталости и бесталанности.
Да, в жизни нашей были и Алексеи Максимовы («Коллеги»), и они тоже могли привлечь внимание писателей. В конце концов беда даже не в том, что этот общественный тип стал героем «исповедальной» литературы, беда в том, что эстетика этой литературы не способна была «осмыслить» этот тип, «понять» истинные его намерения, достоверно отразить жизнь во всей ее сложности и противоречиях и тем самым продемонстрировала неспособность к верному самостоятельному отражению действительности.
Авторам «исповедальной» прозы не удалось осмыслить явления, которые происходили в нашей стране в те сложные годы. И главная причина здесь та, что герой «исповедальной» прозы слишком далеко уже отстоял от тех реальных процессов, которые определяли общественное развитие той поры, далеко отстоял от исторического опыта народа.
Не станем вдаваться в подробности, что было новаторством для каждого предшествующего нам поколения, но для нашего, так называемого «четвертого поколения», большим новаторством, требовавшим и писательской смелости, и гражданской доблести, был отказ от веяний и соблазнов возникшей в ту пору литературной моды и обращение к традициям великой русской литературы. Говоря о традициях отечественной литературы, я прежде всего имею в виду не литературные приемы, а нечто большее и значимое, что составляет ее глубинную сущность и определяет ее мировое значение: стремление к социальной справедливости и нравственной чистоте. И поступаться этой самостоятельностью значило бы поступаться не только интересами национальными, но и интернациональными, ибо значение нашей литературы давно переросло ее национальные рамки.
Не опровергла этого правила и так называемая «исповедальная» проза, несостоятельность которой к концу минувшего десятилетия в общем-то стала очевидной. А ведь в начале шестидесятых годов, когда вокруг нее поднялся необычайный литературно-критический переполох (и тут даже трудно сказать, кто больше способствовал популяризации «исповедальной» прозы – ее сторонники или ее противники), многие в атмосфере этой эстетической сумятицы приняли литературную моду за литературное явление.
Мысль, что «исповедальная» проза в нашей современной литературе стояла особняком, я вовсе не собираюсь приписывать себе. В свое время многие критики доказывали непричастность этой прозы к общему литературному процессу прошлого и настоящего. И в этом отношении очень определенно высказался, к примеру, критик А. Макаров: «На какое-то время как бы даже две литературы образуются: одна для, так сказать, обыкновенных людей, другая – юношеская, молодежная, да не та поучительно-назидательная, что бывшими педагогами сочиняется, а свойская, саморожденная. И это будет литература спорная и спорящая» (курсив мой. – А. Л.). И дальше: «… пожалуй, именно с повести Аксенова все же начинается большой разговор, выделивший «молодежную тему» как бы в особую линию в литературе, и самый журнал «Юность» приобретает физиономию, отличную от других журналов».
1978
С воспоминаниями о протекшей юности литература наша далеко вперед не продвинется.
А.С. Пушкин
Как бы мы ни относились к так называемой «исповедальной» прозе, нельзя не признать, что недавние споры о ней занимали очень значительное место в нашей повседневной литературной жизни. В этих многочисленных и почти не прекращающихся спорах не только ломались критические копья, но и формировались эстетические взгляды иных читателей и писателей, порой определялись направления целых печатных органов, наконец, рождались новые имена прозаиков и критиков. И кажется, уже сам по себе напрашивался отрадный вывод: в нашу художественную прозу пришли молодые авторы, и им в самом ближайшем будущем суждено вписать новые и очень яркие страницы в историю отечественной литературы.
Правда, одних в этих обстоятельствах смущала поспешность, с которой «молодые» намеревались заполнять страницы истории литературы. Других – излишняя горячность самих споров. Третьих здесь вообще ничто не смущало. Так или иначе, но в спорах этих не родилась та истина, ради которой, казалось, они велись. А споры эти тянутся и по сей день, хотя теперь они, как-то отяжелев, потеряли и свою былую свежесть, и прежнюю свою напористость, утратили молодцеватость и щеголеватость, а заодно и свою привлекательность. Причин здесь много, но главную, пожалуй, нужно видеть в том, что у читателя пропал былой интерес к предмету спора, а у авторов некоторых статей недостает порой терпения разобраться в происшедших переменах. В этом отношении очень показателен последний цикл статей о прозе «четвертого поколения» критика Ф. Кузнецова «К зрелости» («Юность», 1966, № 11, 1967, № 3 и 5) и статья Ф. Светова «О молодом герое» («Новый мир», 1967, № 5), последовавшие за интересным циклом статей недавно ушедшего от нас талантливого критика А. Макарова «Через пять лет» («Знамя», 1966, № 2, 3, 7 и 8; статьи эти вошли также в последнюю книгу А. Макарова «Поколения и судьбы», «Советский писатель», М., 1967).
Словно величественные дредноуты, прошли критики один за другим параллельными курсами, не обнаружив ни малейшего желания к взаимодействию. (Тут исключение нужно сделать лишь для А. Макарова, который выступил первым.) И трудно сказать, принимает ли Ф. Кузнецов основные положения статей А. Макарова: автор «Юности» почему-то счел за благо для себя игнорировать подробный анализ прозы «четвертого поколения», проделанный автором «Знамени». Ф. Светов сделал один-два упрека в адрес Ф. Кузнецова, в частности обвинив его в нежелании «вдаваться в разборы» произведений, но тут же, на этой же самой странице, неожиданно отметает «разборы» А. Макарова. Автор «Нового мира» уверяет, что «монографические разборы» А. Макарова непременно уведут нас «в сторону от нашей темы». Итак, с одной стороны, плохо не «вдаваться в разборы», с другой – не следует в них «вдаваться»…
Я тоже рискнул выйти в плавание, но мне не хотелось бы просто качаться на голубых параллелях и гордо ничего не замечать впереди себя, кроме туманного и недосягаемого горизонта. Я хочу идти своим путем, но не стану пугаться пересечения курсов, не буду делать вид, что я единственный мореплаватель.
Начиная свой путь, сразу же оговорюсь: я с трудом принимаю термин «четвертое поколение», рожденный в свое время заботами только о сегодняшнем дне. Ведь если есть «четвертое поколение», то должны появиться и «десятое», и «тринадцатое» и т. д. Неудобство определять литературные поколения порядковыми числительными кажется очевидным, поэтому будем считать этот термин временным. Вину же за неудачный термин возложим на всех, а стало быть, ни на кого в отдельности. Порой вот так неожиданно сказываются преимущества коллективной ответственности.
Мне очень близка мысль Ф. Светова, что «дистанция времени дает критику свою выгоду» и что «теперь уже можно спокойно разобраться в том, что осталось, отстоялось со временем, а что ушло вместе со злобой дня и представляет интерес разве что историко-литературный». Правда, потом у меня с Ф. Световым возникнет спор на тему, что «осталось» и «отстоялось», а что не «осталось» и не «отстоялось», но сама постановка вопроса мне кажется своевременной.
Действительно, не пора ли нам разобраться в нашем же литературном хозяйстве, когда мы имеем уже и достаточное число писательских имен и немалое число литературных героев? Не пора ли наконец разговору о прозе «молодых» выйти из состояния одной только лихой предположительности суждений? Пожалуй, настало время обзавестись нам и обоснованными выводами. Здесь у меня нет никаких расхождений с Ф. Световым.
А теперь особо несколько слов о логике Ф. Кузнецова. Критик полон решимости внушить нам мысль, что проза «молодых» за последнее десятилетие «проделала путь от гладилинской «Хроники времен Виктора Подгурского», трогавшей первозданной и чистой наивностью, к беспощадно трезвой и суровой повести «Привычное дело» В. Белова и перестала быть «молодой». Представители ее прошли за эти годы схожий путь, и лишь в той мере, в какой они прошли этот путь жизненной зрелости, они и остались в литературе, избегнув опасности оказаться авторами одной-единственной «первой повести».
Не правда ли, занимательная логика? Оказывается, к зрелости вовсе не обязательно приходить самому, за тебя это могут сделать и другие. Написал, скажем, А. Гладилин «Хронику времен Виктора Подгурского», а через несколько лет В. Белов утвердил зрелость А. Гладилина своим «Привычным делом», Ф. Кузнецов убежден, что представители «молодой» прозы «прошли за эти годы схожий путь». Право, не знаю, в чем критик увидел схожесть путей В. Белова и А. Гладилина и какие соображения навеяли ему столь оригинальную мысль.
На деле же все обстоит несколько иначе. А. Гладилин вот уже десять лет пишет однообразно-беспомощные «исповедальные» повести. Начал он упомянутой «Хроникой…» и дошел до «Истории одной компании» (автором одной повести он не остался, но и зрелости не обрел). А В. Белов давно пишет превосходные рассказы и к зрелости пришел не сегодня и совсем уже не благодаря А. Гладилину, а скорее вопреки.
Видимо, та же логика заставляет Ф. Кузнецова вести путь В. Аксенова от «Коллег» и «Звездного билета» к таинственно не названным рассказам. В таком случае не мешало бы раскрыть нам секрет: какой аксеновский рассказ есть доподлинное свидетельство его писательской зрелости? Говоря об А. Гладилине, Ф. Кузнецов как-то стесняется упоминать его последнюю повесть; видимо, по той же причине он не упоминает и последний роман В. Аксенова «Пора, мой друг, пора!». Ведь назови их, всякий разговор о зрелости покажется просто неуместным. Поэтому-то у Ф. Кузнецова Василий Белов зреет за Анатолия Гладилина, Георгий Владимов, наверное, зреет за Василия Аксенова, а Владимир Максимов проделывает то же самое, ну, скажем, за подававшего в свое время надежды Владимира Амлинского.
Или вот, например, желая доказать особую миссию «исповедальной» прозы, Ф. Кузнецов пишет: «Легко судить «исповедальную» прозу за слабость решений и ответов: их часто не было в тот момент не только у героев, но и у авторов, – вот откуда художественная слабость и рационализм положительной программы «Коллег», беспомощность глав о перековке героя «Звездного билета». Труднее объяснить, почему это так».
Ф. Кузнецов довольно точно определил слабости ранней «исповедальной» прозы. Эта характеристика остается для нее в силе и поныне. В то же время она никогда не соответствовала прозе «неисповедальной». Так в чем же дело?
А дело в том, что Ф. Кузнецов произвольно переносит характеристику «исповедальной» прозы на всю раннюю литературу «четвертого поколения», а затем характеристику «неисповедальной» прозы старается распространить на всю нынешнюю литературу «четвертого поколения». Создается иллюзия, что молодая проза раньше сплошь была незрелой, а теперь дружно созрела. Фокус, конечно, хитроумный, но это все-таки фокус, а мы предпочли бы иметь дело с фактами.
Специальное знакомство со столь самобытной логикой одного из апологетов «исповедальной» прозы не повредит нам в разговоре о литературе «четвертого поколения», тем более что я и в дальнейшем не отказываюсь поспорить по некоторым вопросам с Ф. Кузнецовым, надеясь: вдруг в споре и выяснится истина.
Всякое новое поколение формирует свое общественное сознание под влиянием каких-то значительных исторических событий и уже утвердившихся идей. Однако любое поколение, как бы полно оно ни унаследовало от своих отцов их убеждения и взгляды, вырабатывает свое отношение к действительности. Литература, как одна из форм общественного сознания, отражает смену и взаимосвязь поколений, общий процесс духовного развития народа и духовную жизнь отдельной личности.
И хотя деление на поколения, как и всякая другая периодизация в литературе, – вещь не безусловная, однако если в основу ее положен безусловно важный признак, то эффективность такой периодизации будет очевидной при любых отклонениях ее частностей. (Говоря о неудачности термина «четвертое поколение», я имел в виду только термин, а не попытку произвести периодизацию.) Думается, влияние минувшей войны на судьбы того или другого поколения как раз и есть тот признак, который позволяет нам иметь вполне обоснованную периодизацию поколений и всего литературного процесса последних десятилетий.
Нас в основном будет интересовать «четвертое поколение». При всем различии судеб к нему относятся те, чье детство пришлось на войну, и я согласен с Ф. Кузнецовым, когда он пишет: «У нас было нелегкое, военное детство, мы знали и голод, и холод, и тяжкий, недетский труд…» Все это точно соответствует действительности, и спорить тут не приходится. «…Нам все было ясно, – патетически продолжает критик, – и будущее виделось нам в образе бесконечных голубых параллелей, уходивших в века, вперед». Вот тут уж не все соответствует действительности, и не спорить здесь просто невозможно.
Мне, например, неведомо, о каких «голубых параллелях» грезилось, скажем, юношам и девушкам, потерявшим в войну отцов, матерей, родной дом и на долгие годы отлученным от школы и навсегда – от юности. Эти вчерашние девочки и мальчики без особых романтических иллюзий встали к станкам или пошли работать в поле. И если уж говорить об окраске времени, то навряд ли будущее виделось им непременно в голубых тонах.
Зачем же нам забывать о своих сверстниках только на том основании, что они оказались менее нас удачливыми?!
Не снились голубые сны и тем девочкам и мальчикам, которые по воле судьбы много-много раз засыпали под тявкающие оклики фашистских патрулей, а просыпались под бесцеремонные удары тяжелых прикладов в дверь. По-разному сложилась в дальнейшем судьба этой части нашего поколения, но два-три очень важных года из жизни многих наших сверстников были вычеркнуты.
И это еще не самая горькая правда о нашем поколении. Недавно я прочитал книгу Леонида Сапронова «Дело к весне», и, признаться, мне вдруг стало стыдно за ту удачливость, что не обошла стороной многих из нас. В книге есть повесть «За туман-границей». Это исповедь нашего советского юноши, познавшего рабство в двадцатом веке. Да, мы слыхали, что во время войны немцы угоняли в Германию наших сверстников. Но что мы знаем о судьбе угнанных? Нет, даже не тех, кто погиб там, а хотя бы тех, кто вернулся на Родину. Я говорю о судьбе значительной части поколения. Во всяком случае, ее представителям очень долгое время было не до голубых восторгов, о которых с таким умилением вспоминает Ф. Кузнецов.
Зачем же нам, получившим «первую закалку в бурный, противоречивый 1956 год» (слова Ф. Кузнецова), было так длительно и упорно, так по-анкетному казенно относиться к тем из наших сверстников, на чью долю выпали не только трудности, но и ужасы военного детства?
Так что же, критик Ф. Кузнецов, мягко говоря, выдумал все эти «параллели»? Нет, не выдумал. Дело в том, что он имел в виду только одну часть нашего поколения. Какую именно? Давайте послушаем самого Ф. Кузнецова: «Я вспоминаю себя и своих сверстников в пору нашего духовного отрочества, которое пришлось на конец 40-х – начало 50-х годов, когда мы только входили в жизнь, и даже не в жизнь, а в аудитории институтов и университетов».
Жизненный путь этой части нашего поколения при определенных трудностях был все же нормальным: школа – институт – работа. И здесь не может не броситься в глаза, что тот признак, который принят нами как главный при характеристике «четвертого поколения», у этой части выражен наименее ярко. Действительно, трудные были детство и отрочество, но они не были все же настолько трудными, чтобы прервать нормальное развитие. Как мы уже видели, для большей части нашего поколения эти трудности заключались не только в различного рода жизненных неудобствах или лишениях (даже личном горе), айв нарушении нормального пути развития.
Разумеется, я не собираюсь винить другую часть поколения за ее относительную удачливость. Это было бы и несправедливо, и неразумно. Тут же хочу оговориться. Мое утверждение, что нормальный путь развития – «школа – институт – работа», не нужно понимать буквально. Я имею в виду не обязательность, а возможность такого пути для каждого. И сейчас не всякий после школы непременно поступает в вуз, но возможность такую имеет всякий.
Итак, что же характерно для нашего поколения? Во-первых, трудности военного детства. Во-вторых, трудности послевоенной юности. В-третьих, невозможность вовремя получить образование (нарушение нормального пути развития). Это касается большей части поколения. А меньшая его часть, оказавшаяся в относительно благоприятных условиях, получила даже неожиданную льготу – почти бесконкурсную возможность поступить в вуз.
Вопрос о высшем образовании представляет интерес по многим причинам. Во-первых, герой «исповедальной» прозы – это вчерашний школьник или студент, и главная его забота, как правило, связана с проблемой дальнейшего образования. Во-вторых, вопрос о высшем образовании, помимо всего, – вопрос социальный, а критик Феликс Кузнецов поучал еще критика Льва Аннинского, что «проблема личности не решается в сфере чисто нравственной, это проблема нравственно-социальная». Вот и давайте все проблемы решать в нравственно-социальном плане.