Дом отца Георгия представлял собой одноэтажное бревенчатое строение с просевшей крышей. Этот дом выстроил еще дед Севки Гнедого, бывший первым савельевским священником. Так и передавался местный приход от деда отцу, от отца Севке, и двое Севкиных сыновей-близнецов уже являлись его наследниками.
Въехав во двор Севкиного дома, Глафира первым делом обратила внимание на коня, в нетерпении бьющего копытом об лед. Конь был уже оседлан, к седлу приторочен кожаный дорожный мешок. «Верно, кто-то из крестьян сжалился над бывшим барином и дал ему в дорогу своего коня», – подумала Глафира. В это время в сенях раздался знакомый смех, и дверь распахнулась.
С первого взгляда она поняла, что бедный разоренный барин вовсе не предавался унынию. Савельев вышел на крыльцо не в рубище и не с сумой, как представляла его себе в последнее время Глашка, а в гусарском мундире, хотя старом, но тщательно вычищенном и выглаженном. На боку у него висела сабля, за поясом торчал пистолет. Таким он некогда явился в родные пенаты после турецкого похода. Дмитрий выглядел посвежевшим и даже помолодел. Подстриженные усы лихо закручивались вверх, непослушные волосы были аккуратно уложены и смазаны помадой.
– Чего явилась, Глашка? – все еще смеясь, крикнул он ей с порога. – Неужто покаяться решила, вернуть покражу?
– Так и есть, Дмитрий Антонович, – ответила та, застенчиво потупив взгляд.
– Можешь оставить себе этот хлам на память. Я не жадный.
– Я не только повиниться пришла, – пролепетала Глашка, не поднимая глаз. – А с просьбой…
– С просьбой? Вот те на! – развел руками бывший гусар. – Да ты же меня начисто обобрала, чего ж тебе еще?! Может, мне шкуру с себя содрать, тебе, ведьма, на сапожки?!
Глашка бросилась к его ногам и, обняв их, выпалила скороговоркой:
– Взяли бы вы меня с собой в столицу, Дмитрий Антонович, да рекомендовали бы в приличный дом служанкой! По гроб жизни была бы вам обязана и пригодилась бы не раз!
– Да ты что, красавица, сдурела? – рассмеялся Савельев, оттолкнув ее от себя начищенным сапогом. – Я ведь потом стыда не оберусь. Ты же воровка!
– Побойся Бога, Митя, – прошептала она сквозь слезы, – верой и правдой служила тебе целый год. А с купчихой ты сам сплоховал. Еще одно письмецо, еще свиданьице, и она была бы твоя!
– Да кто же после такого… – начал было Дмитрий, но Глафира, с циничной усмешкой на губах, перебила:
– Не знаешь ты женщин, Митя…
– Это верно, – согласился он. – Жил с тобой целый год душа в душу, а ты меня обворовала. И жену мою заодно!
– Да какая она тебе жена, – повеселела Глафира. – Вся округа только и гудит о твоей потешной свадьбе.
– Им, дуракам, невдомек, что Севка обвенчал нас по-настоящему. Вот такая потеха, Глафира Парамоновна. – Савельев сделался вдруг серьезным, морщинки, которых отродясь у него не было, прорезали высокий лоб.
– Иди ты… – не поверила она своим ушам.
– Я не спрашиваю, куда ты дела деньги моей жены, – продолжал тот все угрюмее. – Наверняка прокутила. Не мне читать морали, этим пускай занимается Севка Гнедой. Но один совет дать могу.
– Какой такой совет? – насторожилась Глафира.
– В доме моей матери пять комнат. Тебе вполне хватит одной, остальные четыре отдавай внаем. Это лучше, чем таскаться по кабакам. Накопишь деньжат, выйдешь замуж, и все в твоей жизни еще наладится. Я тебе зла не желаю. – Он говорил так, будто был обречен на вечную каторгу и прощался навсегда.
Глафира уезжала со двора Севки Гнедого в раздвоенных чувствах. Сердце глодала тоска, ведь она навсегда теряла человека, которого считала близким и даже родным. И пусть этот новый Савельев, трезвый и рассудительный, был ей мало приятен, она чувствовала, как вместе с ним уходят из ее жизни веселье, беспечность, постоянное ощущение праздника, и, может быть, само счастье. С другой стороны, совет Дмитрия на самом деле открывал для нее новые горизонты. И как она сама, очумевшая от угарного загула и пьянства, не додумалась до такой простой вещи – сдавать пустые комнаты внаем? Глафира Парамоновна внезапно решила остепениться и, не мечтая о больших барышах, начать жизнь с чистого листа.
Сердечно распрощавшись с Севкой Гнедым и с его домочадцами, Дмитрий решил навестить закадычного дружка Ваську Погорельского. Сделать это оказалось не так уж просто, потому что отец держал его под замком и при виде гостя сразу начал скандалить. Однако, узнав, что Савельев навсегда покидает родовое гнездо, тот несказанно обрадовался и разрешил друзьям проститься.
Васька был заточен в маленькой комнатке с низким потолком, единственным предметом обстановки которой являлось кресло-качалка. В нем и качался узник, здоровенный детина с распухшим от побоев лицом. Дмитрий застал его за удивительным занятием. Погорельский читал книгу. Вернее сказать, не читал, а разглядывал картинки в лубочном издании русских сказок, какие продают на ярмарках за пятак, для детей.
– Митяй! – хрипло заорал Васька при виде дружка, выскочил из кресла и бросился его обнимать. – Откуда ты? Сквозь стену, что ль, просочился?
– Папенька твой разрешил нам попрощаться, – пояснил Савельев. – Еду, брат, в Петербург. Может, больше не свидимся.
– Как же так? – растерялся Васька.
– А вот так. Сам знаешь, деревню мой батенька отписал крестьянам, а усадьбу мы с тобой вместе вроде прокутили. Боком вышла мне свадьба, – добавил он, отведя взгляд. – Теперь усадьба принадлежит Фомке Ершову. Пошла в уплату за долги.
– Вот ведь ирод окаянный! – возмутился Погорельский. – Ну ничего, Митяй, я подговорю верных людей. Они подпустят ему петуха!
– Да ты что, совсем безголовый? – Савельев схватил приятеля за грудки и стал трясти, как грушу. – Это же дом моих предков! Меня мать там в муках рожала!
Дмитрий вдруг впервые осознал, чего лишился по своей беспечности. Сердце защемило. Он отпустил Ваську и смахнул набежавшую слезу. Васька же не сдержался и разревелся, как в детстве, размазывая слезы кулаками по щекам.
– А меня папенька женит, – плаксиво жаловался он, – как пить дать, женит. На перезрелой девице, толстой, неуклюжей корове…
– Значит, брат, мы оба будем женаты, – философски заключил Дмитрий.
– Да ты-то с какой стати? – не понял Васька.
– А с такой. Севка меня взаправду обвенчал…
– Д-да… как он посмел? Д-да… за это его надо…
– Ничего не надо, Василий, – перебил Савельев заикающегося дружка. – Все он правильно сделал. Пора нам с тобой, брат, остепениться. Вот только жена моя, Елена Денисовна, от обиды пустилась в бега. Первым делом разыщу ее в Петербурге, брошусь в ноги, буду прощенья просить. Она, знаешь, простит. Я ее успел узнать. Она милая такая, дитя еще.
– Слышь, Митяй, – тихо окликнул его Васька после долгой паузы, – не искал бы ты ее…
– Это еще почему?
Васька опустил подбитые глаза долу и тяжко вздохнул.
– Ты что-то знаешь о ней? – догадался Дмитрий. – Ну-ка, выкладывай!
– Мои крестьяне видели, – неохотно признался Погорельский, – как Цезарь понес ее в Касьянов лес…
– Час от часу не легче! – Бывший гусар ударил кулаком о ладонь. В глазах его вспыхнул дикий огонь, по скулам нервно заходили желваки. – Что ж, придется заглянуть сперва к Касьянычу.
– Куда ты один к разбойникам? – заволновался Васька. – Попроси хоть у папеньки людей в помощь…
– Прощай, Василий! – порывисто обнял дружка Дмитрий. – Это мое дело, мой и ответ будет. А ты не поминай лихом!..
Он вихрем помчался к Касьянову лесу, приказывая себе ни о чем не думать, чтобы не пасть духом окончательно. Дмитрий прекрасно знал, что банда Касьяныча еще не пощадила ни одной женщины, случайно набредшей на их логово. Обычно это были крестьянки из соседних деревень, слишком глубоко зашедшие в лес в поисках грибов и ягод. Их находили потом зверски изнасилованными, повешенными на деревьях.
Вопреки ожиданиям сестры, ни новое платье, ни коротко остриженные волосы, ни выбритые до синевы щеки не помогли Афанасию проникнуть в Павловский дворец, тщательно охраняемый со всех сторон. Солдаты, одетые по моде прошлого века, в немыслимых ботфортах, в белых париках с косичками казались не настоящими, а игрушечными, однако приблизиться к ним бывший колодник так и не решился. Необходимо было найти хотя бы крохотную лазейку, чтобы миновать стражу дворца. Тогда бы Елена имела шансы, прогуливаясь по парку, встретить Марию Федоровну и броситься ей в ноги. Именно так представлял себе Афанасий аудиенцию юной графини. Он видел в своих мечтах, как нежная выхоленная рука Ее Величества ложится на светлую головку несчастной девушки, как из глаз растроганной императрицы катятся слезы жалости и сострадания. «Милое дитя, сколько тебе пришлось выстрадать!» – в сердцах воскликнет она и поведет Елену во дворец, чтобы утешить и восстановить справедливость…
Полдня он исследовал подступы к огромному парку и всякий раз натыкался на солдат в париках, смотревших недобро в его сторону. «Вот и немецкое платье не сгодилось! – досадовал про себя раскольник. – Зря грех на душу взял, зря мудрила Зинка!» Последней надеждой Афанасия была березовая роща, которая естественным образом переходила в парковый ансамбль. Путь не самый близкий, но показавшийся ему единственно верным. Проваливаясь по колено в подтаявшие сугробы, он блуждал по лесу около часа, пока не наткнулся на вытоптанную в снегу тропку. Потом увидел вдалеке диковинную башню круглой формы и, забыв об осторожности, бодро зашагал к ней.
– Эй, кто такой? Чего здесь потерял? – раздалось вдруг, как гром среди ясного неба.
Афанасий не заметил по левую руку от себя старой, укрытой засохшим вьюном беседки. Она была засыпана снегом и походила на медвежью берлогу. Он бы предпочел в этот миг встретиться с самым лютым медведем-шатуном, чем с щупленьким узкоплечим офицером, преградившим ему путь.
– Чего молчишь? Язык проглотил?
Офицер был без шляпы и парика. На голове у него почти не имелось растительности, если не считать нескольких рыжих жидких волосков, тщательно завитых на затылке. Высокий лоб переходил в увесистый нос, нелепо смотревшийся на лисьей мордочке. Maленькие, глубоко посаженные глазки высокомерно буравили Афанасия. С первого взгляда раскольник понял, что эта встреча может стоить ему головы.
В этот миг из беседки послышался нежный женский голосок. Дама щебетала по-французски, называя офицера Мишелем. Очевидно, это была фрейлина не из важных, с которой Мишель разводил амуры. Судя по укоризненным интонациям, она досадовала на то, что офицер оставил ее одну в беседке ради какого-то незнакомца.
– Ладно, не твоего ума дело! – по-русски оборвал Мишель нежный голосок и вновь обратился к Афанасию: – Ну что, так и будешь стоять истуканом?
– Отчего же, ваше благородие, – заговорил Афанасий, вдруг осмелев, – могу и слово молвить. Зовут меня Пантелеем. Я – сын купца Коловратова. Прогуливаюсь тут в свое удовольствие, никого не забижаю.
Парень постарался принять глупо-самодовольный вид, характерный, по его мнению, для сынка богатого купца. Вероятно, он был никудышным актером, потому что офицер покачал головой.
– Врешь, не похож ты на купеческого сына. Бумаги какие-нибудь при себе имеешь?
– Можно и бумаги показать, – пожал плечами бывший колодник, – коль не верите.
Правой рукой он полез за пазуху, будто за бумагами, а левую, сжав в кулак, резко обрушил на плешивую голову офицера. Мишель, словно подтаявший снеговик, рухнул в сугроб. Из беседки раздался оглушительный женский визг. Афанасий, ни секунды не медля, бросился наутек. Он загодя решил бить офицера левой рукой, чтобы не зашибить насмерть. Такое с ним уже случалось, парень не мог точно рассчитать силу удара.
Он бежал назад в рощу, но вскоре сбился с пути и неизвестно сколько бы еще проплутал, если бы не вышел к узкой извилистой речке. Долго прислушивался, нет ли за ним погони, а успокоившись, присел на старый замшелый пень. Неожиданно, будто из другого, лучшего дня, на него подул южный ветер, ласковый и теплый, пахнущий ванилью, обещающий скорую весну. Афанасий огляделся вокруг и заметил, что вдоль берега, из-под снега, между клочьями жухлой прошлогодней травы уже пробивались первые подснежники, синеватые и наивные, как глаза новорожденного младенца. Рядом, не обращая внимания на присутствие человека, храбрая выхухоль чистила передними лапками нос-хоботок и при этом потешно чихала, словно нанюхавшись табаку. Речка, несмотря на лютую зиму, рано вскрылась. А может, и не замерзала вовсе? Может, привыкла не замерзать, ведь до двенадцатого года выдалось несколько теплых зим подряд, почти без снега, с дождями и туманами. На другом берегу речушки дряхлый старик удил рыбу, монотонно гнусавя себе под нос то ли заговор, то ли молитву. Очевидно, ни то ни другое не помогало, потому что в его деревянном ведре, наполненном до краев водой, плавала лишь одинокая тощая щучка.
Древний рыболов медленно приподнял веки и сонным немигающим взглядом уставился на Афанасия, сидевшего прямо напротив.
– Доброго здравия вам, дедушка, – поклонился ему Афанасий.
– Что, молодец, приуныл? – громко спросил дед, опустив приветствие. – Аль во дворец пробираешься? Знать, не пущают?
– Не пущают, – грустно подтвердил Афанасий.
– А за какой надобностью тебе во дворец-то? – хитро прищурив один глаз, поинтересовался старик.
– Хотел до матушки-императрицы дойти, – не стал кривить душой бывший колодник и, махнув рукой, с досадой добавил: – Да куда там!
– Эгей, братец, – подмигнул ему старик, – к Марье Федоровне нынче многие норовят попасть. Государь-то в отъезде. Энто дело не простое, – погрозил он кому-то корявым пальцем и строго пояснил: – Без знакомств – вовсе невозможное.
– Да где же мне, простому человеку, их заиметь, эти знакомства?
– Энто как раз можно. – Старик напустил на себя важный вид. – Вот я, к примеру, лично знаком с Марьей Федоровной. Поставляю к ее императорскому столу пескарьков да подлещиков. И супруга ее покойного, государя Павла Петровича, царство ему небесное, тоже знавал в свое время. Павел Петрович дюже охоч был до мелкой простой рыбешки, ушицу из нее любил. Принесу я во дворец ведро, а он выйдет, сам всему улову смотр произведет, кажной рыбешке. Говаривал мне, бывало: «Ну, Митрич, ох и уважил! Знатная будет уха!» Теперь-то здеся рыбы повывелись, настоящей рыбалки нет… Не-ет! – протяжно закончил старик, с неудовольствием косясь на щучку в ведре, которая замерла, шевеля плавниками, будто слушая его рассказ.
– Так ты, Митрич, проведи меня во дворец, – ухватился за последнюю надежду Афанасий, – а уж я в долгу не останусь.
– Погоди маленько, братец, вот охрану сымут, тогда и проведу.
– То есть как, «охрану сымут»? – удивился Афанасий.
– Солдатиков сюда пригнали, как война началась, – пояснил старик. – А нынче что им тут делать, когда хфранцуз бит-перебит? Их бы и раньше по казармам распустили, да вот вздумалось Марье Федоровне устроить бал-маскерад с фейерверхами. Солдатики делают строения всякие в парке да пушки маскируют в кустах. Даже меня не пущают, – с досадой добавил он, – дабы секретов их до поры до времени не выведал.
– И когда же состоится этот бал?
– Через неделю, слыхать. Потом охрану сымут. Нечего им тут делать, когда хфранцуз бит-перебит…
Дед, подобно старой шарманке, у которой осталась только одна заунывная мелодия, начал бы рассказ сызнова, но Афанасий его уже не слушал. Он вдохнул полной грудью воздух, теплый, почти летний, пахнущий далекими цветами, и улыбнулся своим мыслям.
На другое утро, за самоваром, Афанасий, осторожно отпивая из блюдца горячий чай, поведал сестре и юной графине о своих похождениях в Павловске. Елена в это утро казалась особенно бледной и время от времени брезгливо морщилась. И Зинаида, и Афанасий уже догадывались, что девушку гложет какая-то болезнь. Ведь ее перевели в другую комнату, где не пахло ни ваксой, ни табаком, но юную графиню выворачивало по утрам пуще прежнего. Елена медленно размешивала ложечкой чай, а потом никак не решалась поднести чашку к губам.
– Думаю, надо подождать, когда снимут охрану дворца, – подытожил свой рассказ Афанасий, – всего какую-нибудь неделю.
– Неделю слишком долго, – неожиданно вмешалась Зинаида. – К тому же императрица может после бала уехать куда-нибудь, например, к сыну в Германию. Она ведь наверняка соскучилась по нему. И тогда весь ваш план коту под хвост!
– Об этом я ничего не знаю, – растерялся Афанасий, – но могу узнать.
– Нужно действовать немедленно, если хотите чего-то добиться, – настаивала Зинаида.
– Ты не представляешь, сколько там солдат. Мы не сможем пробраться во дворец незамеченными…
– А во время бала? – тихо спросила Елена. – Во время бала, в суете, под покровом ночи?..
– Над этим надо покумекать, – задумался вслух бывший разбойник. – Солдаты будут заняты фейерверками, офицеры, могу ручаться, перепьются. Сама императрица будет в хорошем расположении духа. Я раздобуду у деда Митрича лодку, и мы приплывем в парк по реке. Да вы просто умница, Елена Денисовна! – радостно воскликнул он.
Елена слабо улыбнулась и наконец решилась поднести чашку к губам, но, сделав глоток, в тот же миг закрыла руками рот, вскочила и выбежала.
– Не знаю, что делать, братец, – нахмурилась Зинаида. – Графиня больна. Ее надо показать доктору.
– У тебя есть знакомый доктор?
– Теодор Шулле. Он здесь считается лучшим.
– Опять немец! – возмутился Афанасий. – Вокруг тебя одни немцы!
– На Васильевском каждый второй немец, – пожала плечами она. – Да разве в этом загвоздка?
– А в чем?
– Как ты не понимаешь, братец? Если я позову доктора, на следующий день сюда явится квартальный с проверкой. Какие такие гости поселились у меня?
– Квартальный все равно что нож под дых, – согласился он, – этого зверя лучше обходить стороной.
– Терентий Лукич рано или поздно все вынюхает, – упавшим голосом сказала она и тут же предложила: – Тебе надо схорониться где-нибудь до поры до времени. Графиня пускай поживет у меня. Выдам ее за дальнюю родственницу… К женщине придираться не станут.
– Куда же мне съехать? – задумался Афанасий. – У меня никого, кроме тебя, здесь нет.
– На Охту, – подсказала Зинаида. – Там ведь были у тебя дружки-приятели?
– Такие дружки, что донесут на меня сей миг, едва заприметив. Нет, на Охту никак нельзя. А вот если… – Его лицо вдруг просветлело. – Ну конечно! Как же мы сразу до этого не додумались? Ты должна свести меня с местной общиной, а уж братья найдут куда пристроить.
Такого поворота Зинаида не ожидала, но тут же нашлась.
– Здесь нет никакой общины, ее давно разогнали! – огорошила она брата и, не дав ему опомниться, запричитала: – Господи! Я давно должна быть в лавке… – И бросилась вон из комнаты.
Оставшись один, Афанасий еще долго смотрел на дверь, за которой скрылась сестра. Потом перевел взгляд на стену, откуда собственноручно снял старые дедовские иконы. Вместо них на выгоревших обоях красовались темные следы, смотревшие на него с недоброй внимательностью, как подслеповатые старческие глаза.
Один весьма неудачный обед
Сегодня была получена неутешительная весть, что в силезском городе Бунцлау слег с тяжелой простудой фельдмаршал Кутузов. Простые люди восприняли это известие со страхом. «Что же теперь будет с нашей армией?» – задавались они тревожным вопросом, не подозревая, что светлейший князь уже давно только формально является главнокомандующим. Граф Федор Васильевич Ростопчин, ехавший с супругой и младшей дочерью Лизой в губернаторской карете, сказал по этому поводу в крайнем раздражении:
– Старик умирает в лучах славы и будет навеки записан в герои, в спасители Отчизны. Полководец, который не выиграл ни единого сражения у француза, позорно отдавший Москву на растерзание Зверю, проспавший корсиканца на Березине…
– Мой друг, не надо так волноваться, – перебила его графиня, накрыв ладонью трясущуюся руку мужа.
Лиза все время пути смотрела в окно и, казалось, не вникала в разговор взрослых, но когда отец в сердцах бросил: «Почему государь прощает ему все и почему не прощает другим?», в ее взгляде отразились боль и сочувствие.
Был ли в истории еще подобный случай, когда полководец так дерзко гипнотизировал своего государя, отводя ему глаза от истинного положения дел? Кутузов после жесточайшей и упорной Бородинской битвы рапортовал Александру о победе, что, по самым мягким оценкам, не соответствовало истине. Русские войска уступили французам свои позиции, ввели в бой весь резерв, в то время как Наполеон придерживал до конца доблестную гвардию и сохранил ее для дальнейших битв. За вымышленную победу император молниеносно присвоил Кутузову звание фельдмаршала и наградил вечной пенсией в размере 25 тысяч рублей, которая после его смерти переходила к родственникам. Москва превратилась в черные руины, забитые трупами и полутрупами, населенные голодными одичавшими людьми… Разве это было единственно возможное решение – сдать столицу без боя? Что было в нем гениального, кроме абсолютного цинизма? «Князь Кутузов не желает ничего лучшего, как не сражаться, не командовать и вас обманывать…» – писал Ростопчин Александру, но государь, в отличие от своего отца – императора Павла, не любил грубой откровенности и оставлял письма графа без ответа. На самом деле ближайшее окружение Александра знало, что сдача Москвы и обнаружившийся вскоре обман явились для него страшным потрясением. Первым порывом императора было отстранить Кутузова от командования, но то ли в силу слабости характера, то ли побоявшись обезглавить армию в острый момент, он этого не сделал. «Почему России так не повезло?! – восклицал про себя граф. – В годину самых страшных испытаний на троне оказалась не всемогущая Екатерина, не одержимый Павел, а какое-то манерное пухлое облако, все состоящее из противоречий!» В такие минуты он ненавидел Александра и едва сдерживал крамольные высказывания.
– Оставьте князя Кутузова в покое, мой друг, – продолжала успокаивать его Екатерина Петровна. – Он мог обмануть государя, но невозможно будет обмануть потомков. Они осудят его, ведь никому еще не удавалось лгать после смерти.
От Кутузова и Александра неспокойные мысли Федора Васильевича перекинулись на собственные неприятности. В последние дни он пребывал в самом волнительном состоянии. Главный полицмейстер Ивашкин докладывал каждый день о происках молодого Бенкендорфа. Кажется, тот собрал уже достаточно материала о казни купеческого сына Верещагина, чтобы сделать подробный доклад императору. И помогла ему в этом любимая дочь Ростопчина, Натали! Граф отчасти оправдывал ее, понимая, как она страдает от московского бойкота, как ждет не дождется папенькиной отставки и переезда в Петербург. Наивная дурочка! Неужели она думает, что в Петербурге их положение изменится? И все же он приказал Ивашкину не трогать Бенкендорфа, не чинить ему препятствий. Им овладел не свойственный его натуре фатализм. Он уже предвидел скорый конец своего губернаторства.
С каждым днем жизнь в этом городе становилась для его семьи все несноснее. Кто-то упорно распространял по Москве слух, будто бы губернатор, выдающий себя за героя Герострата, истинного патриота, на самом деле закопал все свои сокровища в подземельях Вороново, а потом поджег дворец, в то время как москвичи по его приказу лишились и крова, и имущества. К нему стали приходить анонимные письма с обвинениями и угрозами. В одном письме прямо было указано, что графу следует выкопать вороновские сокровища и, присовокупив к ним товары из магазина мадам Обер-Шальме, все продать, а вырученные деньги раздать несчастным погорельцам. «Обер-Шальме – вот где собака зарыта!» – восклицал про себя Ростопчин. Вернувшись в погорелую Москву, он вполне справедливо чувствовал себя победителем, а у всякого победителя должны быть свои трофеи. Он конфисковал товары из богатейшего французского магазина в свою пользу. Если бы не этот досадный случай, на который, кстати, даже государь закрыл глаза, тогда бы, может, люди и поверили в бескорыстие губернатора. «Но ведь я потерял в сотни раз больше, чем взял у проклятой француженки! Как ОНИ этого не поймут?» ОНИ, то есть москвичи, не желали ничего понимать. ОНИ потеряли все и взять им было неоткуда. Поэтому ОНИ будут поносить его имя до скончания века. Поэтому его семья будет вынуждена покинуть этот город.
Граф закрыл глаза, и перед ним на мгновение предстал величественный дворец Вороново, его гордость, «любимая берлога», как он любил шутить. Он мог жить с семьей в этом поместье круглый год безвыездно. Купив его восемь лет назад у своего друга графа Воронцова, Федор Васильевич преобразил усадьбу и парк, улучшив их во сто крат. Он собрал уникальную коллекцию картин и скульптур со всей Европы. Оранжереи были полны экзотических деревьев. В конюшнях жевали овес арабские скакуны, английские буцефалы и представители других знаменитых пород. Каждая лошадь стоила целого состояния. Он даже вывел собственную породу лошадей, которая получила его имя – ростопчинская. Исполинские бронзовые кони стояли при входе во дворец, словно египетские сфинксы, стерегущие покой хозяина. Именно здесь, под этими конскими статуями, шестого сентября двенадцатого года, после исхода из Москвы, он приказал дворовым людям разжечь большой костер. Здесь же биваком расположились генералы и офицеры, сопровождавшие Ростопчина в поисках генерального штаба армии. Дворовые люди вынесли из погребов вина и разносолы.
– Побалуемся напоследок рейнвейном и токаем, господа! – предложил он присутствующим под одобрительные возгласы и, поднявшись со своего места, с торжеством добавил, кивнув на дворец: – Утром я превращу все это в пепел.
Сидевший рядом генерал Алексей Петрович Ермолов поднял на него удивленные глаза, маленькие и умные, как у дрессированного медведя. Его брутальное, резко очерченное лицо с мясистыми щеками приняло недоверчивое выражение. Пожав плечами, он сказал:
– Полноте, угомонитесь, граф! Вон как матушка Москва полыхает, даже отсюда видать. – В ночном небе действительно высоко стояло зарево от московского пожара. – Вам этого мало?
– Не понимаю вас, граф, – недоумевал английский комиссар при русском дворе Роберт Вильсон. – Как можно уничтожить собственный дом?
– Он слишком мне дорог, сэр, – попытался объяснить Ростопчин. – Я не смогу спокойно жить, если по его анфиладам будут маршировать французы, касаться грязными руками дорогих мне вещей, спать на моем брачном ложе, устраивать оргии в комнатах моих дочерей.
– И все равно ваши меры слишком радикальны, – неодобрительно качал головой англичанин.
– Если мы не смогли защитить наш дом, – продолжал Федор Васильевич, обращаясь к офицерам, – значит, должны предать его огню… – И вдруг неожиданно для всех сорвался на крик: – Кутузов – мерзавец, господа! Он обманывал и меня, и государя, обещал до последней капли крови защищать Первопрестольную! Он сообщил мне о своем решении слишком поздно! У меня была всего одна ночь и полдня на сборы! Я не успел все вывезти из Кремля, черт возьми! И никто бы не успел за такой короткий срок, среди всеобщей паники. Я никогда ему этого не прощу!
– Успокойтесь, граф, – схватил его за руку Ермолов и с силой усадил на место. – Мы всё это прекрасно знаем и ни в чем не обвиняем вас. Я был в Филях и голосовал против оставления Москвы. Мы все шли на совет с намерением лечь костьми под Москвой, и Старику ни за что бы нас не убедить в обратном, если бы не Барклай.
– Чертов шотландец! – заскрипел зубами Ростопчин и готов был снова вскочить, но Ермолов удержал его, крепко обняв за плечи.
– Барклай отверг оборонительную позицию, выбранную под Москвой бароном Беннигсеном из-за ее слабости, – продолжал Ермолов. – Он разгромил доводы барона по всем статьям и заявил, что, сохранив Москву, мы можем потерять всю армию, и тогда России не устоять.
– Вздор! Полнейший вздор! – не унимался Федор Васильевич. Его лицо потемнело, налившись кровью.
– Если бы вы, граф, были на совете в Филях, то, пожалуй, Барклай тоже сделался бы одноглазым, – пошутил Вильсон, вызвав горькие усмешки на лицах офицеров.
– Я понимаю ваше возмущение, дорогой граф, разделяю его, но позвольте с вами не во всем согласиться, – задумчиво проговорил Ермолов, один не улыбнувшийся на шутку англичанина. – Слова Барклая можно высечь золотыми буквами на мраморе, он был, по сути, прав, но… Как вы верно заметили, он – шотландец, и ему не понять, что для русского сердца значит Москва. Старик во время его речи шарил взглядом по нашим перекошенным лицам и был весьма доволен тем, что Барклай проделал всю черную работу за него. Он переубедил Раевского, Остермана и Толя. Однако Платов, Дохтуров, Коновницын, Уваров, Беннигсен и я остались при своем мнении.
– Но вами руководил зов сердца, генерал, а не доводы разума, не так ли? – заметил англичанин, за что был награжден свирепым взглядом Ростопчина.
– Видите ли, сэр, – спокойно отвечал ему Ермолов, – у военных есть такое понятие, как «сила духа». Сила духа необычайна в русском солдате. Тому доказательством, если не вдаваться далеко в историю, может служить хотя бы Бородинское сражение. Да, возможно, наша армия погибла бы под Москвой, но уверяю вас, французская тоже бы не уцелела. Мы бы спасли и Москву, и Россию. Это я знаю точно. Это знают Платов и Коновницын, Дохтуров и Уваров. Знали Багратион и Кутайсов… светлая им память…
– А Кутузов? – задиристо спросил Вильсон. – Неужели он не верит в «силу духа» русского солдата?
Вокруг костра установилась глубокая тишина. Все ждали, что ответит дипломату русский генерал. Алексей Петрович так и сидел, обняв графа Ростопчина за плечи. Тот низко склонил голову, запустив скрюченные пальцы в непослушную шевелюру. Таким образом он удерживал себя, чтобы вновь не сорваться и не наговорить Вильсону дерзостей.
– Надо признать, сэр, – начал после томительной паузы Ермолов, – что Кутузов старый и опытный царедворец и имеет все, присущие царедворцам, качества. Он трусоват, сластолюбив, угодлив и во всем ищет только собственную выгоду. Назначение его главнокомандующим было роковой ошибкой. Государь этого не желал, но вынужден был согласиться с решением Чрезвычайного комитета. Лично я предпочел бы видеть на его месте Барклая, или, на худой конец, Беннигсена…
– Барон Витгенштейн также очень талантлив, – вставил кто-то из офицеров, – но опять же немец и не полный генерал…
– Кто знает, прав главнокомандующий или не прав? – раздался вдруг надтреснутый, ранее неслышный голос. Все разом повернулись в сторону говорившего. Худой немолодой офицер, кутаясь в плащ, смотрел в огонь костра остановившимся взглядом, в котором сквозило нечто безумное. Он, казалось, говорил сам с собой, не заботясь о том, слышат ли его остальные. – На все воля Божья… Если он назначен на этот пост, значит, Богу было угодно, чтобы пришел такой день, как нынешний. Он рапортовал о победе… Мы возмущаемся, считая это ложью, но может, он сам видит в случившемся нечто, что скрыто от наших глаз? Быть может, в этом великом несчастии заключен Божий промысел, и наши потомки его узрят и покроют славою то, что мы нынче проклинаем…