Утром собрались за столом уже вчетвером, и Яшка спокойно сказал, что теперь и отсюда надо уезжать. Илья был согласен: не выдавать же, в самом деле, Маргитку и дальше за вдову… Договорились ехать в Симферополь: Илья слышал, что там неплохая конная ярмарка.
Теперь, конечно, переезжать было легче. Яшка без слов передал первый голос в семье тестю: всё же Илья один взрослый среди этого молодняка, из которого старшей, Маргитке, всего восемнадцать лет. Кофарем Илья был в сто раз лучшим, чем Яшка. Илья знал кочевье, кроме того, у него имелись деньги. И когда семья, приехав в Симферополь, остановилась в посёлке крымских цыган, Илья подумал, что все несчастья закончились.
Зря надеялся. Всё только тогда и началось. Если раньше в Маргитке сидело, по выражению Митро, «сорок чертей», то теперь эти черти явно переженились и наделали детей: не меньше сотни. За прошедшие полгода Маргитка похудела, потемнела, осунулась, но почему-то стала от того ещё красивее. В зелёных глазах появилась незнакомая Илье бесшабашная, шальная искра. Во всей фигуре Маргитки, в походке, во взгляде, в повороте головы теперь постоянно сквозило что-то такое, что заставляло мужчин бросать свои дела, останавливаться посреди дороги, оборачиваться вслед идущей девчонке и провожать её глазами. И ведь даже цыгане не могли удержаться! Даже цыгане, хорошо знавшие, что смотреть так на чужих жен нельзя, что подобные взгляды нужно оставлять для шалав! А эта проклятая девка, казалось, не понимала ничего. И ходила без платка по цыганской деревне, разбросав по плечам косы, под негодующими взглядами женщин. И, не стесняясь, просила закурить у мужчин. И на праздниках плясала дольше всех и смеялась громче всех, и цыгане останавливались посреди пляски, чтобы посмотреть на её бесстыдную улыбку и послушать звонкий, зазывный смех. Илья знал крымских цыган, понимал, что добром это не кончится. Несколько раз он пробовал поговорить с женой по-хорошему – Маргитка только смеялась и пожимала плечами. Илья пытался объяснить, что здесь – не Москва, где Маргитка была хоровой плясуньей, где цыганки носили платья, шляпы и туфли на каблуках. Здесь – посёлок, тот же табор, все друг у друга на виду. Крымские цыгане не потерпят у себя потаскуху… Но тут Маргитка взрывалась:
– Это я потаскуха?! Я шлюха?! А ты меня ловил? Мужиков с меня снимал?! Отвяжись, сам кобель переулошный!
Она кричала сердитые слова, смотрела в лицо Илье своими зелёными глазищами, улыбалась, блестя зубами, и он видел – Маргитка ни капли его не боится. И тем обиднее было замечать, что стоило сопляку Яшке не только сказать одно слово, но просто задержать взгляд на сестре чуть дольше, и она тут же стихала и сжималась, как тронутый соломинкой жучок. Яшки она боялась смертельно, но тот никогда не вмешивался в их ссоры с Ильёй. И лишь однажды вечером, когда Маргитка явилась домой чуть не ползком, с разбитым в кровь лицом, в изодранной одежде, у Яшки вырвалось:
– Доигралась, курва?!
Маргитка не спорила. Размазывая по подбородку и щеке бегущую изо рта кровь, она рассказала, что её избили цыганки. «Чтоб мужиков не приваживала». Слава богу, ей удалось спасти косы, которые крымки хотели отрезать. Каким-то чудом Маргитка вырвалась и убежала, но Илье было понятно: теперь и отсюда придётся убираться.
Из Симферополя они поехали в Кишинёв. Илья решил больше не рисковать и не селиться вместе с таборными и поэтому, оказавшись в городе, сразу отправился искать ресторан, где пели цыгане. Таких в Кишинёве было полным-полно. В том, что семью московских артистов примут на работу не раздумывая, Илья не сомневался, и уже на другой день он и Яшка стояли с гитарами, Дашка пела, а Маргитка отплясывала на паркете под аплодисменты зала. Вроде бы чего ещё желать? И в самом деле, Маргитка как будто повеселела, снова стала заказывать себе наряды у модисток, укладывать причёски, посмеивалась над беременной Дашкой, шальной ведьмин блеск в её глазах улёгся. Илья вздохнул спокойнее. Но однажды во время пляски Маргитка вдруг замерла посреди паркета на цыпочках, с поднятыми руками, и Илья впервые увидел на её лице жалобное, растерянное выражение. Через мгновение она лежала в обмороке на полу. Через десять минут Илья, стиснув голову руками, сидел у двери маленькой «актёрской», откуда доносились сдавленные стоны и причитания женщин. Через час оттуда, держась за стену, вышла бледная Дашка.
– Она жива? – хрипло спросил он.
– Не бойся, с ней всё хорошо, – Дашка пошарила руками в воздухе и села рядом с отцом. – Ребёнка вот больше нет…
– Я… Я знал, что так будет. Понимаешь – знал… – с трудом выговорил он, сам не замечая, что ищет руку дочери. – Это… это судьба, наверное. Второй уже…
– Ну-у… – Дашка дала ему руку, тронула за плечо. – Ничего, дадо. Она молодая. Всякое бывает. Не думай плохого, у вас ещё полон дом детей народится.
Илья молчал. Чувствовал, как Дашка гладит его сведённый судорогой кулак, понимал, что надо бы отстраниться, не годится распускать себя перед дочерью, и так чудо чудное, что она его до сих пор уважает… но шевелиться не было сил. Он не смог сказать ни слова даже тогда, когда Дашка на миг обняла его за плечи, встала и ушла к Маргитке.
Оправилась Маргитка быстро. Через неделю она снова плясала в ресторане, ещё бешенее, чем раньше. Кишинёвские господа сходили с ума, на чудо-цыганку съезжались чуть ли не поездами, деньги, цветы, украшения лились рекой. И Илья видел: черти, притихшие было в девочке, ожили снова. И мог бы догадаться, старый дурак, что вот-вот грянет новая беда. Не додумался даже сообразить, что в ресторанном ансамбле других женщин, кроме Дашки и Маргитки, нет. А когда Дашкин живот уже нельзя было скрыть, осталась одна Маргитка.
Молдавские цыгане оказались совсем не такими, как московские. Это были лаутары-скрипачи, пели они плохо и мало, плясать не умели вовсе. Под их скрипки в ресторане пили, ели и разговаривали, обращая на музыкантов внимания не больше, чем на дождь за окном. Только когда старик Тодор поднимал смычок, гости отвлекались от своих тарелок. Играл старик и в самом деле хорошо, с ним работали двое сыновей-скрипачей, зять-цимбалист и старший внук с бубном. Внуку этому было лет тринадцать, отцу мальчишки едва сравнялось тридцать, и Маргитка в считаные дни заморочила голову обоим. Яшка, кажется, догадывался об этом, но молчал. Дашка, разумеется, тоже знала, но не решалась говорить о таких вещах с отцом. А Илья и не знал, и не догадывался, пока в один из вечеров к нему в дом не вошёл мрачный как туча старый Тодор. На приглашение Ильи сесть за стол старик не ответил. Глядя себе под ноги, глухо сказал:
– Морэ, я уже спрашивать боюсь, цыган ты или нет.
– В чём дело? – растерялся Илья. – В моём роду гаджэн[14] не было.
– Значит, ты из своего рода выродок.
Илья вспыхнул, но из уважения к возрасту старика промолчал. Откашлявшись, Тодор продолжал:
– Может быть, ты слепой? У русских цыган не принято жён в узде держать? Привяжи свою жену, морэ, скоро она тебя опозорит. А я свою семью позорить не дам. У моего Стэво жена, семь детей, у старшего свадьба скоро. А твоя Маргитка перед ними подолом трясёт. Какой ты цыган, если я тебе должен это говорить?
Илья не испугался. Бояться было нечего, Тодор не привёл с собой мужчин, он явно не хотел драки. Но такого стыда Илья не испытывал уже давно. Краем глаза он взглянул на Маргитку. Та стояла у стола, сжимая в руках оплетённую бутыль красного вина. Ресницы её были опущены, но углы губ странно кривились, не то в усмешке, не то в презрительной гримасе. Яшка стоял, отвернувшись к стене. Дашка застыла у печи. Илья заметил, как дочь тронула Маргитку за запястье, но та резко вырвала руку.
Всё же надо было что-то делать. Поднять глаза Илья так и не сумел и медленно, раздельно проговорил:
– Не беспокойся, Тодор. Завтра мы уедем.
Старик вышел не прощаясь. Хлопнула дверь. Тишина.
– Су-ука… – горестно протянул Яшка, и Илья даже подумал, что парень сейчас ударит сестру. Но тот сумел удержаться и быстро, грохоча сапогами, вышел из дома. Маргитка продолжала стоять у стола. Лицо её было неподвижным, лишь по-прежнему кривились углы рта.
– Допрыгалась? – спросил Илья. Маргитка взглянула на него, но ответить не успела: Илья ударил её по лицу. Она упала, тут же вскочила, как отброшенная пинком кошка. Кулаком вытерла кровь с разбитой губы, коротко и зло усмехнулась. Не будь этой усмешки, может, Илья сдержался бы. А так опомнился лишь тогда, когда Дашка с криком повисла у него на руках:
– Дадо, хватит, ты убьёшь её!!!
До утра Илья просидел в конюшне. Курил трубку, не думая о том, что искра может поджечь сухое сено, слушал лошадиное всхрапывание из темноты. Ворота конюшни были открыты, и он видел дом с горящими окнами: там складывали вещи.
Как всегда в минуты боли, он думал о Насте. Не жалел ни о чём, не мучился, не каялся – всё равно ничего вернуть уже нельзя было. Но вырезать из памяти семнадцать лет жизни тоже никак не получалось, да и с кем ещё, кроме Настьки, он мог говорить о чём угодно? Прикрывая глаза, Илья словно видел её наяву: по-молодому стройную, в знакомом чёрном платье, с гладким узлом волос.
«Ну, вот, Настька… Видишь, что делается?..»
«Вижу».
«Откуда я знаю, что с ней делать?! Как с цепи сорвалась! И ведь душу положу, что ничего у неё с теми лаутарами не было!»
«Конечно, не было».
«А какого тогда чёрта? Что ей опять не так? Ресторан, деньги… плясала… – опять не слава богу!»
«Молодая ещё. Перебесится».
«Что-то ты не бесилась… Помнишь, как в таборе с тобой жили?»
«Ну, вспомнил… Я тебя любила».
«А она что же… нет?»
«Не знаю, ваши дела. Но от меня-то ты в своё время не отказывался. Меня беременную не бросал».
«Откуда я знал, что она беременная? Что теперь – всю жизнь мне глаза колоть будешь? Сказала бы лучше, что делать!»
Илья уронил трубку, искры заскакали по штанам, он, чертыхаясь, поспешил затушить их пальцами. Криво усмехнулся, подумав: вот и с ума сходить начинает. Мало того что с Настькой разговаривает, которая сейчас за тыщу вёрст отсюда в Москве романсы поёт… так ещё и о чём разговаривает! О том, как с молодой женой жизнь налаживать! Тьфу… Сказать кому – со стыда сдохнешь. Но на душе почему-то стало легче, и Илья, всё ещё посмеиваясь над собой, спрятал выбитую трубку за голенище, лёг, закинул руки за голову, ещё раз представил себе Настю – на этот раз совсем молодую, с косами до колен, – улыбнулся и заснул.
Утром они покинули Кишинёв. Уехали, как таборные, на бричке с крытым верхом, с привязанными сзади лошадьми. Когда по сторонам большака замелькала рыжая степь, Яшка решился открыть рот:
– Куда поедем, отец?
– В Одессу.
Сейчас Илья уже не помнил, кто из цыган в Одессе рассказал ему про рыбачий посёлок на берегу моря и про то, что там продаётся дом. Но они пришли туда, и дом действительно продавался, и во дворе дома были конюшня и колодец-журавль, и Яшка явно дал понять, что он теперь шагу отсюда не сделает. Илья не спорил. Он твёрдо решил, что не повезёт больше Маргитку к цыганам ни под каким видом, а в этом посёлке цыган не было. Лишь год спустя пришла Чачанка с сыном, у которых тоже имелось что-то за душой. Вопросов они друг другу не задавали и стали понемножку жить вместе с другим разноплемённым сбродом, наводнявшим посёлок. Илья и Яшка торговали лошадьми, иногда развлекали народ в трактире Лазаря, Дашка исправно рожала каждый год, и Илья уже начал думать, что жизнь налаживается.
Ни о Насте, ни о детях он ничего не знал. Да и от кого было узнавать? Даже Варька, сестра, единственная родня на свете, ни разу за эти годы не приехала к ним в гости. Илья пытался убедить себя в том, что Варька просто не знает, где он, но уговоры эти помогали мало. Он не судил сестру: ведь Варька, бездетная вдова, всю жизнь прожила при его семье, поднимала вместе с Настей детей, любила их. И, наверное, не смогла, не сумела теперь, как прежде, принять сторону своего непутёвого брата. Илья не судил её… но душа болела. Он никогда не сомневался, что Варька будет с ним, что бы ни случилось. Оказывается – нет… Значит, и сестра осталась там, в прошлом, в отрезанном куске жизни, с которой было покончено навсегда. Окончательно Илья понял это, когда Яшка, встретивший на одесском базаре цыган из Москвы и узнавший от них кучу новостей, рассказал о свадьбах Гришки и Петьки, старших сыновей Ильи. Со дня Петькиной свадьбы уже прошло больше года… Услышав эту новость, Илья под первым же предлогом ушёл из дома, не заметив тревожного взгляда Маргитки, и до утра просидел на песке возле моря, глядя на дрожащие в темноте звёзды. Что толку врать самому себе – он скучал по своим мальчишкам. Не было дня, чтобы не вспомнились эти смуглые черноглазые рожицы, не было дня, чтобы не подумалось: что они делают сейчас, как живут, чем занимаются? Все, строем, пошли в хор или хоть один орёт с кнутом в руках на Конной и лазит у лошадей под животами, как он сам в молодые годы? Младшие, кажется, любили это дело, Илья брал их с собой на рынок чуть не с пелёнок, надеялся, что хотя бы из Петьки с Илюшкой выйдет что-то, похожее на него самого… Ничего теперь не выйдет, с горечью говорил он себе, бросая в море плоские камешки, беззвучно уходящие в чёрную воду. Мужиками стали – без него, женились – без него, и бог знает, что они думают о нём, об отце, который не появился даже для того, чтобы благословить их образом перед свадьбой. Кто виноват? Никто…
В полуоткрытую дверь конюшни осторожно вполз рассветный луч. Луна погасла, растаяв в дымке ранних облаков. Маргитка что-то пробормотала во сне, повернулась, раскинув по сену голые руки. Илья придвинулся, потянул жену на себя, погладил. Вспомнив о том, что она сказала, осторожно положил ладонь на её живот. Снова, значит… Четыре года не несла, он уже места себе не находил, думал, что причина в нём, что старый стал…
– Пошёл вон… – проворчала Маргитка, не открывая глаз. Сбросила руку Ильи, перевернулась на живот и заснула снова.
Илья вздохнул, поднялся, стряхнул с головы сено и отправился к лошадям.
Среди ночи Настя проснулась от странного звука: казалось, дрогнуло оконное стекло. Она подняла голову с подушки, испуганно осмотрев тёмную комнату. Через мгновение звук повторился: кто-то кинул камешком в окно. Вскочив, Настя отдёрнула занавеску, перегнулась через подоконник. Внизу, возле запертой калитки, темнела женская фигура в длинной юбке и шали. Привидение помахало рукой, и Настя тихо ахнула:
– Варька!
Прямо в рубашке, не накинув даже шали, она вылетела из комнаты, сбежала по ступенькам, пронеслась через пустую, залитую светом заходящего месяца нижнюю залу, открыла дверь, вторую, третью… Через пять минут они с Варькой вдвоём на цыпочках поднялись на второй этаж.
– Проходи сюда! – Настя впустила Варьку в комнату, зажгла свечу, плотно закрыла дверь. – Ты чего это середь ночи?
– А наш Илюшка разве не завтра венчается? Я, как узнала, всё бросила и помчалась на рысях… В церковь завтра, слава богу, успею! – Варька, сев на стул, устало развязывала шаль. Неровный свет прыгал на её худом большеносом лице. С возрастом сестра Ильи, всю жизнь считавшаяся некрасивой, неожиданно похорошела: резкие черты смягчились, заметнее стала красота больших влажных глаз с густыми ресницами, в чёрных косах ещё не мелькала седина. Спутанные волосы Варьки выбились из-под тёмного платка, и она, морщась, принялась заправлять их обратно. Настя с грустью смотрела на этот вдовий знак: Варька, потеряв мужа в молодости, не сняла чёрной косынки по сей день.
Настя знала Варьку столько же, сколько Илью: больше двадцати лет. И почти всё это время брат и сестра Смоляковы были вместе. Даже замуж Варька вышла в тот же табор, с которым кочевала семья брата. Вышла без любви и даже без особой охоты. Просто потому, что Илья в один из вечеров спросил: «Тебя Мотька сватает, пойдёшь?»
Варька подумала – и согласилась. Согласилась потому, что никогда не обманывалась на свой счёт и понимала: ее тёмное, словно закопчённое, лицо, слишком большой нос, выпирающие зубы никого не привлекут. Ей не нужен был муж, но она хотела детей. Да и Мотька тоже не любил её, просто взял хозяйку в шатёр, Варька это знала. И пошла замуж с лёгким сердцем, уверенная, что никого не обманывает. Им с Мотькой было, в общем-то, наплевать друг на друга, и больше месяца они жили хорошо и спокойно. А потом Мотьку убили во время кражи лошадей на Дону, возле казацкого хутора, где стоял табор. Илью тогда спасла, заслонив собой, Настя и поплатилась за это красотой, но он остался жив. А Мотька умер, и, голося с распущенными волосами на поминках, Варька чувствовала в глубине души: плачет не по мёртвому мужу, не по себе, ставшей вдовой в двадцать один год, а из-за того, что не успела забеременеть. Последняя надежда на счастье была похоронена. Оставалось носить чёрный платок и по обычаю жить в семье покойного мужа на положении невестки. Однако это оказалось уже выше Варькиных сил, и она твёрдо объявила свёкру и свекрови, что возвращается в семью брата. Скандал был большой, но Варька всё-таки ушла к Илье и Насте.
С ними она и прожила семнадцать лет. Вместе с Настей поднимала детей, возилась с ними, кормила, купала, вытирала чумазые мордочки, учила ходить, а позже – плясать и петь. Зимовать она уезжала в Москву, в хор, где её всегда принимали с распростёртыми объятиями, и, отпев сезон, возвращалась снова к Илье и Насте. Репутация Варьки как вдовы была столь безупречной, что даже злоязыкие цыганки не смогли усмотреть ничего плохого в её одиноких кочевьях.
– Прости, что разбудила. – Варька смущённо улыбнулась. – Ты ведь из ресторана? Ложись обратно, спи, а я на кухню пойду, на сундуке устроюсь…
– Брось. Куда я лягу? И не из ресторана вовсе, мы вчера целый день к свадьбе готовились, не до пения было… Есть хочешь? Сейчас спущусь, принесу что-нибудь. Бог мой, я тебя два года не видела!
– Не ходи никуда! Сядь со мной. – Варька положила сухую, обветренную ладонь на рукав Настиной рубашки и снова улыбнулась. – Я не голодная, устала только. Как вы тут? Как дети? Что это Илюшка жениться собрался?
– Да так вот… – вздохнула Настя, присаживаясь рядом за стол. – Что мне его – держать? Парню восемнадцать, пусть женится. Девочка славная, плясунья, поёт хорошо… Да бог с ними! – оборвала вдруг Настя саму себя. – Про себя расскажи! Почему не ехала столько времени, где тебя носило? Наверное, до самой Африки со своим табором добралась? Вот ведь душа твоя неугомонная! Как я тебя просила, как Митро уговаривал – оставайся, пой в хоре, живи, тебе тут все рады… Нет, потащилась в телеге по ухабам невесть зачем!
– Отчего не потащиться? – улыбнулась Варька. – Я же таборная. В Африке, врать не стану, не была, а по Сибири помотались дай боже. И по Уралу, и по Волге… Дела. Кочевье. Сама помнишь, небось.
– Одна кочуешь?
Варька пристально взглянула на Настю. Та не отвела глаз, и Варька, вздохнув, вполголоса сказала:
– Нет, я его не нашла.
Наступила тишина, в которой отчётливо слышалось тиканье ходиков. Настя сидела, опустив голову на пальцы, с закрытыми глазами. Варька смотрела через её плечо в открытое окно.
– Почему ты мне не веришь? Когда я тебе врала? Илья же брат мне, у меня, кроме него, никакой другой родни нет… Какой уж год ищу – и ничего! Цыгане, кто его встречал, все разные места называли, я только туда приеду – а их уже и след простыл! По всей Бессарабии за ним гонялась, а толку никакого. И хоть бы знать о себе дал, бессовестный…
– Да ведь тебя тоже не сыщешь. – Настя не поднимала головы, и голос её звучал глухо. – Что за нелёгкая вас обоих по свету носит? Давно уж угомониться пора.
– Вот найду Илью и сразу из табора съеду, – твёрдо проговорила Варька. – Вернусь к вам в Москву, буду в хоре петь… – Минутная пауза. – Это правда, что мне тут цыгане рассказали?
– Про что?
– Про князя Сбежнева. Что ты согласилась.
– Врут твои цыгане, – помолчав, сердито сказала Настя. – Не согласилась ещё. Думаю.
– Так это и значит, что согласилась, – без улыбки отозвалась Варька. – Он хороший человек. Выходи, сестрица, не прогадаешь.
Настя встала, прошлась по комнате. Задержавшись у зеркала, вынула из растрёпанной причёски несколько шпилек. Держа их во рту и укладывая заново волосы, невнятно спросила:
– Ты правда радуешься? Не обидно, что я твоего брата на князя меняю?
– Илья ведь тебе давно не муж. – Варька отвернулась к окну. – Знаю, я его сестра, я его всегда защищала, чего бы ни натворил, но… Не ждала я от него такого. Всё думала поначалу: опомнится, вернётся к тебе, а он… Слушай, за что ты его любила, а? Ну за что?! Чего ты от него хорошего видела?
– Пел лучше всех. – Настя невесело усмехнулась, глядя в зеркало. – У-у, Варька… Да если бы бабы за одно хорошее любили, разве бы у Ильи их столько было? Дуры мы, вот и всё.
Она вернулась к столу. Варька молча взяла её за руку. Настя, ответив слабым пожатием, улыбнулась. Варька заметила эту улыбку.
– О чём ты?
– Так… Вспомнила вдруг. Ведь Илья меня тоже как-то про это спрашивал. В то лето, когда мы с ним в Москву вернулись и здесь, в этой самой комнате поселились. Помню, ночью из ресторана приехали, сидим вот так же, разговариваем, сейчас уж не помню о чём… И вдруг он спрашивает: «Настька, а если б я петь совсем не умел, ты бы за меня пошла?» Мне смешно стало, подумала – шутит он, а потом смотрю – всерьёз… Мне, правда, и в голову не пришло ничего, удивилась только. А он тогда уже два месяца с Маргиткой… – Голос Насти вдруг дрогнул. Варька тронула её за плечо, но она не глядя отмахнулась.
– Кобель, и ничего больше, – зло бросила Варька. – Ты не плачь, пхэнори, много чести – плакать из-за него. Кнута бы ему хорошего за всё это, вот что!
– За что же пороть хочешь? – через силу улыбнулась Настя. – За то, что он другую полюбил? Люди в таких делах-то над собой не вольны…
– Не любовь это, а бес в ребро! – отрезала Варька. – Мог бы подумать башкой своей пустой, что от семерых детей за любовью не бегают!
– Бес в ребре по шесть лет не сидит. – Настя вытерла глаза, вздохнула. – Оставь, Варька. Пусть живёт как хочет. Лишь бы доволен был. И не смотри, что я реву, это так… Накатило что-то. И сердца у меня на него нет, не бойся, всё-таки семнадцать лет хорошо прожили.
– Как же, хорошо… – упрямо возразила Варька. – Шлялся, как паскудник последний, всю жизнь.
– Все цыгане такие – забыла?
– Может, и все. Только не все же на тебе женаты! Другой бы каждый день в церкви свечу в полпуда ставил за такую жену, а этот… Тьфу, даже говорить про него не хочу! Права ты, пусть живёт как знает. А ты хоть в княгинях походишь. И поживёшь по-людски. Сбежнев для тебя всё сделает, луну с неба попроси – достанет.
– И что я с ней делать буду? – Настя снова улыбнулась. Помолчав, сказала: – Я ещё ничего не решила. И ответа ему пока не давала. Вот кончится это всё: свадьба, лето… тогда и решим.
– Не тяни, сестрица, – серьёзно посоветовала Варька. – Годы наши уже не те, чтобы женихами разбрасываться. Дети вырастут, ты вон уже третьего сына женишь. Разбегутся, и что потом?
Настя повернулась к ней, внимательно всмотрелась в большеглазое, тёмное от загара, словно опалённое степным солнцем, лицо. Варька ответила слегка удивлённым взглядом, и Настя спросила:
– Ты сама вот отчего замуж не выходишь? Уж сколько лет вдова, а не торопишься.
– Никто не берёт, – в тон ей проговорила Варька. – Ты что, милая? На себя посмотри и на меня! К тебе и через десять лет женихи строем будут приходить, а мне чего ловить?
– Ладно тебе… Сватались же, я знаю. Отчего не шла?
– Не хотела. Не знаю почему. Наверное, однолюбка.
– Да? А мне всегда казалось… Ты извини меня, конечно, но… Я думала, что ты Мотьку не любила.
– Правильно думала. – Варька не мигая смотрела на пламя свечи.
– А как же?..
Варька молчала. Молчала так долго, что Настя наконец со вздохом произнесла:
– Ладно. Не отвечай. Твоя жизнь.
– Ты не обижайся. – Варька накрыла её ладонь своей. – Я тебе верю, ты мне как сестра, но… Я уж привыкла, что это во мне живёт. Пусть уж так и остаётся. Чего теперь на старости лет языком молоть?
– Ты ещё не старая вовсе.
– Ай…
Снова тишина. За окном уже зеленело небо, близился ранний майский рассвет. Огонёк свечи забился под внезапным сквозняком, погас, и тени обеих женщин в пятне на полу растаяли. В полумраке Настя поднялась, пошла к двери. Обернувшись с порога, сказала:
– Я всё-таки поесть тебе принесу. И спать ляжем. Завтра здесь с утра дым коромыслом будет.
На другой день на Живодёрке гремела свадьба. Вся улица, от Садовой до Большой Грузинской, пестрела платьями, шалями и платками цыганок, яркими рубахами цыган, отовсюду слышались гомон, смех, музыка и весёлые возгласы. Большой дом был полон гостей. С самого утра начала сходиться родня из Петровского парка, из Марьиной рощи, с Разгуляя, с Таганки, с Серпуховской и Донской застав. Стоял ясный и солнечный день, было уже по-летнему тепло, в палисаднике розоватыми волнами колыхалась сирень, отцветающие яблони сыпали на траву последние лепестки. Из распахнутых окон и дверей дома на всю улицу разносилась гитарная музыка. У ворот ещё стояла украшенная цветами и лентами пролётка: только что из церкви вернулись молодые. Их встречали в заполненной народом большой зале. Гости постарше чинно сидели за накрытыми столами, молодёжь стояла вдоль стен, толпилась в дверях, подоконники были облеплены детьми. Когда сияющая невеста и слегка растерянный жених остановились в дверях, их встретили весёлой песней. Молодые опустились на колени, и к ним подошли Настя и Митро, который в этот день заменял отца жениха. Немного бледная Настя в атласном вишнёвом платье и шали через плечо подала Митро икону, и все присутствующие в комнате, от молодых до самого крошечного цыганёнка на подоконнике, осенили себя крестом. Стало тихо. Митро не торопясь перекрестил иконой Илюшку и Катьку. Вздохнул, улыбнулся, сказал:
– Ну что, дети… Дай бог вам сто лет жить. Счастья в ваш дом, детей, богатства, уважения. Илья, не обижай жену. Катерина, мужа слушайся. Тэ дэл о Дэвел бахт баро[15]!
– Тэ дэл о Дэвел! Тэ дэл о Дэвел! – радостно подхватили цыгане.
Молодые по очереди поцеловали икону, поднялись с колен, поклонились гостям, родителям и – немедленно разбежались. Невеста кинулась к матери и сёстрам, шёпотом, взахлёб стала что-то рассказывать, прыскала от смеха, и мать, полная цыганка в старомодном, но дорогом платье, сердито урезонивала её, прося держаться подостойнее. Жених отошёл к молодым цыганам, с хохотом захлопавшим его по плечам и спине и тут же начавшим давать какие-то важные советы, которым Илюшка зачарованно внимал. За столом возобновились разговоры, молодые цыганки сновали за спинами гостей, разнося блюда, наливая вино, убирая грязную посуду. Дети затеяли шумную игру прямо посередине комнаты, но никто не прогонял их. Митро и Настя тихо разговаривали у окна. Настя всхлипывала, Митро, притворно хмурясь, ворчал:
– Экие вы, бабы, дуры, право слово… Ну, что ты воешь? Третьего уже женишь, привыкать пора.
– К такому не привыкнешь, – убеждённо возразила Настя, доставая из рукава платок. – Ты сам уже четверых девок замуж выдал, а всё боишься, как бы икону на благословении не уронить. Ладно, слышала я, как ты Николая-угодника вспоминал…
– Так ведь, понятное дело, волнуешься… А реветь-то чего? Такую девочку за своего разбойника берёшь, такую девочку! Одно неладно – маленькая…
– Почему неладно? Она рядом с ним как куколка. И плясунья хорошая, в хоре даром хлеб есть не будет. – Настя обвела взглядом комнату, улыбнулась каким-то своим мыслям.
– Ты о чём? – спросил Митро.
– Да так… Подумала – свадьба цыганская, а половина гостей – гаджэ. Да какие гаджэ! Смотри, до чего мы с тобой под старость лет дожили, – князья с графьями у наших детей на свадьбе гуляют!
Митро усмехнулся. Действительно, за столами вместе с цыганами-артистами, кофарями с Рогожской и Таганки, сидели старые друзья цыганского дома. Это были уже люди в годах, помнившие молодую Настю, неженатого Митро, Илону – босоногую девочку, привезённую из табора. Рядом с пожилыми цыганками по-свойски расположился и галантно наливал им вино капитан Толчанинов. За другим столом сидели граф и графиня Воронины и пятеро их сыновей – высокие, черноволосые и смуглые красавцы с холодными серыми глазами. Лишь у младшего, двенадцатилетнего худенького мальчика в гимназической форме, оказались миндалевидные, тёмные, опушённые длинными ресницами глаза матери – бывшей примадонны жестокого романса Зины Хрустальной. За роялем, окружённый смеющимися гитаристами, восседал профессор консерватории Майданов. Рядом с ним стоял Владислав Заволоцкий, известный всей столице журналист и поэт. Заволоцкий разговаривал с жизнерадостным толстячком в чесучовой паре, который бойко доказывал ему что-то, размахивая короткими ручками с унизанными перстнями пальцами. Толстячка звали Павел Арнольдович Висконти, он был известнейшим московским импресарио. Павел Арнольдович зашёл сегодня в дом на Живодёрке по делу, не зная, что у цыган играется свадьба, и его немедленно препроводили за стол с уверениями, что дела подождут, а выпить за счастье молодых сам бог велел. Висконти повелению бога противиться не стал. Сейчас его обширная лысина была покрыта бисеринками пота, и он азартно наскакивал на иронически улыбающегося Заволоцкого:
– И напрасно, мой друг, вы спорите! Поверьте старому театральному пройдохе, мода на цыган в России не пройдёт никогда! Конечно, есть итальянцы, бельканто, Ла Скала, прочая классическая храпесидия, но… Но наши баре, героически отсидев в ложе какую-нибудь «Аскольдову могилу», с облегчением садятся на лихачей и кричат: «В табор! К «Яру»!» Почему бы это?
– По неистребимой нашей русской дремучести, вот почему, – брюзгливо отвечал Заволоцкий. – Я лично считаю, что…
Но высказать, что он лично считает, Заволоцкому помешал истошный вопль с улицы:
– Князь Сбежнев подъехали!
– О, дэвлалэ! – всполошилась Илона. – Чяялэ[16]! Гашка! Симка! Оля! Живо вина, бокал! Величальную! Гитаристы где?! Митро, что ты стоишь, как статуя, иди встречай!
Но князь уже сам входил в комнату, улыбаясь и отвечая направо и налево на приветствия. Первым делом он протянул обе руки хозяйке дома.
– Елена Степановна, добрый день! Я ещё с улицы слышал, как ты распоряжалась на мой счёт. Оставь, пожалуйста, эти церемонии, нужно быть попроще со старыми друзьями… Митро, поди сюда! Обнимемся! Мои поздравления тебе и Насте. Настя, здравствуй, девочка! Какое прелестное платье! Отчего ты раньше не носила вишнёвое?
– Вы хоть на людях не позорьте меня, Сергей Александрович! – рассмеялась Настя, протягивая Сбежневу руку для поцелуя. – Третьего сына женю, а вы мне всё «девочка»…