Шмуэль Вольфман. Об этой книге
В Иерусалиме есть школа имени Полы Бен-Гурион. У входа в школу висят два портрета: Полы и ее мужа, Давида Бен-Гуриона. Между портретами – большими буквами – слова Бен-Гуриона. Вот они:
«Мы здесь – не по праву захватчиков. Мы здесь – не по праву силы. Мы здесь, чтобы выявить Божественное в душе человека».
Лучше невозможно сказать о книге Аллель «Опыты Исцеления». И, наверное, неслучайно автора этой книги приняло в Израиль и поселило в Иерусалиме Божественное Провидение.
В этой книге Аллель сочетаются предельная честность автора с необыкновенной чуткостью восприятия, поэтическая напевная образность описаний ее путешествий с четким и нелицеприятным определением ситуаций перестроечного периода в России. Острая конкретика передачи личных переживаний, обнаженность делают это личное – общечеловеческим…
Есть главы, которые прочитываются стремительно, в темпе отображенных событий. Фрагменты других заставляют задуматься, сопоставлять свои переживания с описанными Аллель, где-то внутри возникает: «Это же правда, и у меня так!..» Медитации необычайно действенны и трансформативны.
Книга многопланова. Без сомнения, это не обычная книга в общепринятом смысле. Читатель может в любое время открыть любую (или почти любую) главу и читать ее (и работать с ней!) как с отдельным произведением. Это – опыты жизни в разные периоды, в разных сферах и на разных уровнях бытия – от наиболее приземленного, бытового, повседневного – и до самого высокого духовного полета. Воспоминания, мечты, размышления, и всегда – наблюдения, наблюдения, наблюдения, всматривание и вслушивание в сущее, явное – и в то, что за ним скрывается…
Поражает замечательное владение языком и предельная способность выразить мысль чутко, образно, проникновенно и доступно. А повествование захватывает и подкупает своей искренностью и свежестью восприятия. У Аллель нет ничего само собой разумеющегося. Она вызывает у меня, читателя, желание взглянуть и увидеть мир вокруг себя иными, непредвзятыми глазами.
Аллель занимается со-творчеством с Тем, Кто этот мир создал и творит постоянно. Именно в этом и есть предназначение человека. Этот процесс Аллель называет «опыты исцеления, то есть, попытки достижения цельности». «Во многих текстах есть какой-то общий алгоритм, даже какая-то важная методическая составляющая: как барахтаться, как собирать себя из хаоса, как журчать и связывать. На чужом опыте нельзя научиться, но в нем есть подсказки…»
Многоплановость книги – это от многоплановости личности автора, от неизбывного богатства ее внутреннего мира, мировосприятия и самовыражения. Эта книга – настоящий праздник для ищущей и страждущей души, она же и утешение… А главное – это всеобъемлющая любовь Аллель к людям через себя, через свои переживания и поиски, через опыты, которые мы по-настоящему сможем оценить, возможно, кто раньше, а кто – позже, намного позже…
«Опыты исцеления» – книга-веха, книга-провозвестница, книга-целительница. Публикация ее, без сомнения, обогатит сокровищницу человеческих знаний и опыт духовного развития человека. Остается только пожелать автору продолжать и делить с нами свои последующие опыты.
Шмуэль Вольфман, переписчик священных текстов, каллиграф, номинант «Оливы Иерусалима», писатель, культуролог, член правления Иерусалимской Русской библиотеки
26 дня месяца Хэшван 5773 года
(11.11.2012)
Предисловие автора
В разные годы – в Москве, потом на даче, и уже тут, в Израиле – записывала некоторые свои понимания, медитации, состояния, а также мистические случаи, периодически со мной происходящие. Иногда получались статьи, почти научные… но именно «почти», потому что удержаться в пределах разумной объективности никогда не получалось. Чаще выходило что-то вроде воспоминаний, эссе или писем – не так разумно, но зато более откровенно. Сейчас думаю: если не откровенно, то и писать незачем.
Тексты хранила сперва в папках, потом в компьютере, но всегда в хронологическом порядке. Наверное, потому, что все они – части моего пожизненного дневника. Некоторые читала или рассылала друзьям, другие долго лежали позабытые. Недавно собралась с духом и перечитала все подряд – получилась запись отрезка жизни длиной в двадцать с лишним лет: от точки пробуждения души до сегодняшней ее, наверное, более зрелой точки.
Что между точками?
Поток жизни, в котором нет ни точек, ни отрезков, ни остановок. И никогда не будет, чтобы там ни врали о какой-то смерти.
Движение на этом моем отрезке петляет, куда-то сворачивает, иногда возвращается, кружится, и все же неуклонно стремится вглубь – так я это ощущаю. И хотя нет у потока остановок, вот уже ясно вижу, что каждый написанный текст – ступенька. Ступенька на пути осознания потока. Осознание тоже поточно, но у него все-таки есть ступени. Во всяком случае, текст, при всей его собственной протяженности, всегда останавливает, фиксирует момент жизни-осознания.
Соединяться с потоком жизни, взбираясь по ступеням осознания – вероятно, это то, зачем мы сюда приходим.
Для чего нужен этот текст-остановка?
В своем внутреннем течении текст устанавливает связи между всем и всем. Иногда очевидные, иногда нет, иногда совсем субъективные и совсем не конвенциональные. Он, как трубочка калейдоскопа, встряхивает при каждом повороте цветные стеклышки-брызги живого потока и складывает из них новый, неповторимый узор-осознание.
Что за стеклышки-брызги такие?
Иногда это просто ритмическая игра слов и звуков, которая тоже ведь кое-какая часть жизни, и даже весьма поэтичная ее часть. Иногда – игра смыслов, чувств, тяжелых кластеров памяти, переживаний. Иногда – детский лепет, молитвенный шепот, смех и плач. Иногда все вместе. И нет между этими осколками главных и второстепенных, как нет правильных и неправильных. Потому что во всем, во всем этом душа различает живые связи.
Что в этой книжке?
Всего понемногу. Есть прикосновения к людям, живущим и уже ушедшим, которых хотелось понять, обнять и сохранить. Встречаются попытки удержать события и пространства, окликающие из глубины памяти. Еще медитации, то есть проекты, организующие виртуальное пространство и время для перехода в другое состояние. Общее для всех текстов – не столько литература, сколько терапия. Начало многих историй – в непонимании, неясности, или, того хуже, в депрессии, как сейчас говорят, в дауне. А конец – это я что-то для себя соткала, связала текстом, и, значит, выстроила, прояснила и перешагнула в новое, более позитивное состояние. Между началом и концом – барахтанье и подпрыгивание мысли, переливы чувств, журчание и вязанье слов – короче, путь.
Все вместе осознаю как опыты исцелений, то есть, попытки достижения цельности.
Пока читала, увидела новое: во многих текстах есть какой-то общий алгоритм, даже какая-то важная для меня методическая составляющая: как барахтаться, как собирать себя из хаоса, как журчать и связывать. Еще подумала: кому-нибудь обязательно пригодится.
На чужом опыте нельзя научиться, но в нем всегда есть подсказки.
Путешествие в Книттлинген. Март 1992
Ощущение путешественника и театрального зрителя чем-то сродни: и тот, и другой временно вырваны из контекста привычной жизни, пространство и время предстают им обновленными и, в большей или меньшей степени, отстраненными, а потому их зрение и слух напряжены больше обычного. В Штуттгарте я оказалась путешественником, которого не оставляло ощущение театральности происходящего, и вот теперь не могу отделить театра от реальности.
Должно быть, торговать часами в Штуттгарте – дело малоприбыльное. Днем и ночью звонят колокола, отбивая целые, половины и четверти, делая жизнь музыкальной, делая время ощутимо слышимым, и, в то же время, проводя какую-то важную черту между городом с его звучным временем и всем остальным миром. Думаю об этом, сидя в машине г-на Веллера, который любезно согласился переместить меня из Штутгарта в Книттлинген, чтобы я могла посетить музей Фауста.
Представляю себе: через час с небольшим я в городе, где жил Фауст. Наверняка там сохранилось нечто, что прямо или намеком укажет на разгадку этой таинственной личности. Чего он хотел, что он такого совершил, чтобы остаться навсегда? Как вообще получается, что человек умирает, а от него остается эхо, которое звучит и звучит, отбивая целые, половины и четверти – вечно! В Книттлингене, наверное, тоже все время звонят колокола – иначе откуда такое звонкое название?
Мой спутник предлагает заехать в монастырь Святой Марии.
– Mit Vergnügen! Das ist gerade was für mich! C удовольствием, это как раз для меня!
Чего ищут люди в незнакомых местах, почему стремятся путешествовать? Когда-то я думала: ищут нового, экзотических ощущений. А теперь думаю: ищут свое потерянное детство, ищут забытой остроты переживания пространства, что, собственно, и дает истинное наслаждение. Или истинную боль? Старые гравюры, раскрашенные картинки в книжках моего детства, загадочные города на случайных открытках – вспоминаю собственное возбуждение и настойчивое желание раздвинуть рамку и увидеть скрытое продолжение пейзажа. Не потому ли дети рвут книжки с картинками?
Монастырь у подножия холма в окружении старых домов с темными, как у Дюрера, высокими крышами. Оказывается, в картинку из книжки можно въехать на машине. Солнце, весна, огромная старая липа. …И незачем было рвать страницу. Большие птицы парят над холмом – интересно, как им все это сверху? В черепичной крыше монастыря окна мансард – дюралевые переплеты современных пропорций. А я думала, только у нас в России, убого перелицовывают архитектуру. У кого это было: глупая марионетка рвет свои же нити?
Внутри, среди больших древних камней холодно, но это не просто дискомфорт – это важное ощущение прошлого. Монах, идущий в колоннаде, ощущая этот холод, должно быть, причащался всей глубине своей традиции. Хотя важнее холода повторяющееся чередование света и тени, ныряние во тьму и выныривание на свет Божий – наглядная иллюстрация монашеской психики. Из тени в свет перелетая…
Какие скромные голубые цветочки! Совсем простой, непридуманный, почти детский, орнамент украшает высокие своды храма. Единственная толстомордая химера над водостоком. Черное дерево резных сидений сгущает тени от гладких камней, делает их клубящимися и страшными в живом движении форм. Но – поворот головы… и глаз взмывает вверх по оси, предначертанной стрельчатым проемом окна, и лишь потом, переведя дух от слишком стремительного полета, возвращается, чтобы не спеша, шаг за шагом повторить движение света, перебираясь по светящимся цветным стеклам, следя за их переливами в русле окна.
Что было раньше: архитектура или театр? Этот монастырь сделал нас зрителями остросюжетного спектакля о борьбе света и тени, свидетелями, а может быть, и участниками древнейшей мистерии. Здесь чувствуешь себя и вечным актером и вечным путешественником.
Мы въехали в Книттлинген совсем незаметно. То есть я этого не заметила, потому что такие маленькие селения попадались нам по дороге уже не раз. Meine Damen und Herren! Вы уверяете, что здесь родился Фауст – мятежный дух, тягавшийся с Богом и чертом, дух, оказавшийся сродни Гете? Вы хотите сказать, что нечто экстраординарное может появиться среди прилизанных домиков, мытого асфальта, всех этих цветочков и занавесочек? – Не верю! Здесь так приятно, не спеша, подкатить на тихих шинах к хорошо отреставрированной церкви и, лениво выйдя из машины, втянуть носом солнечный полудеревенский запах. Все это мы с г-ном Веллером и проделали в свое удовольствие. И отправились искать следы прошлого в музей Фауста.
В тихом трехэтажном доме, полном растений, блестящих полов, медных ручек и солнечных зайчиков, мы нашли о Фаусте всё. Замечательная немецкая способность осваивать предмет тотально проявила себя здесь во всем блеске. Мне кажется, нет такой рефлексии по поводу Фауста, которая здесь не учтена и не явлена посетителю в виде таблицы или диаграммы, каждую из которых можно изучать часами. Признаюсь, этот отфильтрованный музейный концентрат всегда волнует меня: при всей высушенности такой субпродукт дает редкую возможность каким-то образом охватить и даже чувственно пережить то, что не дано нашему естеству – пространственную всемирность и временную многовековость. Покидая музей, я думала, что это тоже своего рода театр и своего рода мистерия – мистерия о Фаусте, разыгрываемая нами, влюбленными в него вагнерами.
А сам-то где?
На что было тихо в стенах музея, но снаружи оказалось еще тише. Вот еще то, чего не может позволить себе театр – неподвижность и немота. Весь Книттлинген застыл на солнце, и только запах оттаивающей земли и штукатурки потихоньку прокрадывается ко мне внутрь. И так же бесшумно крадется вдоль стен черный кот с испуганной физиономией. Это что – вместо черного пуделя, в насмешку, да? Вдруг, оказывается, где-то кричат играющие мальчишки, принимается звонить колокол, и снова тишина. И все-таки это тоже театр: облака плывут и меняют форму, ветер катит прошлогодний лист и что-то шепчет при этом. Огромная сцена земли, бездонные колосники неба, и между ними игрушечный Книттлинген – искусно сработанная декорация. Две крошечные куколки – герр Веллер и фрау Полякова – усаживаются в крохотную машинку. Сейчас они отправятся в опасное путешествие, их ждут невероятные приключения… Смена декораций, панорама дороги наматывается на барабан.
По дороге домой, то есть в Штуттгарт, мы с г-ном Веллером заехали перекусить в
Enz-Weihingen – очередной аппетитный городок с колокольным звоном, вывесками под старину, улыбчивыми домиками и цветами повсюду. В крохотном кафе репродукция Рембранта из собрания Dahlem-Museum в широченной золоченой раме – портрет в золотом шлеме. Мебель в стиле рококо – белые с золотом деревянные завитушки, пастушеские сцены на штофе. Великолепные высокие торты в витрине. Короче, «роскошь» – любезная всякому детскому сердцу эклектика, которая, признаюсь, и для меня делает Германию такой родной и домашней. Уж если вам подают в подобном заведении мороженое, то непременно вставят в верхний кугель какую-нибудь игрушку – пестрый бумажный зонтик, например, и еще, и еще, и еще что-нибудь, чтобы подающий и поедающий мороженое могли вместе пережить материализованное в этих шуточных предметах изобилие жизни, взаимную радость встречи и всяческое благопожелание. Какой Фауст? Какой Мефистофель? Здесь в каждом куске торта, в каждой вазочке с мороженым готова расцвести добротная немецкая сказка, готов произойти небольшой волшебный театрик – под этим солнцем, среди этих цветов, в тени этой колокольни.
Мы направлялись к машине, когда испуганный черный кот снова вывернулся из-за угла, чтобы планомерно напомнить мне сперва о пуделе, потом о Фаусте. А вроде, мы уже уехали из Книттлингена?
Как же все-таки быть с этим Фаустом? Я узнала, как много великих и невеликих мужей думало о нем, примеряло его к себе, но о нем самом я не узнала, собственно, ничего, и никакая тайна мне не открылась. Или открылась?
Когда-то Фрейд в своей работе о Леонардо обронил странное замечание о Фаусте, сказав, что предпосылкой его трагедии была «возможность превратить стремление к исследованию в любовь к жизни». Мое паломничество в Книттлинген началось со схоластической идеи: исследовав место жительства Фауста, разгадать причину его бессмертия. Кончается же все весенней истомой, любовью к Германии и поисками собственного детства в вазочке с мороженым. По Фрейду выходит, я, действительно, шла по стопам Фауста – не внешне, но внутренне. Значит, все-таки что-то получилось?
Для вас и для себя я здесь пыталась остановить несколько мгновений на память, потому что – ведь в том и трагедия – стоит только сблизиться с желанным пространством, как нас уже унесло от него временем:
Ach, du lieber Augustin,
Alles ist weg, weg, weg!
Три страницы. Осень 1993
24.09
В проем больничного окна
В сопровожденьи листопада
Явилась облака громада,
Так необъятна и одна,
И солнцем так озарена,
Что больше ничего не надо…
26.09
Сидит на древе птица,
Качаясь, перья чистит.
А я лежу в больнице,
Причесываю мысли.
Над нами ходит небо,
Очерчивая круг…
Как бесконечно немо
Всё в нас и всё вокруг!
И древу без названья
Нас с птицею качать –
Одно у всех дыханье,
Одна на всем печать.
30.09
Низких туч над мокрой крышей
Рваные края,
Та страна, что крыши выше –
Снова не моя.
В переливах бело-черных
Крылья не мои…
Мой – листа полет крученый
С ветки до земли.
01.10
Я боюсь устать,
Хотеть перестать,
От тебя отстать
И собою стать.
Я боюсь забыть,
Как тебя любить…
И нельзя не быть,
Чтобы не убить…
Я боюсь не смочь
Нам с тобой помочь…
Эти мысли прочь
Я гоню всю ночь.
02.10
Дымный луч о тени сада
Трется теплою щекой –
Что грустишь, моя отрада?
Что тоскуешь, мой покой?
Туч тяжелая армада
Бродит сумрачной рекой –
Уплыла моя отрада,
Уплывает мой покой…
Мне тебя коснуться надо
Только взглядом, не рукой –
Ты со мной, моя отрада?
Ты со мною, мой покой?
03.10
Когда, до донышка пуста,
Звенит душа, и мне невнятна
Ее полунемая речь…
Когда былое невозвратно
Ушло, не разомкнув уста,
А новое не начинает течь…
Тогда слежу, закрыв глаза,
Как осень, солнцем залитая,
Таинственно и тихо ждет,
Когда ее покинет стая…
Ей не грозит уже гроза,
И снег еще не скоро упадет.
03.10
Все застыло, оглохло, ослепло,
Все, себя позабыв, онемело.
И на солнце горит безответно
Все, что раньше сгореть не посмело,
Что от скудного лета осталось,
Что дождями больными омылось…
И летит листопада усталость,
Как последняя царская милость…
04.10
Когда глазам – деревья, птицы,
Да облака стерильно-белы,
Так просто выйти за пределы
И сразу в небе раствориться…
Благодарю тебя, больница,
За эту осень-передышку,
За недочитанную книжку
И эти три ее страницы.
Заветное. Осень 1994
(Сочиненное на даче в Заветах Ильича)
31.08
О, восьмерка, знак удачный,
Бесконечный, изначальный!
…Бантик детский и печальный –
Восемь дней свободы дачной.
31.08
До города совсем недалеко,
А здесь орешник, сосны и крапива,
Бидонами – из детства молоко,
Зато в палатке – баночное пиво.
Я здесь в плену на восемь долгих лет…
О, нет, не лет, а дней – какая жалость!
Обманчив этот августовский свет –
Всего полдня от лета мне осталось…
Но что считать, когда в ушах звенит
Та тишина, какой не знают люди:
Уже никто не судит, не винит…
И все прошло… И ничего не будет…
01.09
Наш дачный кот Василий Парамонов,
Хромой и серый с жадными очами,
Где бродишь ты и днями, и ночами,
Не зная ни запрета, ни закона?
Твои желанья и твои раздумья
Сосредоточены в кусочке мяса,
И голодать согласен больше часа
Ты лишь порой весеннего безумья.
И я побегала б с тобой, Василий!
А по ночам мы пели бы дуэтом!
Но есть на мне законы и запреты,
И в этой жизни мне их не осилить.
02.09
Еще ярится ржавое пятно
Березы дальней на закатном небе,
Но вот уже тускнеет и оно,
И день – как не был.
Здесь больше никогда не рассветет,
И навсегда укроет бурой хвоей
Траву и куст жасмина. И полет
Нездешней сойки тихий дождик смоет…
03.09
Зреет осень. Нега дачная
Позовет который раз…
Реет облачко прозрачное –
Упоительно для глаз!
Вот, открылось поле дальнее,
Задышали небеса,
И бессмертная-летальная
Изливается краса…
Сине-золотыми волнами
Проникает не спеша…
Снова, вечностью наполнена,
Успокоилась душа.
04.09
Ненастный день – и мокро, и безлюдно…
В такой тоске не жалко умереть.
Иду домой, и мне сегодня трудно
Дышать и даже на небо смотреть.
…Прозрачная перевернулась склянка
Каких-то очень внутренних часов:
Опять в глаза нездешняя полянка
Под шелест позабытых голосов.
Я там ползу среди цветов и буду
Ползти всегда! Мы ищем древний клад –
Моим отцом придуманное чудо –
Желтеющий на стеблях мармелад…
Нашла! Взорвался свет, звенит и дышит,
Касаясь рук, висков и губ…
Воистину, и мертвой я услышу
Гром этих труб!
…Уже темнеет – мокро и безлюдно.
Пускай умрет, кто должен умереть!
А я иду, и мне совсем не трудно
Дышать и жить, и на небо смотреть…
06.09
О, Господи, Твой манит свет!
Мне сорок два, и слишком мало
Людей Твоих… И папы нет,
Чтоб взять на плечи, как бывало.
Не знаю, кто я, и влечет
Меня, как ветром паутину.
Мои дела – наперечет.
Остаться пылью на картинах?
И надо ль оставаться здесь,
Где мне так холодно и больно?
О, Господи, сочти и взвесь:
Быть может, все-таки довольно?
07.09
Еще не изгнана из рая,
Иду проспектом Ильича,
Самой себе себя читая,
Молитвы древние шепча
И сладких слез не утирая…
Ангел в Боткинской. 1995
Москва, зима 1995-го, воскресенье. Морозно, но не слишком, солнышко такое нежное, приятное, пригревает. Как будто и сейчас чувствую прикосновение к щеке того теплого света. Иду по Товарищескому переулку, обвешенная сумками с провиантом. Мои старшие еще вполне себя обслуживают, но по воскресеньям я тащу им, что потяжелее – не ходить же порожняком.
Заворачиваю во двор дома 15. Внутри сразу что-то больно ёкает, сердце падает… Возле нашего подъезда скорая. Шофер курит, прислонившись к дверце кабины.
Сразу понимаю: к нам. Какая-то часть меня знает это наверняка. Но кто: мама или Нина? Мозги включаются и набегу успевают подсунуть свою логическую версию: скорее, Нина – последнее время у нее побаливает сердце.
– Это Нина?
Та часть, которая знает наверняка, бесстрастно отвечает:
– Нет.
Значит, мама. Странно. Сейчас увидим.
Взлетаю на третий этаж. Из распахнутой двери нашей квартиры санитар и соседский парень выносят маму на носилках. Мама бледная, в косо застегнутом пальто. Меня не видит. Пропускаю их, вбрасываю сумки, обнимаю всполошенную мою тетку:
– Что?
– Инсульт… Мы пили кофе, она вдруг сползла со стула…
– Я поехала. Позвоню. Держись!
Сбегаю вниз и задираю ногу на задний борт распахнутой скорой.
– Вы кто?
– Я дочь.
Двери за мной захлопываются…
***
Теперь понимаю, что тогда захлопнулись двери между двумя периодами моей жизни. Та скорая ускорила мое душевное обучение, вбросив – как всегда, без предупреждений – из привычно-ритмичной, плавно-медленной жизни в школу ускоренного экстремального опыта.
Мы едем. Мне кажется, это длится много часов, хотя на самом деле, наверное, минут сорок. Мама без сознания. Держу ее за руку и всю дорогу бормочу что-то успокоительно-бодрящее. Она все равно не слышит. Хотя, может, и слышит. Или это я себя успокаиваю? Не знаю. Врач говорит, мы едем в Боткинскую.
В приемном покое толпа – родственники с каталками, на которых лежат больные. С мамой на каталке встаю в очередь. Энергичный, непрерывно что-то говорящий врач делает первичный осмотр. Он общается сразу и с мамой, и со мной. Понимаю, что его бодрая болтовня и прибаутки призваны вывести меня из шока. У меня и вправду шок? Да, возможно.
– Вы думаете, мы тут ничего не замечаем? Нет, мы всё замечаем, – говорит он скороговоркой, одновременно осматривая маму – и мы очень ценим, когда пожилые люди так ухожены, как ваша мама, когда на них такое чистое белье…
По-моему, он бредит. Зачем он мне это говорит? Какое еще белье может быть на моей маме? Думаю об этом, поспевая за санитаром, который толкает каталку с мамой по коридору к выходу. По дороге краем глаза разглядываю больных и их родственников. Нет, кажется, тот доктор не болен – бывают варианты. Представляю, чего он тут успевает наглядеться за свою смену. А за всю трудовую жизнь?
***
Мы с санитаром и мамой на каталке уже бодро бежим по аллеям Боткинской к какому-то корпусу в глубине территории. Пальто у меня под мышкой, в другой руке мамины документы. Холод приятен, я глубоко дышу, и успеваю насладиться запахом снега, что особенно актуально после запахов приемного покоя. Поднимаемся на лифте на какой-то высокий этаж, отдаем кому-то медицинское заключение и въезжаем в палату. Приемный покой с его запахами сразу кажется мне райским садом. Мама здесь пятая, хотя палата явно рассчитана на четверых. Вслед за нами ввозят еще одну женщину, она в коме – это уже шестая. Больше наверняка не поместится.
Вокруг коматозной женщины хлопочут ее дочь и зять. Вот эти ребята точно в шоке – молодые совсем. Дочь все время воркует высоким жалобным голосом:
– Мама утром была такая веселая, совершенно здоровая, пошла за покупками… А потом нам позвонили, мы приехали…
Зять пытается найти врачей, чтобы узнать перспективы. Наконец, отлавливает молодую врачиху с нервным агрессивным лицом. Та торопливо объясняет, что кормить и поить пока нельзя, можно будет потом немного растирать и массировать, но все решится на девятый день – тогда будет ясно, куда повернет. У дочки истерика, она рыдает и зовет маму, но та только хрипло дышит в ответ.
Врачиха подходит к моей маме, читает листок из приемного покоя:
– Да, инсульт. А чего вы хотите?! У нас тут неврологическое отделение! Сейчас поставят капельницу.
Она уходит, звонко цокая каблуками.
Чего я хочу? Хороший вопрос. Я не знаю, чего хочу, и не понимаю, что должна делать. Надо бы сосредоточиться, но в голове каша. Где тут телефон? (Мобильников, прошу вспомнить, тогда еще не было.) Иду на лестницу звонить тетке.
– Ниночка, все нормально, мы уже в палате. Да, уже с врачом говорили. Ничего страшного. Держись, я потом еще позвоню.
И тут меня осеняет: есть человек, который точно поможет мне сориентироваться. Набираю номер нашего семейного доктора.
– Здравствуйте, А.А., мы с мамой в Боткинской, у нее инсульт.
– Понятно. Сейчас посмотрю…
В трубке некоторое время тишина… Потом А.А. говорит, и от его расслабленного мягкого голоса мне сразу становится легче:
– Все не так страшно. Да, слева очаг поражения, но небольшой. Правосторонний паралич… Это легкая форма. Я думаю, все будет хорошо.
Знаю, он это видит, это правда. Так есть.
– Спасибо! Еще: я не понимаю, что мне делать. Ехать домой или остаться на ночь здесь? Мама все равно без сознания…
– Есть кому ночью подать ей судно?
– Нет, кажется, нет. Судя по тому, что я тут вижу…
– Тогда вы остаетесь.
– Ну да, конечно.
– Если вам нужна моя помощь, звоните. Я подойду к телефону в любое время дня и ночи.
– Спасибо!
Понимаю, о чем он говорит и что делает. Он всегда знает, кто ему звонит, и сейчас ставит себе программу реагировать на мой звонок, в любое время. Кажется, он и меня уже успел малость подлечить. С меня вдруг сползает, спадает вся тяжесть этого дня, тело расслабляется, уходит туман. Теперь я спокойна, абсолютно ясно вижу, что происходит, и готова к новой жизни. Господи, помоги нам! И спасибо Тебе за нашего доктора.
Звоню мужу, сообщаю, что остаюсь в больнице. Возвращаюсь в палату. Надо освоиться.
Мама, плюс, женщина в коме. Еще две женщины в сознании, с моей помощью они кое-как смогут дойти до туалета. Еще старушка у окна – тихая, спит почти все время, ночью ей надо несколько раз перестилать постель. Это мне объясняет ее внучка-милиционерша – красивая полная молодая женщина с косой. Вполне откровенно милиционерша рассказывает, что у бабушки есть квартира, которая потом достанется ей с мужем. В благодарность за будущее богатство она каждый день приезжает к бабушке и ухаживает за ней. Договариваемся с милиционершей, что она будет присматривать за моей мамой днем, а я за ее бабушкой ночью. Да если б только за бабушкой! Уже понимаю, что на ночь я остаюсь одна со всей палатой. Сестры, которых и днем с огнем, к вечеру исчезают совсем. Особенно меня беспокоит женщина у двери. В ней добрый центнер живого весу, и она злая – в бреду все время яростно матерится. Перестилать пеленки больным, ворочая их с боку на бок, я умею, но как повернуть это огромное тело? Непонятно…
***
На ночь открываю дверь в коридор: в палате жарко и душно по причине бешено горячих батарей и полностью закупоренных окон. Нестерпимо воняет мочой. Ржавое судно – одно на всех, но совсем не все успевают его попросить. Мой вопрос о чистых простынях сестра-хозяйка восприняла как личное оскорбление. Потом все же милостиво дала одну в желтых разводах. Это было днем, и мне удалось сохранить спасительную простыню до ночи. Теперь она идет в дело. Я стелю ее взамен той, которую вынимаю из-под милицейской бабушки. Мокрую простыню вешаю на дверь, где она быстро сохнет. Высохшую стелю любой из женщин, кому необходимо, и вывешиваю следующую. А что делать? Не оставлять же их на мокром. Это конвейер: ночью даже ходячие ходят под себя. (Случайный каламбур. Тогда мне было не до шуток.)
Ночная серенада в исполнении одиннадцатой неврологии Боткинской – не слабая штука. Из всех палат храпы, хрипы, стоны, бормотанье и всхлипы. И это еще не самое страшное. Потом было намного хуже. Но на первую ночь и того достаточно.
Мама вдруг приходит в себя и тоже стонет. Наклоняюсь к ней, шепчу что-то нежное. Она пытается со мной говорить, но правая половина лица не действует. Показывает левой рукой на стену.
– Что там, милая? Понятно. Там таракан. Ничего, это мы сейчас уберем. Спи, зайчик.
Как она его в темноте разглядела? Глажу ее по головке, она засыпает. Бедная моя.
***
Утром в палату въезжает металлический столик на колесах. Молодая сестра раздает больным лекарства. Дневная порция разноцветных таблеток подается в виде трех кучек, разложенных на клочке бумаги. Но таблетки – они же круглые, они разбегаются по тумбочке, иногда падают на пол и закатываются под кровати…
Дожидаюсь обхода, который ничего не меняет, и ухожу домой. Купить маме судно, привезти постельное белье, моющие средства, тряпки, мочалки, резиновые перчатки. Что еще? Кипятильник, кружку… Короче, походное снаряжение – это мне. Какую-то себе еду на ночь. Тапочки! Потому что ноги в сапогах гудят неимоверно. Дезодорант, освежитель воздуха, одеколон – все, что способно перебить эту вонь. Да, салфеток побольше, чтобы хватило свернуть всем кулечки для лекарств. Остальное соображу дома.
Дома становлюсь под душ, но даже там сама себе воняю мочой. Ложусь спать. Спать не могу – в голове вертится Боткинская. Хотя бы полежать пару часов. Потом позвонить всем, кто беспокоится о маме. Нет, это пусть Нина обзванивает, а я еще полежу. Не могу стряхнуть мучительное беспокойство… Поднимаюсь, собираюсь, отправляюсь в Боткинскую.
***
Застаю в палате милиционершу. Она кормит свою бабушку соленым огурцом и поит молоком – у бабушки несколько дней не было стула. Зато у меня сегодня будет веселая ночка. Аллочка – дочка коматозной – сидит рядом с матерью. Глаза воспаленные, красные, она уже очень устала. Говорит мне:
– Как я вам завидую! Вы такая спокойная…
Я? Да, наверное. Не знаю. Но я – стойкая. Это точно.
Пост сдал – пост принял. Распаковываю свой скарб и принимаюсь за уборку. Палата у нас пойдет на сладкое, сначала надо отдраить сортир. Вспоминаю с усмешкой, что в прошлой жизни была брезглива. Да что вспоминать – тереть надо. На войне, как на войне. И я оттираю все, что прилипло к унитазу, полу, раковине. Оттираю пятна чьей-то крови со стен. Выгребаю пыльные таблетки из-под кроватей и тру каждый угол. Во мне бушует ярость, она дает огромную силу. Чувствую себя стремительной, гибкой и могучей. В моей палате должно быть так чисто, чтобы ни один поганый таракан не смел по ней и шагу ступить… Самое интересное, что тараканы, действительно, ушли.