Дашка тоже росла, и к двенадцати ее годам стало ясно, что она будет красавицей. Илья, любуясь дочерью, только диву давался: всем она напоминала его – и смуглотой, и густыми бровями, и глазами, черными, чуть раскосыми, с голубоватым белком, и высокой линией скул, и губами, и носом… но Дашка была хороша. То ли Лушкина кровь смягчила цыганские черты, то ли бог решил так пошутить. Голос у Дашки прорезался рано; едва научившись говорить, она, картавя, повторяла за Настей: «Пала гнедых, запляженных с залею…» А в пять лет дочь, повергнув Илью в немалое изумление, первый раз попросила:
– Возьми меня на Конную…
– Зачем, чяери? Иди вон матери помоги…
– Нет. Хочу с тобой.
Он взял – забавы ради. Все равно Гришка сроду не просил его об этом, а остальные мальчишки еще были слишком малы. И с тех пор Дашка ходила за отцом как пришитая. По-деловому, захватив кнут, шла с ним на Конную площадь; сидела под столом в трактире, пока Илья распивал с покупателями магарыч; цеплялась за его штаны, когда он отправлялся потолковать с цыганами о делах. Насте это не нравилось.
– Зачем ее на Конную таскаешь? Место разве ей там? Она – девочка, пусть хоть петь учится, хоть гадать. Ты еще верхом на лошадь ее посади и кнут в руки дай!
– И дам! – отшучивался он. – Хоть дело в руках будет, с голоду не пропадет!
– Ее же замуж никто… – начинала Настя и… обрывала себя.
Было очевидно, что замуж Дашка не выйдет. Ни таборным, ни городским не нужна слепая жена. И поэтому Дашка делала что хотела, бродя за отцом как тень и занимаясь тем, чем цыганская девчонка вовсе не должна была интересоваться.
И в кочевье Дашка тоже ходила за Ильей как хвост. Весной, когда табор трогался из города, она неизменно шла рядом с отцом, отказываясь ехать в телеге, полной мальчишек, лихо шлепала босыми ногами по еще холодной грязи, держалась за рукав отца или край телеги, улыбалась, глядя неподвижными глазами на умытое солнце, и из нее сыпались вопросы: «Дадо{Отец.}, а как же другие люди летом в домах живут? Разве им не плохо, не душно? А почему не все цыгане кочуют? А зачем ты маму из Москвы увез? Почему ее за тебя отдали?»
Он смеялся, отвечал, неожиданно рассказывая такое, о чем, казалось, давно забыл, о чем не говорил Насте, чего не знала даже Варька. Иногда напевал какую-нибудь долевую песню, и Дашка почти сразу же вступала вторым голосом. Голос у нее оказался как у Варьки – низкий, грудной. Она хорошо пела и романсы, которым учила ее Настя, и без труда тянула «Лучинушку» или «Уж как пал туман». Но стоило ей завести глубоко и сильно: «Ай, доля мири{Моя.} рознесчастно…» – и у Ильи сердце замирало. В такие минуты он всегда думал о матери, которой никогда не видел. Но вот табор становился на ночь посреди степи, Дашка тут же пристраивалась к старой Стехе и вела с ней долгие беседы вполголоса. Другие девчонки смеялись и брызгались водой у реки, ломались перед парнями, с вплетенными в волосы ромашками плясали у углей, а Дашка даже не подходила к ровесницам. Тихо сидела рядом со стариками, напевала песни, слушала Стехины сказки. К четырнадцати годам она знала их великое множество. И иногда, вечером, в таборе вдруг случалось чудо: куда-то разом пропадали все дети. Впрочем, толпа мелюзги очень быстро обнаруживалась возле палатки Ильи Смоляко, где возле костра сидела Дашка и, глядя неподвижными глазами в розовое от заката небо, рассказывала сказку. Да так, что подошедшие от нечего делать взрослые долго не могли отойти, слушая так же зачарованно, как и детвора, и потом крутили от удивления головами, недоумевая – откуда она только такое знает? Где набралась этого? И так Дашка сказочничала до тех пор, пока зимой, в Смоленске, ее пение не услышал друг Ильи, цыган из трактирного хора.
– Что ж ты, морэ, девчонку дома держишь? Совесть у тебя есть? Да в хоре ее на руках носить будут!
Илье подобная мысль и в голову не приходила. Но хоровика неожиданно поддержала Настя, за ней и Варька заголосила, что девочка сможет заработать денег для семьи. Потом вдруг запросился в хор и Гришка со своей скрипкой. Илье оставалось лишь пожать плечами. Но отпустить Дашку в хор одну или даже с Гришкой он побоялся, хорошо помня, в какие неприятности может там вляпаться молодая цыганка. Пришлось самому тряхнуть стариной, настроить гитару и отправиться с детьми в трактир. Смеха ради он позвал и Настю:
– Пошли, а? Покажешь там, где рай на земле! Она промолчала, вся потемнев. И с запоздалым сожалением Илья понял, что не стоило так шутить.
Хозяин трактира, горбатый еврей Симон, был рад до смерти. Еще бы, усмехался про себя Илья, ведь с того дня, как в трактирном хоре появилась семья Смоляковых, доходы Симона выросли вдвое. Полгорода стало приходить слушать голос слепой девочки, гитару ее отца и скрипку брата. Сам Илья почти не пел – если только нужно было помочь Дашке. Почему-то стоило запеть – и вспоминались далекие годы: Москва, ресторан в Грузинах, совсем молодая Настя и та, сероглазая, светловолосая, чужая, которой не забыл за столько лет. На сердце делалось тяжело, и песня не шла…
И вот теперь пожалуйста: Варька с ее советами… Поезжайте, мол, в Москву. Настька, видите ли, скучает. Кто ее знает, может, и правда… Столько лет никого из своих не видела. Ни разу за эти годы они не встречались с цыганами из хора Якова Васильева. Только Варька, почти каждую зиму отправлявшаяся в Москву, привозила оттуда ворох новостей. Родня слала приветы и звала в гости. Илья делал вид, что ничего не слышит, Настя молчала. А вот теперь…
Илья встал, подошел к окну. На дворе было темно, хоть выколи глаза, вьюга не успокаивалась, швыряла в окна комья снега, выла в печной трубе. Илья стоял у окна, прижавшись лбом к заиндевевшему стеклу, и смотрел в темноту.
За спиной послышались тихие шаги. Не оглядываясь, он понял – Варька. Теплая рука легла на его плечо.
– Что ты, пхэнори?{Сестренка.}
– Ничего. Ступай спать. Утро вечера мудренее.
Апрельское солнце заливало Москву золотом. Вся Рогожская застава сияла куполами церквей, ручьями, бегущими по мостовым, лужами у порогов лавок, сусальным кренделем над булочной и окнами низеньких деревянных домишек. Здесь, в Москве, лишь недавно сошел снег и высохли улицы. Таганка была полна гуляющим народом, отовсюду слышались песни, смех, завывание гармони. В лужах гомонили воробьи, с крестов церквей хрипло орали вороны. По мостовой стучали копыта лошадей, грохотали пролетки. Неожиданно из Гончарного переулка с громом и треском, как колесница Ильи-пророка, вынеслась огромная ломовая телега.
– Дорогу! Эй, дорогу, проклятуш-шие!!!
Грохот, брань, свист кнута, обезумевшие лошадиные морды с выкаченными глазами, пьяная, красная рожа возчика – и стоящая у церкви толпа цыган с криками бросилась врассыпную.
– Холера тебя раздери! – выругался Илья вслед ломовику, ставя на ноги Дашку, которую едва успел выдернуть из-под копыт. – Варька! Вот она, твоя Москва! А врала – «обер-полицмейстер новый, порядок навел»! Где он, порядок?
– Весна… – Варька, шлепнувшаяся в лужу, с кряхтеньем отжимала край юбки. – Все с ума посходили.
– Вы целы? Живы? – встревоженно спросила с другой стороны улицы Настя. Взобравшись на ступеньки булочной, она торопливо, по головам, пересчитывала детей: – Четыре… пять… шесть… Все! Илья, пошли дальше!
«Ишь, раскомандовалась, – неприязненно подумал он, беря за руку Дашку. – Конечно, ей чего… Домой приехала. Светится вся, будто луну съела, вертит головой, как девчонка, любуется на церкви, показывает сыновьям: «Вон Вознесения Христова храм. А в этом доме купец Прохоров жил, мы ему каждое Рождество пели. А по этой улице на тройках зимой катались!» И ведь помнит все, чертова баба, как будто только вчера отсюда уехала…»
До Москвы они добирались с табором, и Настя, как всегда, была в широкой ситцевой юбке и полинявшей старой кофте. Босые ноги, облепленные дорожной, уже подсыхающей грязью, уверенно шагали по тротуару.
Утром, перед тем как покинуть палатку, Илья осторожно поинтересовался, не хочет ли жена надеть городское платье, а таборные тряпки припрятать пока. Настя посмотрела на него с искренним изумлением, задумалась на минуту, грустно улыбнулась своим мыслям и спросила:
– А лицо я куда спрячу?
Илья так и не понял, что она имела в виду: шрамы на левой щеке или темный, не сошедший за зиму степной загар. Но переспрашивать благоразумно не стал.
Через час они будут в Грузинах. И что там? Как встретят? Примут ли? Илья сам не ожидал, что будет так бояться встречи с жениной родней. Особенно с Яковом Васильевым. Варька рассказывала – отошел сердцем старик.… Дай бог, конечно, если так, а вдруг нет? Ох, что будет… Думать не хочется! Илья в сотый раз напоминал себе, что ему, Смоляко, уже не двадцать лет, а, слава богу, тридцать семь, что он не мальчишка, а всеми уважаемый цыган со своими лошадьми, с огромной семьей, что, наконец, у него самого скоро будут внуки – но ничего не помогало. Решив, что в случае чего они в тот же день уедут из Москвы – и тогда уже никакие Настькины слезы не помогут! – Илья немного успокоился.
Позади осталось сонное купеческое Замоскворечье, сверкающая витринами модных магазинов Тверская, шумная, запруженная извозчиками Садовая, и впереди мелькнули кресты церкви Великомученика Георгия в Грузинах. Начались знакомые места. Илья даже забыл о своей тревоге и, как Настька, завертел головой, вспоминая. Вот трактир «Молдавия», самый «цыганский» в Москве, куда они всем хором заваливались после рабочих ночей в ресторане – пить чай и наливки да хвастаться доходом. Вот Живодерка, такая же узкая и грязная, без мостовой, с лужами вдоль домов, с курами и поросятами, роющимися в пыли. Вот развалюха Маслишина, которая прежде вся была забита студенческой братией. Маслишинский дом еще больше осел на одну сторону, покосился, облез до дранки, но из распахнутых настежь окон доносится молодой басок, нараспев декламирующий что-то на нерусском языке. Видно, по-прежнему Маслишин жирует на студентах… Ага, а это заведение мадам Данаи – стоит себе, не падает, и вывеска на дверях та же, зеленая, хоть и полинявшая малость. Бог ты мой, а вот и хозяйка! Сидит перед крыльцом на старом стуле и вяжет, суетливо двигая спицами, у ног ее две девицы увлеченно разбирают клубки. А сразу за заведением – Большой дом.
И здесь все по-прежнему. Те же деревянные, облезлые, когда-то голубые стены, покосившееся крыльцо с некрашеными, потемневшими от дождя перилами, сирень в палисаднике, те же распахнутые окна с геранью на подоконниках и с кружевными занавесками. Илья, помедлив, ударил кулаком в запертую дверь.
Та открылась быстро, и на порог вышла девушка. Длинные косы растрепаны, поверх кое-как застегнутого платья наброшена шаль: очевидно, девчонка недавно проснулась. Под мышкой она держала отчаянно сучащую ногами кошку.
– Здравствуйте, ромалэ. Вы к кому? – суховато спросила девушка, подняв взгляд на пришедших.
Илья тихо охнул и сделал шаг назад. От внезапного страха вспотела спина. Отчетливо и ясно, словно это было вчера, встал перед глазами солнечный день Масленицы семнадцать лет назад, темная кухня Макарьевны, он, Варька и Настя, молча сидящие по углам, сгорбившийся за столом Митро с опущенной на кулаки головой, а из-за стены – бабий шепот, топот ног, низкие хриплые стоны Ольги, красавицы Ольги – первой жены Митро. Она умерла тогда от родов, но… Разве это не Ольга стоит перед ним сейчас? Высокая и тонкая, с матово-смуглым лицом, тонким носом с горбинкой, тяжелыми косами, густыми бровями… И смотрит так же, как тогда, вот только… глаза почему-то зеленые. Зеленые, как трава в болоте.
– Чяери, чья ты? – едва сумел выговорить он.
– Я – арапоскири… – Девчонка тоже не сводила с него глаз, лицо ее стало испуганным.
– Маргитка! – выручила Варька, выглянув из-за спины Ильи. – Своих не узнаешь? Я это, тетка Варя! Зови отца, мать, теток зови! Кричи – Смоляковы приехали!
Девчонка кинулась в дом, бросив кошку. Та прыснула в кусты сирени. Илья, приходя в себя, шумно вздохнул и помотал головой.
– Варька, так это что же… Митро дочка?
– М-гм… – вздохнула Варька. – Почти. Это же Маргитка. Забыл, что ли? Ольги и Рябова дочь. Ты же ее двух дней от роду на руках носил.
– Бог ты мой, – ошеломленно пробормотал Илья.
Варька потянула его за рукав, и он, неловко споткнувшись на пороге, вошел за ней в дом. Сразу же из сеней они попали в большую нижнюю залу, у окна которой, как и семнадцать лет назад, стоял величественный рояль. С первого взгляда Илье показалось, что тут и не изменилось ничего. Тот же продавленный диван с потертым на подлокотниках бархатом, ряд стульев у стены, гитары, висящие на стенах с выгоревшими обоями. Вот только портрета над роялем раньше не было… С полотна на Илью смотрела молодая Настя в своем белом платье, чинно сидящая в кресле. Глаза, темные и большие, полные слез, глядели в упор; казалось, вот-вот по смуглой щеке пробежит прозрачная капля.
– Смотри… – тихо сказал Илья, оборачиваясь к жене.
– Вижу, – отозвалась Настя. И добавила вполголоса что-то еще, но этих слов Илья уже не услышал, потому что по всему дому захлопали двери, а по лестницам застучали каблуки.
«Смоляковы! Настя! Илья! Варька!» – доносилось отовсюду. Из дверей, с лестниц в залу вбегали цыгане – молодые, незнакомые. Стоя у порога, Илья молча смотрел на их удивленные лица. Все – чужие, словно не в тот дом попал. Неужто никого из прежних не осталось?
– Ага-а! – вдруг зарокотало с лестницы, и Илья, повернувшись, увидел массивную и весьма внушительную фигуру в красном повойнике и шали, торжественно спускающуюся по ступенькам. Те жалобно скрипели от каждого шага.
– Явджиды, ромны{Будь здорова, женщина.}, – с некоторой опаской сказал Илья.
– Илья! Голодранец таборный! Ты что, меня – меня! – не признаешь?! – раздался негодующий визг. И только по этому воплю Илья узнал Стешку Дмитриеву, первую на всю Живодерку скандалистку, которую он помнил худющей, как тарань, и вообще-то терпеть не мог. Обрадовавшись хотя бы одному знакомому лицу, Илья шагнул было к ней, но в комнате внезапно сделалось тихо. Смолкли, как один, даже дети, и стало отчетливо слышно чириканье воробьев на улице. Илья почувствовал, как пальцы Варьки сжимают его локоть. Он медленно, уже зная, в чем дело, обернулся.
Толпа цыган расступилась. К гостям не спеша, спокойно вышел седой цыган. Его невысокая фигура была по-молодому стройной, подтянутой. Острые черные глаза из-под сдвинутых бровей напрямую уткнулись в лицо Ильи.
– Явился? – не повышая голоса, спросил цыган.
– Яков Васильич… – тихо проговорил Илья. И – словно не было всех этих лет, словно не шел ему самому четвертый десяток и не его семеро детей жались за спиной. Он снова почувствовал себя двадцатилетним щенком, до смерти боявшимся хоревода. Спас его короткий вздох за спиной.
– Дадо! – со слезами, отчаянно выкрикнула Настя.
Илья не успел удержать жену – она кинулась к отцу, упала на колени и прижалась к его сапогам. Толпа цыган ахнула. Кто-то отчетливо хлюпнул носом. За спиной Ильи прочувствованно высморкалась Варька. Лицо Якова Васильева стало растерянным.
– Настька… Сдурела? – севшим голосом сказал он. С трудом нагнулся, пытаясь поднять дочь, и по этому нескладному движению Илья заметил, как он все-таки постарел. Настя поднялась, цепляясь за руку отца, тот взял в ладони ее лицо – и вдруг сморщился, как от острой боли. Илья понял: увидел шрамы.
– Что это. – Сузившиеся глаза хоревода уперлись в лицо Ильи. – Твоя работа, сукин сын?!
– Нет. – Он постарался ответить спокойно, но голос все-таки дрогнул. Илья отвел взгляд, уставившись через плечо Якова Васильева на портрет. Отрешенно подумал: все, сейчас выгонит.
Яков Васильев посмотрел на дочь. Скользнул глазами по кучке внуков за спиной Ильи, задержался на неподвижном личике Дашки. Мельком глянул на бледную Варьку. Потер пальцами подбородок. Медленно, словно нехотя выговорил:
– Ну, что же… Здравствуйте, что ли.
Ответить Илья не успел. Его вдруг хлопнули по спине так, что он чудом не полетел на пол, раздался радостный рев, и прямо в лицо Илье оскалилась белозубая, узкоглазая, до слез знакомая физиономия.
– Смоляко! Морэ! Ты или нет? Глазам не верю!
– Арапо-о-о! – завопил Илья, разом забыв про Якова Васильева. – Будь здоров, дорогой! Довелось-таки свидеться! Как же ты…
Договорить он не смог, потому что как раз в эту минуту с лестницы наконец спустилась Стешка. Барахтаясь в ее мощных объятиях, Илья сумел только пропыхтеть:
– Да кто ж тебя, сестрица, откормил-то так на мою погибель?..
К вечеру Большой дом на Живодерке был битком набит цыганами. Новость о приезде семьи Смоляковых разлетелась по Москве в мгновение ока, и уже через час в дом Васильевых начали сходиться давние друзья. Помимо цыган, в комнату набились соседи с Живодерки, те, кто семнадцать лет назад знал Настю Васильеву и Илюху Смолякова. Явились владелец доходного дома Маслишин, бакалейщик Прокофьич, старый и седой как лунь сапожник Федька и Даная Тихоновна, хозяйка публичного дома, давно бывшая в Большом доме своим человеком. С ней пришла племянница Анютка, хрупкая беленькая девочка лет пятнадцати, тут же пересевшая к молодым цыганкам и оживленно застрекотавшая с ними. Цыгане сидели за столом, на диване, на стульях, на подоконниках и даже на полу, зала звенела от разговоров, смеха и звуков струн. На улице уже темнело, ветви сирени с едва пробившимися молодыми листочками лезли в открытое окно, пахло свежестью. Жена Митро зажгла керосиновые лампы, и по потолку задвигались тени. Сидя за столом вместе с цыганами, Илья смотрел, как Илона величественно движется по комнате от одной лампы к другой. В ней было добрых шесть пудов веса, в волосах, гладко убранных под платок, блестели седые нити, но похожие на вишни глаза живо и весело блестели из-под изогнутых бровей.
– Ну как, не жалеешь, что жену из болгар взял? – усмехнувшись, спросил Илья у сидящего рядом Митро. – Дурак, сказал бы мне, что на кочевой цыганке хочешь жениться, я бы тебе табун из своего табора привел…
– Да иди ты, морэ! – смеясь, отмахивался Митро.
Илье казалось, что друг почти не изменился за эти годы. Несмотря на сорок пять лет, седины в буйных кудрях Арапо было мало, лишь прибавилось морщин на лбу да голос звучал тверже. Варька говорила, что заправляет в хоре теперь Митро. Яков Васильич все реже и реже выезжал с хором в ресторан, а шумные пьянки ночь напролет «на фатерах» у офицеров и купцов и вовсе были ему не под силу.
Хор Якова Васильева сильно помолодел. В солистах сейчас ходили сыновья и дочери тех, с кем Илья когда-то пел в ресторане. Из прежних остались только Стешка, бывшая теперь не столько певицей, сколько конвоиром при своих пяти дочерях, да братья Конаковы, поседевшие, но по-прежнему считающиеся лучшими гитаристами Москвы. Илья уже успел услышать, что Зина Хрустальная, королева жестокого романса, так и не вернулась в хор, оставшись содержанкой графа Воронина и родив ему шестерых детей, и что совсем недавно граф все-таки женился на ней. Гришку Дмитриева десять лет назад зарезал, стащив с собственной жены, купец Расторгуев. Сестра Митро, хорошенькая плясунья Аленка, вышла замуж за сибирского золотопромышленника, проездом оказавшегося в Москве и упавшего к ее ногам, и укатила с мужем в Нерчинск. Другую сестру, Любку, сосватали цыгане из Петровского парка, и она пела в «Яре». Дядя Вася окончательно спился и не появлялся не только в ресторане, но даже на Конном рынке, усевшись на шею дочери. Гашка, удачно попавшая на содержание к богатому купцу Рахимбаеву, умудрялась кормить отца, бабушку и еще пять нищих цыганских семей, внезапно оказавшихся ее родней. В ресторане теперь блистали дочери Стешки, дуэт брата и сестры Конаковых-младших, причем Федька еще и чудесно играл на гитаре, а его сестра Анфиса мастерски отплясывала «венгерку». Старшие дочери Митро тоже стали прекрасными плясуньями, а сын Яшка уже был известен всей Москве как хороший гитарист и редкой красоты баритон.
– Кузьма-то где? – Илья уже все глаза проглядел, высматривая старого друга среди цыган. – Не ушел он от тебя?
– Куда ему идти… Явится, подожди. Я его сам четвертый день не вижу. Пьет где-нибудь на Сухаревке.
– А ты почему разрешаешь?
– Что мне – пороть его? Чай, не мальчишка он уже? Ведь тоже четвертый десяток разменял, а ума все нету. И из-за кого все, дэвла?! – вдруг взорвался Митро, ударив кулаком по столу. Подпрыгнувшие стаканы жалобно звенькнули, цыгане обернулись, но Митро не заметил этого.
– Ни за грош пропал, понимаешь? Ни за медную копейку! Из-за потаскухи! Из-за шалавы переулошной, чтоб ей без попа сдохнуть! Столько лет прошло, а он все успокоиться не может. Сколько я ему баб приводил, каких цыганочек показывал… Все не слава богу, так и живет бобылем… А эта лахудра в «Яре» поет! Ладно хоть совести хватило сюда не заявляться! После Кузьмы у ней кого только не было, уж пробы ставить негде, а еще цыганка! Таборная, чтоб ей околеть!
Илья только вздохнул. К счастью, в углу запела Настя, и Митро тут же замолчал, подавшись вперед и жадно вслушиваясь в песню. Это была «Не вечерняя», которую семнадцать лет назад Настя запевала в хоре. Илья тоже повернулся на голос. Жена, сидя на диване рядом с отцом и Марьей Васильевной, перебирала струны маленькой «краснощековки» с узким грифом. И не так уж громко пела Настя, но в комнате разом стихли все звуки.
– Ах, да вы подэнти, – вполголоса вступил вторым голосом Митро.
Илья тут же опасливо взглянул на хоревода, и действительно, Яков Васильич нахмурился. Но ничего не сказал и чуть погодя запел сам красивым, чуть вздрагивающим баритоном:
– Вы подэнти мангэ{Подайте мне.}, братцы,
– Тройку мангэ серо-пегих… – не сговариваясь, подхватили Стешка, Илона и Симка Конакова. А затем прорвало остальных, цыгане один за другим вступили в песню, и по комнате поплыла мощная волна теноров, басов, баритонов, альтов и звонкого сопрано. Последнее, к изумлению Ильи, принадлежало Анютке, племяннице мадам Данаи.
Ах, да не вечерняя,
Не вечерняя ли ты, заря,
Спотухала, боже мой, заря…
Слушая песню, Илья думал о том, что эту «Не вечернюю» в цыганских хорах кто только не исполнял. Он сам слышал ее не однажды от разных певиц. И ведь неплохо пели. Но так, как Настька, не выводила ни одна. Кто еще мог вести мелодию так тихо и вместе с тем сильно, так нежно и чисто, будто не песня это, а капли росы на степной траве, будто не цыганка поет, а ветер гуляет в озерных камышах, жаворонок заливается где-то под облаками… Откуда только это в ней? И не ушло, не погасло за столько лет. И по цыганам видно, что певицы лучше Настьки в хоре больше не было. Илья посмотрел на жену, сидящую среди женщин. Она так и не сняла ни таборной юбки, ни заплатанной кофты, в которых утром пришла в Большой дом. И выгоревший от солнца платок по-прежнему на ее волосах. И на загорелом, уже успевшем обветриться в пути лице нет улыбки. Настя была среди этих городских, затянутых в шелковые и бархатные платья певиц, как ромашка в букете южных роз. И все равно лучше всех, с ожесточением подумал Илья. Ни одна из этих бутербродниц пятки ее босой не стоит!
– Ах, господи ты наш дорогой и все угодники… – протяжно вздохнул Митро, когда песня кончилась и смеющиеся цыгане обступили Настю. – Ты-то что не пел, Смоляко? Надоела тебе, что ли, Настька за столько лет? Ну, кто сейчас так сможет, скажи мне?
– Что – голосов в хоре нет? – удивился Илья.
– Да есть, сам ведь слышишь… Стешкина Наталья, Федька Трофимов, мои девки кое-как воют… Вон, Анютку Данаину слышал? Голосок у девки серебряный, в церковном хоре поет по праздникам, а к нам не идет. Яков Васильич звал, а она смеется. Позориться, говорит, только. Нет, голоса-то, морэ, имеются, да все не то. И потом – слышал бы ты, что они сейчас поют, Смоляко! – вдруг с досадой вырвалось у Митро.
Илья непонимающе посмотрел на него.
– Помнишь, что мы-то пели? Романсы, песни старинные, красивые… Помню, как заведем с Настькой «Не позабудь меня вдали» на два голоса – господа разум теряли! А вы с Варькой разве «Отойди, не гляди» не пели? От тебя разве с ума не сходили? Как вспомню «Твои глаза бездонные»… А сейчас что? Куплеты какие-то, песенки дурацкие, ни голоса не покажешь, ни ноты высокой не возьмешь. Ей-богу, позор один! И публика другая пошла. Раньше, помнишь, графья-князья ездили, купцы именитые. А сейчас поналезет в ресторан рвань всякая, рассядется, как царский сват, «беленькими» машет и требует «Гулял я, мальчик, по Адессе»…Тьфу! Измельчали господа-то. Вон, к моей Маргитке, знаешь, кто ездит? Сенька Паровоз!
– Кто такой? Купец?
– Если бы… – вздохнул Митро. – Мазурик. Первый вор на всю Москву. Выглядит-то, конечно, барином и деньги большие привозит, мы потому и не препятствуем…
Илья посмотрел на Маргитку. Та с самого начала вечера сидела в углу, забравшись с ногами в большое кресло и держа на коленях гитару, струн которой иногда небрежно касалась. На полу возле кресла пристроился Яшка – пятнадцатилетний сын Митро, очень похожий на отца по-татарски узким разрезом глаз. Изредка парень что-то сердито говорил сестре, но Маргитка не обращала на него никакого внимания, продолжая баловаться на гитарных струнах. Лицо ее было задумчивым, глаза смотрели в открытое окно, и впервые за вечер Илья мог внимательно рассмотреть приемную дочь Митро.
Темное, почти кофейное лицо Маргитки поражало неправильностью черт: широкие, как у мужчины, брови, нос с горбинкой, крупные, слегка вывернутые губы, будто она держала в них горошину. Но зато глаза, глаза… Большие, недобрые, зеленые, и ресничищи до половины щеки. Цвет глаз – от отца, взгляд – от матери, подумал Илья, снова вспомнив Ольгу. Красавицей та была, что и говорить. Правда, он, Илья, тогда умирал по Настьке. Да и старше его Ольга была лет на пять… «А эта моложе на двадцать… Ошалел ты, что ли, морэ?» – испуганно одернул сам себя Илья. Как раз в этот миг Маргитка отвернулась от окна и в упор посмотрела на него. В ее взгляде не было ни удивления, ни смущения, и она не торопилась отводить глаза. Это пришлось сделать Илье. Однако с характером девчонка…
– Это ты ее по-болгарски назвал? – спросил он у Митро.
Тот усмехнулся:
– Илона. Мы-то, помнишь, не то что назвать – окрестить ее никак не могли. Все недосуг как-то было, чяери и чяери… А когда я Илонку в дом привел, она только взглянула и сразу – Маргитка! Имя-то не наше, красивое – прилипло сразу, как родилась с ним! Окрестили Марьей, а у цыган так и осталось – Маргитка. Даром что саму Илонку все давно Еленой Степановной зовут, а о том, что она из болгар, и думать забыли. Она и наших детей всех по-русски назвала, жить-то, говорит, им здесь…
– Н-да-а… – Илья снова покосился на Маргитку, которая продолжала без стеснения разглядывать его из своего кресла. – Ну, хороша, конечно, девка… Выдавай поскорей, а то украдут.
– Украдут… – хмыкнул Митро. – На другой день обратно вернут да еще миллион дадут в придачу – заберите, ради Христа…
– С норовом?
– Не то слово… И в кого только? Одно ладно – пляшет хорошо. В ресторане господа просто в остолбенение впадают, бумажки ей под ноги мечут, а она, чертова кукла, прямо по деньгам и жарит: «Наступи-раздави…» Да ладно, что о ней, своей-то дочерью похвались! Варька говорила, она поет хорошо.
– Послушай, коль охота есть, – с напускным безразличием сказал Илья. – Эй! Дашка! Иди сюда!
Дашка подошла, держась за руку брата: в незнакомом доме ей трудно было передвигаться без помощи.
– Спой, чяери, – велел Илья.
Гришка придвинул сестре стул, сам встал за ее спиной, поднял скрипку. Илья жестом попросил гитару, и Митро передал ему свою. Дашка села на стул, расправила юбку. И запела, не дожидаясь тишины в комнате. Тишина эта наступила при первых же низких, тоскующих нотах. В комнате не было человека, который бы не обернулся и не застыл, изумленно глядя в безжизненное лицо певицы. А когда вторым голосом вступил Илья, в комнате стало слышно, как тикают старые стенные часы.
– Тумэ, ромалэ…{Вы, цыгане.} – вздохом начинала Дашка.
– Тумэ, добры люди… – вторил Илья.
И дальше – вдвоем, переплетаясь голосами и слушая, как бьется в тесные стены родившаяся на воле песня:
Ай, пожалейте тумэ душу мою…
Ай, все богатство мое заберите,
Возвратите тумэ годы мои.
Песню эту сложил Илья и до сих пор не понимал, как она у него вышла. Вроде бы отродясь песнями не занимался… Получилось это как-то само, в один из ветреных осенних дней, когда они с Дашкой возвращались из города, с конного базара, в свой табор, стоящий на окраине. Идти было недалеко, но Дашка, устав, присела отдохнуть прямо на обочине дороги. Над скошенным полем плыли низкие тучи, накрапывал мелкий дождик, дорога блестела залитыми водой колеями. В небе треугольником летели журавли. Задрав голову и вслушиваясь в их тоскливое курлыканье, Илья даже не сразу услышал, что дочь в который раз о чем-то тихо спрашивает его.
– Что ты, чяери?
– Я спрашиваю – моя мама русская была красивая?
Илья молчал, пораженный. До сих пор он был уверен: Дашка не знает, что Настька ей не мать. Значит, цыганки, эти сороки, уже напели девчонке…
– Она была красивая? – повторила Дашка.
– Да, – глухо сказал он. – Очень красивая.
По спине пробежал мороз: Илья представить себе не мог, что отвечать, если Дашке вздумается продолжить расспросы о своей матери. Кто знает, что девчонке наболтали… И ведь не прикажешь замолчать, не оборвешь: не твое, мол, дело. К счастью, Дашка больше ничего не спросила. А он, отчаянно боясь, что дочь вот-вот заговорит снова, начал что-то напевать. И очень удивился, когда обнаружил, что Дашка подтягивает ему.
– Чяери, что это ты поешь?
– Что ты поешь, то и я.
– А… я что пою?
– Не знаю…
В табор они вернулись затемно. Встревоженная Настя выбежала им навстречу из шатра и замерла от изумления: отец с дочерью шли по раскисшей дороге держась за руки и в два голоса заливались соловьями на все поле:
Тумэ, ромалэ, тумэ, добры люди,
Возвратите тумэ годы мои…
Так и получилась песня, которую через неделю запели все цыгане в таборе. Скоро никто уже и не помнил, что ее придумали Илья Смоляко с дочерью. Зимой Дашка пела ее в трактире, и всякий раз при звуках низкого, тяжелого голоса у Ильи сжималось сердце.
Песня кончилась. В комнате повисло молчание. Мельком Илья заметил расширенные глаза Яшки из-за грифа гитары. Но тут Дашка пожала плечами, улыбнулась, и зал взорвался восторженными голосами. Все цыгане кинулись к столу, но Илья видел лишь Якова Васильева, который не спеша поднялся с дивана и через всю комнату пошел к ним. Лицо старого хоревода, как обычно, ничего не выражало. На Илью он даже не взглянул и сразу нагнулся к Дашке.