Ночь на пустые холмы наползла,
Тихо взошла среди улиц прохлада.
Этот мираж – оправдание зла,
Звёздный колпак – отрицание ада.
Вся бесконечная пропасть миров,
Чудное небо в огнях и ракетах
Метит кривые скамейки дворов,
Мусор, наваленный в чёрных пакетах.
Долгая тьма, непроглядная муть,
Может быть, ты и за это возьмёшься —
Полную копию жизни вернуть
Там, где свидание станет возможно,
Там, где прослойка не помнит обид,
Там, где печаль поклонилась печали,
Там, где сияние белых хламид,
Чистые скатерти нам обещали.
Недоступный для путника край,
Чистый берег с живыми цветами,
Говорит Шакьямуни, что рай
Окружён золотыми сетями.
Нет желаний, и кончился страх,
Будды ходят, не двигаясь, в гости.
На зимовьях в погасших кострах
Не дымят обгорелые кости.
Всходы времени некуда деть,
Нет ни старости, ни опозданий,
Но нельзя просочиться под сеть,
В бесконечное море страданий.
А снаружи, на грустной земле,
Извините, другая картина —
Колбаса и кефир на столе,
Тусклый свет, по углам паутина.
Путь с работы, портреты вождей,
Инвалиды, старухи и дети,
И косые полоски дождей —
Это бедные медные сети.
У друзей собирай по рублю,
Пей дешёвое пойло в охотку,
Только праведным Богом молю:
Не смотри сквозь двойную решётку.
Закрыла свет бумажная змея.
Возьмём её за острые края,
Переведём пробелы и помарки:
И жизнь моя на волоске у Парки,
И рукопись окончена моя.
Но видно мне, что эта ночь жива,
Горят на небе письмена простые,
Их двоеточья, точки, запятые,
И чернотой замазаны слова.
Бедна земля, пустынны небеса,
И днём, и ночью катится без сна
Старения кривая колымага.
Мерещится в просветах колеса
То чёрная, то белая бумага.
Судьба, дошедшая до устья,
Всё не спокойна, не тиха.
Уже проснулось захолустье
С коротким криком петуха.
Судачат жирные соседки,
И, затевая тарарам,
Мотаются, как черти, детки
По коридорам и дворам.
Сухие шаткие скамейки
Скрипят, о прошлом говоря,
И греются коты и змейки
Под хитрым солнцем января.
Здесь правит южная Пандора,
Неистребимый, жаркий дух
Надрыва, склоки и раздора
В крови старух и молодух.
Всё шумно, весело, нахально,
Все развлеченья под рукой.
Но как пустынно и печально
Здесь будет через день-другой!
Сольются образ и подобье,
Как будто тьма настала днём,
И снова Книгу о потопе
Припомнят камни за окном.
И город будет старой куклой,
И хаос – музыки резвей,
Но мы вошли в наш домик утлый,
И Бог закрыл за нами дверь.
Один говорил, что Россия – фантом,
Другой – что она возродится потом,
А третий сказал, что Россия звезда
На сфере из мрака и льда.
Покроет её изотопный туман,
Её поглотит мировой океан,
Не будет ни пьяниц, ни бойких девчат —
Одни колокольни торчат.
Не станет героев, развеется прах
На русских полях, небесах и морях,
И жён, собирающих пепел в подол,
Не сыщешь в развалинах сёл.
Одна ты на свете и в сердце одна,
Жестокая память, слепая вина,
Пугающий скрежет, стальные огни,
И все мы с тобою одни.
Сморщенная лодочка скользила
По бездонной луже во дворе.
Помню – от разлитого бензина
Радужная плёнка на воде.
В небе оголтелые вороны
Делали неровные круги,
И у детства чёрные законы:
Упади и голову пригни.
Мама бьётся в крепкой паутинке,
Вертит слово, больное, как прут:
«Мокрые колени и ботинки,
И в грязи измазался, как труп!»
Месть узоров на ковре дырявом,
Треснувшая гладь на потолке.
Замотаться грубым одеялом
И, согревшись, плакать в уголке.
Позабыла, наверное, где родилась,
Сколько лет прожила она в схиме.
Не отводит от грешника каменных глаз
И бормочет губами сухими.
Никогда не ответит на робкий поклон,
Своевольна – никто с ней не ладит.
Неизменно сидит возле тусклых икон,
Плащаницу истёртую гладит.
Нашептали ей сёстры – какой-то еврей
Заявился в святую обитель,
И выходит она из высоких дверей,
И кричит, что я ангел-губитель.
Машет чёрными крыльями в гневе своём,
Будто ворон кружит, налетая.
Посмотрите, какой нелюбезный приём,
Как беснуется ваша святая!
Храм закрыли. Спускаются звёзды на скит.
Голоса удаляются глухо.
И всё ближе за стенами ходит машхит[1],
Но жива ещё злая старуха.
Больше нет ни начальников строгих,
Ни походной тоски строевой,
Но тяжёлая ноша для многих, —
Умирая, не знать своего.
А когда мы чужое узнаем
У дымящего в небо куста,
Вероятно, покажется раем
Предстоящая нам пустота.
Перед пропастью этой сгодится
Нам любая из лёгких дорог,
Где садятся на голову птицы
И собаки играют у ног.
Не надо скорбеть и рыдать
И путаться в лентах могильных,
Ведь речью нельзя передать
Смятение воинов сильных,
Смущение мёртвых детей,
Когда херувимы их метят
И в небе без всяких затей
Волшебные лампочки светят.
Не бойтесь – отныне для вас
Блаженство сильнее испуга…
Идут, не открывшие глаз,
Руками касаясь друг друга,
И слёзы текут по щекам,
И мрак уступает рассудку,
Как будто к несчётным векам
Они прибавляют минутку.
Посчитайте, сколько раз на дню
Я бледнел, сжимался и дрожал.
Ясен брату моему, огню,
Жертвенный и поминальный жар.
Просыпался с мыслью о беде,
Горем зарабатывал кусок,
И вольно сестре моей, воде,
Протекать меж пальцев на песок.
Ночному воздуху хвала
И свежей утренней полоске!
Темно дыхание волхва,
А золото молчит в повозке.
Но там, где от земных обид
Вода Кедрона застывала,
Пускай оно заговорит,
Пускай откинет покрывала.
Не по весёлому Бродвею
Носиться в пьяном вираже,
А будешь за облезлой дверью
Жить в полутёмном блиндаже.
Припадки кондиционера,
Скрип холодильника и вой —
Такая странная манера
Напоминать, что ты живой.
И беспощадный жар светила,
И канонада божьих вод
Устроят, чтоб тебе хватило
Самопознания на год.
Оставь надежду за дверями,
Шагни навстречу нищете,
Как будто не носок дырявый —
Дракон и роза на щите.
И были мы – живое тело
И бестолковый, жадный дух,
Но всё рассеялось, истлело,
Светильник разума потух.
Зато незыблемо, навечно
В железный круг заключено
От нас оставшееся нечто,
Сверкающее ничего.
Оно застыло в ритме чутком,
Стоит невидимой красой,
И нам соприкоснуться с чудом
Нельзя ни пылью, ни росой.
Она приходит на поклоны
В свои исконные места,
Где липы верные и клёны
Теряют летние цвета.
Торжественная предоплата
В её спокойном существе,
Она монеты листопада
Земной бросает нищете.
Она царит на склонах ясных,
Стоит на площади людской,
Противовластных и провластных
Равняя ласковой тоской.
Мы с ней сидели на бульваре
Среди старушек и бомжей,
И удивлялись странной паре
Витые дуги этажей.
Южный Город встретил меня полями лаванды у аэропорта. Фиолетовые ряды уходили к горизонту, прямо к яркому южному солнцу. Тонкий запах пьянил и кружил голову. Я немного опешил, подтянул чемодан и сел на лавку. Достал сигарету и размял ее. Курить при таком лавандовом запахе не хотелось. Я смотрел на лаванду и не мог понять, как это вообще возможно.
– Молодой человек, купите лаванду.
Я сначала не понял, кто меня спрашивает, но потом оглянулся и заметил сгорбленную старуху с палкой. В ее руках были сухие пучки лаванды. Один она протягивала мне.
– Всего 100 рублей, – сказала старуха.
Я осмотрел поля лаванды, почесал затылок и, немного подумав, ответил:
– Зачем мне покупать лаванду, если я могу нагнуться и нарвать ее совершенно бесплатно.
– Ты что думаешь, самый умный, так все говорят, – ответила старуха, ни мало ни смутившись, – это равнинная лаванда, а у меня горная.
– И в чем отличие?
– Горная лаванда дарит радость и смех, помогает в печали и горести, радует душу, веселит и вдохновляет, мужчинам укрепляет силу, а женщин влечет к любви.
– Зато равнинная отгоняет моль, – ответил я.
– Ну и что, – задумчиво произнесла старуха, потом вздохнула и прошептала – купите лаванду?
– Куплю.
В Южном городе тяжело снять квартиру, к тому же я хотел дом или полдома. Сидя в Москве, я подолгу рассматривал фотографии домов, но либо они были на Горе, либо уходили в считанные часы. К тому же, мой друг Платон, коренной житель Южного города, писал мне в вотсапе, что Южный город – это рассадник мошенников. Не успеешь поднять глаза, как тебя разуют, разденут и пустят по миру. Поэтому, когда прекрасный вариант в центре Южного города вдруг всплыл на Авито, я тут же по прилету позвонил.
Трубку долго не поднимали, потом вдруг заиграл «Владимирский централ» и какой-то хриплый голос с характерным акцентом, даже не дослушав, что я хочу спросить, произнес: «Слушай, приезжай, сам все увидишь».
Я не хотел ехать, голос с акцентом меня пугал, но по фотографиям двухуровневый дом был так хорош и респектабелен, что я сдался и поехал.
Ровно в 17–00 (время встречи) я был на месте. Никого не было. Я выждал 10 минут и позвонил, трубку не брали, рядом со мной проехала шестерка с группой кавказцев и две ментовские машины. Одна из ментовских машин остановилась около меня и простояла 15 минут. Стало смеркаться. Я решил пойти домой, но только я отошел на пятьдесят метров от места встречи, как мне позвонили, будто все это время зорко следили за мной.
В этот раз ангельским голоском говорила женщина-агент, и я не мог ей отказать. Я дождался агента и пошел смотреть жилье, хотя уже стемнело.
Да, это было шикарное жилье. Два этажа, камин, автономное отопление, дубовая лестница, бильярд, сауна, бассейн! Разве я мог отказаться от подписания договора?
Женщина привела меня в офис. Странное пугающее здание на отшибе Южного города. В офисе сидели юристы, похожие на уголовников. Дом они сдавали по доверенности, доверенность была на адисабебском языке, паспорт владельца на хинди, свидетельство о владении португальское.
Но сауна! Но камин! Но бассейн. Я подписал, а чего не подписать, если кинут, то на месяц, а тут сауна, бассейн, камин!
Потом мы шли с агентом по Южному городу, она была рада и взволнована, читала мне стихи адисабебского поэта, а я был мил и нежен с ней.
В Южном городе есть свой Арбат. В любом Южном городе есть свой Арбат. Он пешеходный. 18–30. Все кафе, рестораны и таверны забиты чиновниками, студентами, отдыхающими и праздными бездельниками. Они пьют красное десертное вино, едят жареную ставриду, алуштинский инжир и ялтинские персики. Кое-кто рассматривает картины художников, кое-кто курит и сидит на скамейках. Звонят колокола ближайшего храма. И вдруг по пешеходному Арбату на приличной скорости несется грузовая газель. За рулем кавказец, в кузове рабочие в оранжевых спецовках.
Из динамиков, заглушая звон колоколов, несется: «Девочка моя, как я тебя люблю. Девочка моя, вернись ко мне».
Я сижу и пью кофе с молоком на улице Горького или Гоголя (я еще плохо разбираюсь в улицах Южного Города) возле музыкальной школы и слушаю, как ребенок играет Шопена. В темноте (точнее, под светом фонарей) Шопен звучит слишком бравурно для ночного города, но мальчик, надеюсь, что это мальчик, даже не знаю почему, очень старается. Напротив, через дорогу, драматический театр в виде корабля. Наверное, в таком театре на сцене бушует море и плывет корабль с алыми парусами. Специальные установки нагнетают воздух, паруса раздуваются, корабль на невидимых колесах скользит по сцене. На корме стоит Ди Каприо, заламывает руки и кричит: «Где же моя Ассоль?». Хотя странно представить Ди Каприо на сцене Городка. Хотя почему бы и нет. С Ди Каприо благодаря столичным зажиточным спонсорам подписан внушительный контракт, и вот он уже в роли Грея заламывает руки на корме бутафорского корабля и требует немедленной встречи с Ассоль, но Ассоли почему-то нет. Её ворчливая мать-старуха с утра сходила на центральный рынок и купила десять килограммов синеньких, и теперь Ассоль в огромных медных тазах весь день варит овощное рагу и закатывает на зиму в пол-литровые банки. Какой тут Ди Каприо.
Перед зданием администрации Города подростки играют в волейбол. Никто их не трогает, никто не гоняет. Подростки со всей дури лупят по мячу, и кожаное чудовище взлетает выше второго этажа. Я представил, что на Красной площади в Москве собрались хипстеры. Вместо поглощения кофе глубокой прожарки с обезжиренным соевым молоком они, подогнув узкие брюки, гоняют футбольный мяч. Тут же едут наряды милиции, суровый ОМОН, стуча дубинками о пластиковые щиты, все плотнее сжимает кольцо вокруг хипстеров. Хипстеры волнуются, но пинают мяч. ОМОН сжимает кольцо, вдруг мяч полетит в Спасскую башню, где сидит Верховный главнокомандующий, склонившись над картой мира. Если мяч попадет в Верховного главнокомандующего, в стране начнется голод и мор.
В Южном Городе никто не боится волейбольного мяча, подростки просто играют, а ленивые охранники не обращают на них никакого внимания.
Я не очень правильный человек. В Южном Городе я первым делом иду на рынок. Я люблю фиолетовый зернистый инжир, медовые податливые персики, продолговатый бордовый кизил, морщинистые грецкие орехи, мягкий говор беззубых торговок, шоканье и тюканье. Сегодня я встал в 7 утра и думал по холодку сходить на рынок. Я шел по пешеходным улочками, потом пересек проспект и оказался на широкой площади около огромных зеленых закрытых ворот. Сквозь решетку были видны пустые прилавки, тишина и забвение, независимые ленивые кошки и лохматые собаки. «Ну вот», – подумал я, – «они закрыли рынок». Кто они, я не знал. Они представлялись мне властными, могущественными и всесильными, как греческие олимпийские боги. Пошел тогда в табачный ларек рядом с рынком (сигареты все равно надо где-то купить). Покупаю в ларьке сигареты. Прошу армянина:
– «Донской табак», пожалуйста.
(Стоит 90 рублей.)
– Слушай, сам возьми, – и тыкает в самый нижний ряд.
Сажусь на корточки. На корточках мне тяжело, я толстый, обрюзгший, старый.
«Донского табака» не нахожу.
Говорю:
– Хорошо, тогда «Галуас».
Стоят 162 рубля. Армянин добреет. Сам подходит к полке и находит «Галуас».
Дает их мне почти любовно.
Платон небольшого роста, с красной обветренный кожей, бреется он нечасто, вид имеет говорливый, когда произносит слова, то весь дергается, активно жестикулируя руками.
– Я, – говорит Платон, – самое позднее купался 28 февраля.
– Выпишми, небось, – мне интересно, я немного наклоняюсь в его сторону.
– Нет, абсолютно трезвые. Пошли в феврале на городской пляж, а там вход 4 гривны.
– Зимой? – я не верю, кто же купается зимой, но Платон так весело все это рассказывает, что я невольно начинаю ему верить.
– Да, зимой, представляешь, зимой вход 4 гривны. И вот не знаю, что на нас нашло. Наскребли, говорим – нате жрите, и пошли на городской пляж. Сели на камни, сидим, сидим на солнышке, и вот друган говорит, а чего мы просто так сидим раз уж пришли, разделся и нырнул.
– Сколько там было? – мне смешно.
– Да хер его знает, 14.
– Ого, – меня аж передернуло. Я сам вырос на холодном Тихом океане и не понаслышке знаю, что такое температура воды в 14 градусов. На Камчатке в такую воду не лезут.
– Ну вот друган разделся, и я за ним. А там от холода скрючило и мы только помахали руками и назад, даже не плавали.
– Ха-ха.
– Ха-ха. Хорошо, что солнце было, на камнях согрелись и в пивную. Ерша жахнули и будто так и надо.
Платон раньше ходил в моря. Так и говорит: «Я раньше ходил в моря».
– В морях хорошо, – говорит, – Таиланд, Сингапур, мулатки, макаки, рыба фугу.
Я осматриваю тщедушного Платона с ног до головы и спрашиваю:
– Почему ходить-то перестал?
– Вот, – отвечает, – в шторм попал, девятибалльный.
– И что, испугался, – перебиваю.
– Нет, не испугался, на рифы бросило и распороло метра два, а я как раз механик и мне латать, бороться за устойчивость.
– Так залатал и все.
– Ага, я пока латал, похудел с девяносто до шестидесяти двух. Семь часов латал и похудел. Домой приплыли, жена смотрит на меня и ревет. Проснется среди ночи, гладит по вискам седым своими тонкими женскими пальчиками и ревет. Я спрашиваю: «Чего ревешь», а она – «дай, Платоша, честное слово, что больше не пойдешь, я не хочу одна сына воспитывать».
– Дал?
– Ну дал, конечно, хотя жалею, хорошо зарабатывал. Хотя потом еще раз сходил, но больше не ходил.
– А ты, Платоша, как матросом-то стал?
– Да у нас все студенты матросы. Я после второго курса ушел. У нас если ушел на полгода, то не отчисляют, а продляют. А тут как раз майдан, и нам капитан сказал, что возвращаться некуда, и мы плавали еще полгода. Так меня и отчислили. Вот я и возил цемент девять лет, пока в шторм не попал.
Как ты там, мой далекий подмосковный Конаковский друг? Спокоен ли ты, весел ли ты? Все так же на твоей даче вся земля усыпана яблоками, все так же ты гонишь из них самогон и пишешь грустные стихи, топишь печку, спишь с котом в обнимку и ждешь первого снега?
Там у тебя рядом широкая русская река Волга, когда она замерзает зимой, ты можешь взять санки или лыжи, или коньки, надеть лыжный шерстяной костюм и вместе с доброй старой собакой выйти на тонкий лед в хрустящий январский морозец.
Я так и вижу, как ты идешь, высокий, стройный, румяный, как на тебя оглядываются девушки, как они любят тебя на теплой русской печки бережно обняв тебя и перебирая кудри на твоей голове.
Как ты говоришь на ушко простые любовные русские слова, и от этого мне делается так хорошо за тебя и весело, будто это я сам вышел на мороз, взял в ладонь охапку холодного ледяного снега и растер им лицо.
А у нас в провинции у моря снега не бывает. Я сижу на скамейке в парке, вся земля усыпана каштанами, я курю «Галуас» и читаю газету «Знамя Южного города». Мне грустно без тебя, но это светлая грусть, светлая и грустная.
Завтра вместо снега будет дождь. Он будет идти еще два месяца. Это такой обычный южный снег. Я возьму зонт, пойду на работу, буду сидеть у компьютера и постоянно думать о тебе.
Да что же это такое! Прикормил серого южного кота Басю. Свой остался в Москве, вот и прикормил. Утром сосиска во дворе и вечером сосиска во дворе. Теперь сижу у компьютера в закрытом на замок доме и все кажется, что кто-то заходит в комнату, как серое привидение. Вот краем глаза ловлю, что кто-то заходит и всё. Так обычно делает мой рыжий московский кот Феник. Незаметно проникает в комнату и трётся о ноги.
Еду на троллейбусе в пригород (говорят, там зимой много голодных котов). После перевала начинается лес, который уходит в горы. Спрашиваю соседа:
– Грибы-то тут есть?
Мужик смотрит на меня удивленно и говорит:
– Вы москвич? Типично московский вопрос.
Доехал на троллейбусе почти до набережной. Надо только немного спуститься.
Иду вдоль ларьков и ресторанов, гляжу, сидит мой рыжий кот Феник.
– Ты здесь откуда, – спрашиваю, – я же тебя пока в Москве оставил, у тебя прививок нет.
– Мяу, – отвечает мой рыжий кот.
– Я же обещал за тобой вернуться в ноябре и привезти.
– Мяу, – отвечает мой рыжий кот.
– Ты что, сам добрался, пешком?
– Мяу, – отвечает мой рыжий кот.
– Тебя хоть тут кормят? Хочешь полчебурека?
Рыжий кот ничего не ответил и гордо ушел.
– Доброе утро, – говорю я кофейщику.
Юный кофейщик с бритыми висками и модным хвостиком на макушке о чем-то говорит с пожилой женщиной-уборщицей.
– В каждое время года должна быть своя погода, – уборщица со всего размаха бьет веником по розовой плитке, с тоской оглядывая пирамидальные тополя, кипарисы и дубы, зеленые еще 21 октября.
Юный кофейщик Южного города непонимающе кивает.
– Вот я, Адам (уборщица ударяет на первый слог, получается польское Адам), и в Сибири была, и в Иркутске была, морозы пережила в 40 градусов, а ты, Адам, снег-то видел?
Адам кивает, типа видел, видел.
– Ничего ты, Адам, не видел, – подытоживает уборщица.
– Доброе утро, – повторяю я. Мне кажется, что увлекшись разговором о снеге, южные жители Южного города просто забыли обо мне.
Адам вздрагивает, заметив меня.
– Добрый вечер, ой, добрый день, ой, доброе утро, – вспыхивает Адам. Потом поднимает голову и осматривает меня. Почему-то все с первого взгляда видят, что я приезжий.
– Мне американо с холодным молоком, – улыбаюсь.
Адам начинает колдовать около кофемашины.
Отсюда, из далекого Южного города, все происходящее в столицах видится суетным, ненужным, странным, но милым. Вчера вечером наблюдал татарского музыканта, играющего на домбре (или что-то в этом роде). У него не хватало пальцев на руке. Вокруг, нежась осенним теплом вечернего Южного Города, стояли последние туристы и местные жители. Музыкант играл что-то народно-фольклорное, и от этого мне казалось, что он играл здесь всегда. И десять лет назад, и сто лет назад, и даже при греках. Сидел в центре агоры пиликал, приплясывал, а голые греки в белых накидках слезливо вздыхали и спрашивали, почему он не посылает свои стихи в столицу Эсхилу.
Музыкант прекращал играть, закуривал (наверняка в древности тоже что-нибудь курили, нельзя писать музыку и стихи и не курить), обводил древних греков печальным взглядом и отвечал, что этому графоману Эсхилу он не отправит даже туалетную бумагу. Древние греки понимающе кивали седыми головами, бросали древнегреческие монеты с изображением Одиссея и Гефеста и медленно шли к своим женам, которые уже приготовили им черноморскую ставриду и барабульку.
Я вспомнил столицу и понял, что по приезде в Южный город что-то неуловимо изменилось во мне. Мне почему-то стало мучительно жаль всех москвичей, мне стало казаться, что в Москву попадают случайно, возможно, даже насильно, что большинство попавших с удовольствием уедут к морю или в деревни, или в Сибирь, но просто не имеют для этого возможности или сил, или смелости. Я вдруг представил, что каждое утро мэр Москвы усталый и измученный приходит в свой кабинет и не может понять, что он здесь делает. Мэра уже с утра раздражают москвичи, раздражает погода, ему не хочется руководить, его тянет на дачу в осенний подмосковный лес, на тёплую печку, к коту, расстегаям и парному молоку. «Бедный, бедный, мэр», – думал я и никак не мог понять, что же изменилось у меня в душе.
Рассвет в Южном городе прекрасен и скоротечен. Я вышел на крыльцо, покурил, покормил кота Басю, который стремительно метнулся к моим ногам, стоило открыть входную дверь. Надо ему купить кошачьего корма, а то он за неделю съел весь запас моих сосисок.
Оделся, пошел по улице Пушкина в кафе купить круасан и выпить кофе. В 7-20 она обычно пустынна, но тут я услышал, что кто-то меня зовет. Дорогу перегородил огромный бритый мужичара.
– А ну иди сюда, – грозно сказал он.
Я оглядел себя с головы до ног. Нащупал в кармане 1000 рублей. К мужичаре идти не хотелось. Как даст по голове кулаком величиной с арбуз, и моя работа будет заказывать мне венок.
Но я подошел. Мужичара засопел и вынул из-за пазухи котенка:
– Котенка хочешь?
Я осмотрел улицу Пушкина, по которой в разные стороны шныряли десятки, если не сотни, кошек и котов. Взглянул на мужичару и покачал головой.
– Не хочешь? Жаль.
Мужичара задумался и произнес:
– Тогда давай сигарету.
Дал ему сигарету. Он расплылся.
– Жаль, – говорит, – хороший котенок, смелый, у нас еще пять штук. Бери.
– Нет, – отвечаю, – спасибо, мне на работу.
– Меня Вадик зовут, я тут живу, если котята нужны, заходи. Попрощался с Вадиком и пошел на работу.
В подвале, куда я захожу после работы выпить стаканчик стены расписаны греческими мозаиками. Греки собирают виноград, греки поют песни, танцуют. Говорят, раньше были и фривольные эротические работы, но власть предержащие после ряда эксцессов их убрали.
Я в вине не разбираюсь, поэтому полностью доверяю барменам.
Подошел к барной стойке и говорю:
– Мне вина хорошего, полусладкого.
– Полусладкое хорошим не бывает, – уже удивительно, задумался.
– Тогда коньяка.
– Неправильный ответ, – бармен как-то весело подпрыгивает.
– Не понял, – ну я честно не понял. С какой стати я должен угадывать, что мне пить.
– Если вы хотели полусладкого, то вам нужен портвейн. Сегодня привезли хороший портвейн.
Бармен подмигивает.
– Хорошо, 150 грамм.
– Не 150 а 200.
– У меня нет денег на 200.
– Я налью в долг.
Бармен открывает амбарную книгу и записывает на меня долг.
– Закусывать будете?
– Шоколадку.
– Опять неправильный ответ, – мне опять плохо. Чем ему не угодила шоколадка.
– Сыр? Дорблю? – гадаю как могу.
– Нет, оливки и только с косточкой, только с косточкой.
В Южном городе я нашел книжный магазин моего детства. Не эти помпезные торговые сети Москвы и Питера, с эстрадой, кофейнями и вечерними выступлениями, а просто книжный. Я вошел в просторное светлое помещение и уловил запах книг. Так пахли страницы Майн Рида, Жюля Верна и Луи Бусенара. Теперешние книги так не пахнут. Они все какие-то белые, штампованные, в целлофане и +18.
В книжном было пустынно. За столом в центре полок с книгами, стоящими до потолка, сидел седоватый старичок, который представился Игнатием. Под его столом сидели полосатый серый кот с зеленым ошейником и белая грязная собачонка без ошейника. Игнатий расположился у плазменного телевизора и переключал каналы.
Я осмотрел полки и охнул.
– Можно потрогать?
– Трогайте, трогайте, – Игнатий радостно вскочил и подбежал ко мне.
– Что читаете?
– Да все понемногу, поэзия, философия, история, проза.
– Ооооо, – протянул Игнатий.
– Чего, оооооо?
– Читатель, как же вас мало осталось!
– С чего бы.
– Да сейчас все планшеты и планшеты, игрушки, а у нас книги-с.
Игнатий достал с полки «Переулок…» Пятигорского и протянул мне.
– Понимаете, – улыбнувшись спросил он.
– Да редкая книга.
– А то!
– С зарплаты, с зарплаты, – мне было неудобно, но честно зарплата только завтра.
Я вышел из книжного. Игнатий разочарованно смотрел мне во след.
– Слушай, Адам, тебе что 15 лет!
Молодая красивая девушка в белом полупрозрачном плаще за что-то выговаривала Адаму. Она красива той странной южной красотой, когда девушке идут самые неожиданные для северных городов наряды: кожаные штаны в обтяжку, огромные накладные ресницы и неимоверные розовые ногти. Все эти аксессуары так контрастируют с ее бледной кожей.
Мне очень интересно, что такое совершил Адам, что может сделать только пятнадцатилетний.
Я сижу в кафе Адама и подслушиваю их разговор. Я даже оторвался от Льва Шестова «Достоевский и Ницше», хотя с усилием делаю вид, что мне их разговор неинтересен.
Когда мне было 15 лет, я на все знал ответ, ни в чем не сомневался и понимал, что такое хорошо и что такое плохо. Я мог часами раздавать оплеухи литературным классикам и удивлялся их бездарности. Я мог подтянуться 21 раз и выбегал сотку из 12 секунд.
Прислушался. Оказывается, Адам снял с моста свадебный замок и зачем-то подарил его Лиде (вот этой самой девушке). Девушка возмущается и не может понять, зачем он это сделал. Ведь он разбил чью-то семью. Адам горестно сопит. Потом берет ладошку Лиды и аккуратно ее целует. Лида на мгновение замирает и добреет. Адам обещает вернуть замок на место.
– Грязно тут у вас и мелко и жарко, – сказала мне женщина в солнцезащитных очках и присела на лавочку.
Вид у нее был московский. Московский вид легко отличить. Человек легко одет и у него нет рюкзака, куда можно положить одежду, если вдруг неожиданно потеплеет или похолодает.
– Нет, нет, – ответил я, защищая Южный город, – у нас чисто и, в отличие от Москвы, люди убирают сами.
– Что, ни одного таджика?
Я люблю таджиков, но дворниками они в Южном городе не работают.
– Ни одного, – ответил я.
– Дикари, – ответила женщина, – а театры у вас есть?
Я вспомнил наш драматический театр, похожий на корабль с памятной доской какому-то режиссеру, и обиделся.
– И театры есть, и кинотеатры, и ботанический сад, и цирк!
– Ага, в цирке, небось, одни макаки!
«Сама ты макака», – подумал я и вежливо ответил:
– Недавно к нам завезли индийских слонов, нильских крокодилов, дрессированных утконосов и австралийских кенгуру!
– И море у вас далеко, вы неправильный Южный город!
– Да близко море, мы правильный Южный город!
– И метро у вас нет, и МЦК! – женщина победоносно удалилась.
Я тяжело вздохнул. Метро и МЦК у нас действительно не было. В Москве каждое утро меня сорок пять минут мяли в метро, здесь я хожу до работы 10 минут. Мне захотелось догнать женщину-москвичку и объяснить, что она не права. Даже дернулся, но остановился. Я в Южном городе после Москвы всего месяц. Может, чего-то еще не понимаю.
В Южном городе познакомился с соседкой Надеждой. Мы говорили о погоде и кормили котов. Надежда сказала, что погода у них в Южном городе обманчива и нельзя доверять теплу, также как и южным женщинам, и загадочно посмотрела на меня.
Потом мы с соседкой стали кормить котов. Зовут котов Бася и Помпей. Нрав их открытый и радостный. Бася и Помпей любят бродить по двору от двери к двери и попрошайничать. Я думал-то, что Бася и Помпей приходят только ко мне, но на самом деле день их расписан по минутам. Котам надо обойти с десяток квартир и домохозяйств, чтобы не пропустить ничего интересного.
Потом Надежда взглянула в темнеющее небо, перевела на меня взгляд и спросила:
– А вы не хотите снять и мою квартиру?
Я задумался. С одной стороны, у меня уже есть арендованная квартира, но соседство с Басей и Помпеем было заманчиво.
– Знаете, – ответил я, – у меня уже есть арендованная квартира.
Надежда притихла. Потом снова внимательно посмотрела на меня и произнесла:
– А может, вы расхочете, у меня прекрасная квартира, виноград растет, и кабачки, и евроремонт.
– Нет, все-таки переезд – тягостное дело.
Надежда вздохнула.
– А может, у вас есть жилец?
«Жилец – какое славное слово, – подумал я, – ведь все мы жильцы или нежильцы кто его знает, все в этом мире загадочно и скоротечно, сегодня жилец, завтра нежилец».
Я улыбнулся и грустно покачал головой.
– Хорошо, все равно заходите, – прошептала Надежда и пошла в свой двор. За ней потрусили коты Помпей и Бася.
Сегодня впервые в Южном городе мне удалось на Центральном рынке показать свою необычайную осведомленность. Мне надоела хамса (такое возможно) и я решил купить питерской вяленой корюшки. Когда я сказал: «Мне пять корюшек», – то очередь насторожилась. Стало заметно, что мой поступок вызвал неподдельный интерес у жителей Южного города. Одна женщина, уже в годах, с той увядающей красотой, сохраняющей определенную прелесть, убрав прядь со своего лица и взглянув мне в глаза, спросила:
– Ой, а что это за рыба?
Я оглядел ряды хамсы, тюльки, ставриды, пеленгаса, кефали и барабульки и почувствовал себя Миклухо-Маклаем.
Я осмотрел женщину и произнес:
– Корюшка бывает дальневосточная и питерская, – свои слова я сопровождал движением руки, то, тыкая в толстую дальневосточную корюшку, то, указывая в мелкую питерскую. Женщина насторожилась.