– Ну уж убила бобра! – говорила она на кухне. – И было бы на что смотреть… Для кого рядиться! Крику-то вчера было сколько, страму!.. С утра подняла, чуть свет, оборки гофрить… И откуда она только такую холеру выискала?
– Ничего, и этот сойдёт, – усмехалась кухарка. – Ей наряди козу в штаны… Она и ей займётся от скуки… Чего ей делается? Так и прёт её с жиру-то…
А Иванов опять вытирал пот с лица.
Предупреждал его Белов, действительно, что m-me Охрименко баба-жох, ещё практичнее своего супруга, известного дельца. Говорил он, что и торговаться с ней надо как с извозчиком; но чтобы десять рублей за два часа, ежедневно…
Знал он и по собственному опыту, что нет никого неделикатнее и негуманнее светской дамы, так называемой женщины порядочного общества. Знал, и всё-таки опешил…
– Позвольте, – говорил он, стараясь сдержаться и беспрестанно откашливаясь. (От пыли ли, от жары или от волнения, сжимавшего ему глотку, но он совсем охрип.) – Позвольте… Во что же вы цените наш рабочий час?
– Я… Как вам сказать…
M-me Охрименко вспыхнула и задвигалась пышным телом на диване, который скрипнул под её тяжестью.
– У моих знакомых, – залепетала она, – на тех же условиях лепетитор…
– Вы примите, наконец, во внимание и проход… Я живу в Останкине… Это восемь вёрст отсюда… Чтобы прийти к вам, я теряю часа полтора, по меньшей мере, сюда… и столько же домой… Это выходит пять часов… и шестнадцать вёрст ходьбы… Одной обуви…
– Я в этом не виновата… А вы жили бы поближе, – добродушно усмехнулась m-me Охрименко.
Он поглядел на её румяное безмятежное лицо, напоминавшее сдобную булку, и понял, что надеяться здесь не на что. Жгучая ненависть охватила его к этому сытому, пышному существу. Вся жёлчь поднялась разом со дна души его, где спали задавленные нуждой его обиды, неудачи и разочарования, вся тоска его надломленной в корне жизни.
Он поднялся.
M-me Охрименко сообразила, что он может уйти, и решила испробовать последнее средство. Она очаровательно улыбнулась.
– Куда же вы? Не хотите ли стакан чаю?
Нет! Теперь он ничего не хотел. Злоба придала ему силы.
– Вы, сударыня, по всей вероятности. знаете от Белова об исключительных условиях, в которые я поставлен… почему я зимой потерял уроки? И готовы эксплуатировать в свою пользу этот случай. Но, видите ли-с… Я ещё не настолько оголодал… Поищите… Может, найдутся, на ваше счастье, и такие из нашего брата, что согласятся… Я на это не пойду-с. Считаю нечестным, хотя б из принципа, перед товарищами так сбивать цену…
– Она и так сбита, – хладнокровно возразила m-me Охрименко и тоже поднялась. – Знаете ли, эта возрастающая конкурленция на всех рынках, особенно среди интеллигенции, где предложение всегда превышает спрос… (Она сказала «спрлос».)
Он сходил со ступенек, крепко стиснув захолодевшие губы.
– Ах!.. Какой вы горячий!.. Ну, постойте!.. Мы, может, ещё столкуемся… Сколько же вы хотите? Ну, присядьте… Катя!.. Стакан чаю… Мы с Беловым, действительно, говорили о вашем… несчастье… Ах, молодёжь-молодёжь!.. Ну к чему все эти ваши увлечения?.. Кому вы этим поможете? Только себе портите будущее… Вам вприкуску или внакладку?.. Не стесняйтесь, пожалуйста… Берите… Вот Белов, например… Ну что за милый юноша!.. Никогда у него никаких историй не было. Всегда весел, всегда шутит… И винтит, и танцует, и ухаживает… И все ему рады… Вот видите… Теперь вам надо на лекции заработать, и стипендии вас лишили. А вы фыркаете на десять рублей!.. Там десять, тут десять – ан вышло двадцать… Не хотите ли хлеба? Катя, хлеба дайте!.. Кушайте, пожалуйста… Я не люблю, чтобы стеснялись… Ну, извольте… я вам предложу: ежедневно, двенадцать рублей… Согласны? Ну, два часика, когда и три… Как придётся… А насчёт ходьбы – всё это пустяки!.. Что стоит молодому человеку пробежать в хорошую погоду восемь вёрст?.. Шестнадцать, вы сказали?.. Ну хотя б и шестнадцать?.. Летом, знаете, всё дешевле стоит: и молоко, и яйца, вообще… и ваш труд дешевле… Всё одно к одному… Вот вы летом комнату сняли на даче… Небось, рублей двадцать за всё лето? Зимой дороже платите… Надо и с нас теперь брать дешевле… Вот у меня две коровы… Я продаю от них дачникам молоко. Верите ли… Только зимой и вижу выгоду… Тут же каждая баба сбивает цену… Так и у вас… Зимой и я бы вам предложила дороже…
Он молча и жадно ел, чувствуя, что побеждён.
Полчаса спустя он выходил уже из парка.
«И детки, должно быть, аховые у неё! Все в матушку… Скверно!.. Скверно!.. Надо ж было этому псу кинуться… Поди-ка теперь поддержи перед этими сорванцами свой престиж!»
От болтовни жизнерадостной дамы у Иванова разболелся висок… «Дойти бы скорей да заснуть»…
Он вышел в поле и оглянулся. За рощицей последние дачи уже терялись из виду. Он остановился. На пыльной дороге не было ни души.
Тогда он снял сапоги и, держа их подмышкой, побрёл тропинкой через поле.
В четыре часа сам Охрименко приехал на трамвае из Москвы и пошёл, совершая свой моцион, пешком на дачу. Это был коротенький толстяк, лет сорока пяти, с апоплексическим затылком, хриплым голосом и хитрыми глазками, зорко глядевшими из-под напухших век. Он был хорошим практиком в жизни, не бездарным дельцом и в молодости слыл за жуира. Но с годами, нажив капиталец, Охрименко обрюзг, опустился, стал мнителен, начал лечиться и впадать в задумчивость, зачитывался Толстым и после винта и хорошего ужина любил пофилософствовать иногда о суете и тщете земных благ. Для Лидии Ивановны он был уже тяжёл.
В этот день Охрименко был особенно задумчив. Репетитор смущал его. Оно, положим, без него не обойдёшься… Не взять – значит, опять этот лоботряс-Васька не перейдёт во второй класс. И тогда его исключат из гимназии… А с другой стороны – большое зло эти репетиторы для семейного человека… Приглашать к себе студента приходится всегда в ту пору, когда на свою-то бабу блажь находит… «la crise»[1], как говорил Октав Фелье. Самый опасный это для женщины возраст, когда даже благоразумные начинают дурить и вешаются на шею мальчишкам… А тут вертится каждый день этакий какой-нибудь «тютька» (по определению Толстого)… Ну, роман и готов…
Охрименко сокрушённо вздыхал, шагая по липовым аллеям.
«Белов хотел рекомендовать. Воображаю!.. Сам фатишка и нахал. Настоящий «калигвард»… А метко их окрестил Боборыкин! Ей-Богу, здорово!.. Вот и пришлёт такого же юбочника и верхолета. А Лидия Ивановна рада… Бабе что? Разве она о репетиторе заботится? Ей было бы самой развлечение. Она вон ругает Наумову, что та шашни завела с Беловым, а сама завидует, небось. Ещё бы! Он и в лес с ней, и на лодке, и по грибы, и по ландыши, и по ягоды, и на круг… Батюшки вы мои! Он и винтёр, он и танцор, и поёт, как цыган, бестия! Сам слышал… И наверно впотьмах целуются», – решил проницательный Охрименко и вдруг облился по?том. Мелькнуло подозрение. А что, если его Лидия Ивановна не ограничится невинным флиртом? Он остановился и достал свой фуляр из кармана просторного чесучового пиджака… «Она, положим, флегматична и всегда была благоразумной… Да разве влезешь в душу женщины? Я человек больной, сырой, вечно лечусь… Она баба в соку»…
Он даже засопел от волнения. Страдая от жары и ревности, приближался он к даче, и будущее для него было чревато бедою.
Кадо давно потерял чутьё от нерационального образа жизни и заворчал, выбегая навстречу хозяину. Но наметавшийся глаз его скоро распознал, что щёгольская пара и лакированные штиблеты могли принадлежать только представителю того сословия, которое он уважал. Обнюхав хозяина, мопс радостно завизжал и стал на задние лапы, ласкаясь. Тогда выяснилось удивительное сходство физиономий и выражения между присяжным поверенным Охрименко и его псом Кадо. Те же зоркие глазки из-под нависших век, те же отвислые щёки, курносый нос и выражение брюзгливой раздражительности около мясистых губ. Но и этого было мало. Они сходились вполне в своих вкусах и симпатиях, и потому их связывала крепкая дружба.
За столом Охрименко кинул подозрительный взгляд на румяное лицо жены, успевшей переодеться.
– Ну что? Был?
– Да… Наняла!
– Ах, папа, какой он урод!
– Кадо на него кинулся, папочка, а он руки вот так… «Кш… кш»… Ха-ха-ха!..
– Молчи, Нинка!.. Я сам расскажу…
– Ты вечно переврёшь! Я расскажу…
Перебивая друг друга и захлёбываясь от смеха, дети передали инцидент с Кадо.
Охрименко съел тарелку борща и попросил другую. Лицо его и глаза стали влажными. Он успокоился и снова находил, что земное наше существование бывает подчас сносным.
– За сколько же?
Охрименко – от толщины ли или от меланхолии – не любил говорить, приберегая дар красноречия для окружного суда. В домашнем же обиходе он ограничивался самым умеренным запасом слов.
Лидия Ивановна, улыбаясь, рассказала сцену торга, и как она прельстила, в конце концов, стаканом чая несговорчивого репетитора.
– Я хитрлая, – говорила она, щуря глаза. – Вижу, что ему смерть пить хочется, и что он не устоит…
– Правда, выгодно? – спросила она через минуту, кладя на тарелку мужа самый жирный кусок пилава. – Ведь, Белов говорил, что он опытный, и что ему меньше двадцати пяти нельзя предлагать… И, право, я думаю, не будь у него этой истории, он не согласился бы… Сам Белов-то тридцать получает…
Шея и затылок Охрименко вдруг побагровели.
– Мы не знаем, за что твой Белов получает тридцать рублей… А этот… Как… его? Иванов… спасибо должен сказать, что мы берём его и за двенадцать. Пусть-ка он сунется в другой дом!.. Не все, матушка, либеральничают по-твоему…
Она – либералка?.. Лидия Ивановна вспыхнула от удовольствия.
– А вдруг Вася на переэкзаменовке опять провалится? – ехидно предположила Ниночка.
Глазки Охрименко сверкнули на ушастого гимназистика, и опять он поразительно напомнил рычащего Кадо.
– Вот я тогда с него шкуру спущу! – прохрипел он и свирепо стал глодать куриное крылышко.
– А в сущности это ужасно несправедливо, – мрачно говорила Лидия Ивановна после обеда, раздеваясь в спальне, чтобы соснуть, по обыкновению, часок-другой перед чаем. – Вот мы заплатим репетитору за лето без малого сорок рублей, а вдруг Вася, в самом деле, не выдержит?.. По-настоящему, следовало бы платить репетиторам после экзаменов…
Охрименко подумал, что у бабы всегда логика хромает, но спорить не стал.