– Очень хорошо! Ну, вот и поручи ему завтра же утром отвезти вот это послание моему брату Джеймсу в крепость Стёрлинга, – архиепископ протянул настоятелю написанное им недавно письмо и крикнул своим компаньонам: – А вы, патер Фушье, теперь прочитайте Ave Maria и с божьей помощью в путь!
После заключительного слова молитвы «Amen» вся кавалькада тронулась вперёд: во главе два облачённых в доспехи и вооружённые длинными мечами стражника на крепких крутобоких лошадях, и далее, в окружении пеших ратников с пиками и аркебузами, дородный архиепископ Сент-Эндрюс и щуплый патер Фушье, восседавшие на ухоженных пони. Причём лошадке под французским капелланом было явно веселее, нежели её напарнице, вёзшей шотландского примаса.
Здесь мы должны ненадолго прервать развитие сюжета, чтобы поведать о человеке, который уже не раз упоминался на последних страницах, и которому предстоит сыграть немаловажную роль во всём дальнейшем повествовании. Речь идёт, как уже должно было стать понятным, о молодом монахе по имени Фергал или, если говорить на латыни, как то было принято среди монашеской братии, – frater Gallus. Рассказ о нём ждёт читателя в следующей главе.
Глава V
Frater Gallus
Фергал появился в монастыре около пяти-шести лет назад до начала нашего рассказа. Перед этим один из старших и уважаемых братьев обители, серьёзно нарушивший одно из правил монашеского бытия – не будем называть его проступок, который не имеет значения для настоящего повествования, – находился под угрозой постыдного изгнания из обители. Однако, отец-настоятель, принимая во внимание прежние добродетели монаха и его почтенный возраст, решил ограничиться наложением на него суровой епитимьи в виде обязательства посетить святые реликвии на острове Айона на западной окраине страны {этот остров считается колыбелью христианства в Шотландии}, совершив туда пешее паломничество.
Неискушённому читателю может подуматься, что монах с лёгким сердцем принял подобное наказание, кажущееся на первый взгляд лёгкой прогулкой по живописным местам. Но не стоит забывать, что события нашей истории происходили в шестнадцатом веке, когда горные районы на западе и севере Шотландии были населены почти сплошь кельтскими племенами. Объединённые в кланы они оставались весьма обособленными от остальной части страны, старались сохранить традиционный свой уклад жизни и подчинялись лишь вождю племени. Среди жителей южной Шотландии обитатели Горной страны считались гордым, мстительным и воинственным народом. Казалось, весь смысл их существования заключался в резне и побоищах, причём неважно с кем и во имя чего – то могла быть война между кланами или участие в феодальных междоусобицах, а то и просто грабёж соседних баронов и фермеров и угон их скота.
Именно через эти дикие и суровые гористые земли, заросшие густой тогда ещё северной растительностью, лишённые каких-либо приметных дорог и населённые угрожающе воинственными людьми, предстояло проделать путь монаху-ослушнику.
Упустим все подробностях его нелёгкого и полного опасностей паломничества, путь которого пролегал изначала по холмистым склонам гор вдоль озера Лох-Ломонд, затем через лабиринт узких и тёмных межгорных долин Аргайла, по пустынным торфяникам и топям острова Малл и через два нешироких морских пролива. Упомянем лишь, что пилигрим счастливо избежал всех возможных несчастий, которыми грозила ему дикая природа: не упал в пропасть с крутого скалистого обрыва, не оступился и не увяз в засасывающем торфяном болоте, не стал добычей диких животных, не утонул в бурных волнах морских стремнин. Можно было бы предположить, что самая большая опасность могла подстерегать паломника во встречах с полудикими воинственными обитателями тех мест. Однако как ни странно, ни одного сколь-нибудь серьёзного инцидента в общении с горскими племенами у паломника не случилось. Верно, потому что к монашеской рясе горцы относились с небывалым почтением; надо заметить, что, христианство пришло к гэльским племенам Горной страны едва ли не раньше, чем к населявшим южную часть страны бриттам и норманнам, ибо распространению христианства в Шотландии ещё в пятом и шестом веках способствовали по большей части миссионеры, прибывавшие на западный берег страны из Ирландии, где проживали близкие им по этническим корням кельтские племена… Более того, скромная трапеза, которой эти люди угощали монаха, была, можно сказать, единственным способом его пропитания. Зачастую горцы делились с пилигримом последними жалкими крохами, хотя чаще, сказать по правде, их стол (или то, что его замещало) ломился от простой, но обильной пищи, ибо места те изобиловали в то время всевозможной дичью, а многочисленные озёра и речки снабжали кельтов рыбой. Правда, несколько раз в дороге монаха задерживали отряды голоногих воинов, вооружённых острыми мечами, луками со стрелами и страшными боевыми топорами, не говоря уже про разного рода кинжалы и ножи, и начинали о чём-то оживлённо его спрашивать на совершенно непостижимом наречии, энергично размахивая при этом оружием, как будто угрожая ему. Но, увидав, что перед ними всего лишь дрожащий от страха пожилой человек с нескладной фигурой, всё время крестившийся и умолявший о чём-то на малопонятном им южном языке, они оставляли его в покое и быстро вновь исчезали на поросших вереском склонах гор…
Уже на обратном пути своего обременительного и опасного путешествия инок в поисках жилища в преддверии быстро опускавшейся ночи наткнулся на одинокую хижину на горном склоне, по которому пролегала тропа. Осторожно толкнув незапертую дверь убогой лачуги, монах вошёл в тёмное помещенье.
– Ойхе ва, – произнес он одну из немногих фраз из языка горцев, запомнившиеся ему за время своего паломничества, и означавшую вечернее приветствие.
Никто ему не ответил внутри этого неказистого жилища. В углу еле теплилась лучина. В её слабом свете монах различил склонившегося над кроватью юношу, который в состоянии полной отстранённости и безразличия даже не поднял головы и не произнёс ни звука в ответ на приветствие вошедшего. Наш пилигрим приблизился к лежанке и увидел на ней неподвижно распростёртое тело, накрытое шерстяным пледом. На служившей подушкой травяной подкладке покоилась голова старой женщины с закрытыми глазами и размётанными длинными седыми волосами. Сухое и сморщенное лицо её покрывала восковая бледность. Полумрак и гробовая тишина ещё более усугубляли жуткость обстановки.
– Да сохранит меня Матерь Божья! – прошептал бенедиктинец, осенил себя крестным знамением и приблизился к лежанке. Приложив руку к губам старухи, монах догадался, что та испустила дух уже, по крайней мере, несколько часов назад. Потрясся юношу за плечо, пилигриму удалось вывести того из состояния скорбной отрешённости и, перемежая слова и жесты, монах попытался втолковать, что старой женщине уже не поможешь и необходимо по-христиански предать земле её тело.
Молодой кельт, который, по всей видимости, являлся родственником почившей, понял монаха, и с помощью мотыги и ножа, на ровной площадке у подножия холма они вместе выкопали неглубокую могилу, перенесли и опустили туда покойную и в то время, как бенедиктинец читал заупокойные молитвы, юноша забрасывал землёй закутанное в шерстяную ткань тело. Ночь была на редкость ясная и серп луны временами освещал склон холма до самого его подножья. Когда монах и его новый знакомый закончили погребальную процедуру и вернулись в хижину, на небе начинали появляться бледно-розовые сполохи приближающегося рассвета.
По окончании молчаливой траурной трапезы, состоявших из скудных припасов, которые нашлись в убогом жилище, добродетельный монах, коему не чуждо было чувство сострадания, с помощью жестов и увещевательного тона предложил юноше отправиться с ним. После недолгого раздумья молодой горец утвердительно закивал головой и что-то горячо затараторил на своём нечленораздельном языке. Завязав в огромный узел скромные пожитки, которые, как с удивлением заметил монах, по большей части состояли из разложенных по небольшим мешочкам пучков сухой травы и всевозможных корешков, молодой человек присоединился к паломнику, и через несколько мгновений они шагали рядом по вьющейся вдоль подножья крутых холмов и еле заметной среди увядающего вереска тропинке.
В утренних лучах монаху удалось тщательнее рассмотреть нового своего знакомого. На вид тому было не больше восемнадцати-девятнадцати лет. На рябом лице его вместо печально-траурного выражения, которое ожидал увидеть монах, застыла странная мрачная улыбка. Из-под горской шапочки во все стороны упрямо топорщились кипы ярко-рыжих волос, которые так не шли к выражению лица юноши. Коренастая невысокая фигура, по горской манере того времени закутанная до колен в шафрановую шерстяную ткань, являла признаки силы и проворства, присущих большинству жителей тех мест; об этом же свидетельствовали и плотно обмотанные мускулистые икры ног.
«Какую мы, должно быть, составляем разительную пару, – думал про себя бенедиктинец, – старый монах в долгополой рясе и юный дикарь с голыми ногами… Вот, веду его к свету божественной истины подобно тому, как Моисей вёл свой народ через пустыню синайскую к земле обетованной… Ну что ж, как добредём до монастыря, обучит его братия и будет у нас новый инок. Может и зачтётся мне и перед Господом Богом и перед отцом-настоятелем, что не оставил я юную душу в диких горах прозябать среди кровожадных племён, а приобщил к божественному служению».
Забегая немного вперёд, мы с прискорбием должны сообщить, что через несколько дней после благополучного возвращения в монастырь силы старого монаха-паломника, истощённого долгим тяжёлым странствием, вконец оставили его и инок быстро угас, отдав Богу умиротворённую выполненным долгом и заслужившую прощения душу. И вышло, что это нескромное сравнение себя с избранником Божиим оказалось для паломника, можно сказать, пророческим, ибо, как и избавитель народа израильского умер перед самым входом в землю обетованную, так и наш пилигрим более не вкусил благ тихой жизни в обители…
Но вернёмся же снова к нашим путникам. За оставшиеся дни путешествия истосковавшийся по общению монах немало разговаривал с юным кельтом или, правильнее будет сказать, пытался изъясняться. Молодой горец на удивление настолько быстро схватывал новые слова, значение которых ему разъяснял бенедиктинец, что вскоре паломник уже мог составить краткую биографию Фергала – так звали его нового знакомца. Из нестройного рассказа, зачастую подкреплявшегося жестами вместо неизвестных ещё горцу слов из языка южан, монах уразумел, что юноша приходился внуком умершей женщины. Родителей своих он не помнил, и ближайших родственников у него не осталось. С раннего детства он жил уединённо со своей бабкой, прослывшей большой знахаркой среди местных кланов. Старуха-отшельница, которую некоторые суеверные горцы считали колдуньей, славилась умением лечить раны и болезни людей и животных, ей были ведомы всевозможные заговоры, а также свойства всех трав, покрывавших холмы и долины Горной страны. Всю жизнь, насколько он помнил, прожил Фергал со старухой – до того самого дня, как в хижину зашёл монах, чтобы обнаружить там мёртвое тело старой знахарки и горевавшего рядом юношу.
То, что юный кельт намеренно не поведал монаху или не умел пока рассказать, так это то, что перед смертью поведала ему старуха и над чем он так сосредоточенно размышлял, сидя над мёртвым телом и обуреваемый мятежными чувствами, в тот самый момент, когда в жилище вошёл монах. Проведший всё время в стенах обители, бенедиктинец был далёк от понимания мирской жизни и от овладевавших душами людей страстей. Он думал о своём новом знакомом лишь как о несчастном одиноком сироте из Горной страны, каковому долженствует быть благодарным за возможность стать послушником, а потом, даст Бог, и иноком в их аббатстве, где у него всегда будет кров и пища – духовная и земная…
Первое время монастырская братия встретила молодого горца насмешками, хотя и добродушными, вызванными тем полудикарским обличием, в котором поначалу предстал перед ними кельт, и его неспособностью понимать всё то, о чём ему толковали. В ответ на ухмылки и зубоскальство монахов – хоть он их и не понимал, но смысл коих был очевиден, – Фергал только гневно сверкал глазами и бросал злые взгляды, готовый как дикая кошка вцепиться в обидчика. Два или три инока не самого крепкого телосложения, неблагоразумно не сумев скрыть свой явно насмешливый тон, даже несколько пострадали, награждённые увесистыми тумаками от объекта своих шуток. Вскорости монахи, уразумев дикий норов кельта, более уже не пытались потешить своё бытие в суровых монастырских пределах насмешливыми шуточками над новым послушником и оставили его в покое.
Способствовало этому ещё и то обстоятельство, что на удивление быстро молодой кельт из дикого горца, не разумеющего даже обычной речи монахов, преобразился внешне в смиренного новиция, терпеливо несущего свои послушания и постигающего правила монашеского бытия. Каким-то непостижимым образом он перенимал поведение, движения, взгляды и даже интонации голоса прочих монахов, порой даже ещё не понимая их речи. И через три-четыре месяца пребывания в обители никто не узнал бы в молодом послушнике дикого горца, если б не стал донимать его глупыми шутками и презрительно на него глядеть. Фергал достаточно бойко научился разговаривать на непонятном ему совсем недавно языке южных шотландцев, и что самое удивительное – почти без свойственного горцам акцента, и даже знал уже некоторые, наиболее часто звучавшие фразы и названия на латыни – и это несмотря на то, что он не сразу научился читать. Молодой кельт быстро перенял монастырские манеры, и по поведению его никак нельзя было отличить от остальных монахов и новициев. Даже выражение его рыжего лица ничем не отличалось от взглядов другой братии: кроткое во время молитв, возвышенное на богослужениях и легкомысленно-вальяжное после обеденной трапезы. Он также держался чрезвычайно почтительно к отцу-настоятелю и старшим монастырским чинам, от которых зависело его благоденствие: ризничему, келарю и повару, – и старался при любой возможности выказывать перед ними своё благоговение. Но вот с другими монахами послушник с некоторых пор вёл себя несколько снисходительно и подчас даже высокомерно, что никак уж не вязалось с его молодым возрастом и естественно вызывало у братии недоумение. Кто-то обратил внимание, что тень надменности появилась у новиция после того, как он выучился, в конце концов, читать на латыни. Неужели это могло быть поводом для гордыни, недоумевали монахи. Но как бы то ни было, ссориться с послушником никто не хотел: ещё свежи были в памяти его дерзостные выходки в ответ на добродушные шутки монахов.
Через пару месяцев отношение монастырской братии к Фергалу претерпело изменение в пользу последнего. Читатель, наверное, помнит, что юный кельт долгое время был учеником старой сивиллы, которую он называл своей бабкой, и смерть которой по странному стечению обстоятельств совпала с появлением в горской лачуге монаха-бенедиктинца, а также не забыл содержимое того большого вьюка, собранного отроком при покидании своего убогого жилища в горах. Однажды новиций с помощью своих снадобий помог брату-инфирмарию за один день и ночь поставить на ноги ризничего, на которого напала сильная лихорадка. После эдакого «чуда» и настоятель, которого часто мучили колики в животе и боли в спине, осмелился отдать свои телеса в руки юного знахаря. Вскоре, после всех мазей, растираний и отваров Фергала приор почувствовал себя лет на десять моложе. И как ни сильно было предубеждение монахов, что физические страдания насылаются по Божьему промыслу во искупление земных грехов, однако же подчас страдания эти бывали так велики, что большинство из иноков были не прочь ещё как угодно согрешить, лишь бы избавиться от телесных мучений. А посему, несмотря на неприветливость Фергала, они видели в нём человека, могущего по своему изволению избавить их от мучительных недугов. Вследствие этого многие иноки, наипаче уже немолодые, стали выказывать признаки благоприязни к молодому знахарю, причиной чему являлось отнюдь не искреннее уважением, а льстивое заискивание. Надо признать, однако, что если уж Фергал брался кого-то лечить, то делал это весьма добросовестно, ибо занятие это, по всей видимости, доставляло ему немалое удовольствие.
Вслед за этими событиями послушник стал пользоваться особым благоволением отца-настоятеля. Новицию было дозволено надолго покидать стены монастыря для пополнения запасов лекарственных трав и кореньев. Молодой кельт отличался необыкновенной выносливостью и неприхотливостью – так необходимыми для горца качествами; он мог сутками не спать и пройти за раз не один десяток миль. А потому у Фергала всегда был большой запас трав и кореньев, собираемых им по окрестным горам и долам.
Приор сквозь пальцы смотрел на неприязненность послушника к рядовым инокам, хотя поведение Фергала не выходило в своём проявлении за рамки принятых в обители правил. Срок послушничества новиция был сокращён, и менее чем через два года после появления в монастыре он дал святой обет и был подстрижен в монахи под именем брат Галлус. Стоит упомянуть, что настоятель, по всей видимости, не зря нарёк новоиспечённого монаха этим именем кельтского святого, которое на латыни значило галл, ибо на гэльском языке имя Фергал также значило муж галл. Впрочем, все монахи привыкли называть его Фергал и продолжали по-прежнему зачастую именовать его именно так.
Через три-четыре месяца после пострига Фергала в монахи в аббатстве Пейсли появился Ронан Лангдэйл – юноша из благородной семьи, хоть и не очень знатной и богатой. На вид он был лет на пять моложе Фергала.
Но кроме возраста, как можно было уже заметить, между этими молодыми людьми существовало большое различие – как во внешности, так и в характере и манере держать себя. Молодой монах, несмотря на тёмное происхождение, тщился, то ли нарочито, то ли непритворно, смотреть свысока на остальную братию, что ему, в общем-то, удавалось вопреки невысокому росту, ибо искусство врачевания, ценящееся во все времена, не только заставляло монахов при общении с Фергалом, особенно немолодых, делать вид радушия, но и вызывало благоволение к нему со стороны отца-настоятеля.
В отличие же от новиция Ронан, будучи вправе гордиться своей родословной, наоборот вёл себя со всеми иноками с подобающим уважением к их священному сану, был прост в общении и доброжелателен, хотя и не допускал панибратства. Если видимую благоприязнь монахов к Фергалу нельзя было назвать чистосердечной, то молодой дворянин, не стремясь к тому сознательно, заслужил уважение как своим открытым и некичливым характером, так и дружбой с Лазариусом, безмерно почитавшимся братией.
С появлением Ронана в монастыре поведение Фергала странным образом изменилось. Хотя в его манере держаться с монахами и не исчезло до конца чувство своего превосходства, тем не менее, он стал более приветливым и мягким с иноками, интересовался, не требуется ли им его целительская помощь, даже стал принимать участие в их досужих беседах. Казалось, что Фергал старался заручиться их искренним уважением, как будто соперничая в том с молодым дворянином.
Как скоро обнаружилось, брат Галлус питал странную неприязнь к Ронану. Хотя им и нечасто доводилось встречаться за пределами трапезной, но при их редких встречах в монастырских переходах или во дворе Фергал бросал на Ронана взгляды, полные беспричинной злости, которую он даже и не считал нужным скрывать, а весь вид монаха выражал антипатию и какой-то мрачный вызов. Ученик же Лазариуса только недоуменно пожимал плечами, простосердечно удивляясь этой нелепой злобности молодого инока. К тому же, странная неприязнь к ученику переросла у Фергала и в недоброжелательность к его учителю. В то время, как все монахи преклонялись перед старцем за боголюбие и мудрость, смиренность и праведность, брат Галлус в беседах бенедиктинцев отзывался о Лазариусе со скрытым презрением: от учёности и набожности старого монаха, дескать, никому нет пользы, – намекая на его, Фергала, способность к целительству. Такие речи монаха-знахаря не могли не заронить семена сомнения в души иноков, вызывая подчас у них между собой споры о том, что важнее – лечить тело или душу.
Однако, как оказалось, не только лишь в области знахарства крылись таланты брата Галлуса. Как-то раз в один пасмурный день, зачем-то заглянув на монастырскую кухню, молодой инок посоветовал монаху-повару добавить в похлёбку, предварительно растерев в порошок, какие-то корешки и высушенные травы, которых у Фергала был огромный запас. И после того, как тем вечером по окончании трапезы братия узнала благодаря кому простая вроде бы похлёбка обладала столь необычайным вкусом и ароматом, начала расти кулинарская слава брата Галлуса; повар стал всё чаще и чаще с ним советоваться, как приготовить или чем лучше приправить то или иное блюдо.
Когда через некоторое время старый монах-повар брат Николас обварил невзначай руку, он прибрёл к настоятелю и, ссылаясь на свой возраст, слабость в конечностях и демонстрируя покрывшуюся волдырями красную руку, взмолился освободить его от сей тяжкой повинности и назначить на должность главного монастырского повара брата Галлуса, уже проявившего немалую способность к кулинарному искусству. Фергала такое положение вполне устраивало, ибо избавляло его от скучного пения псалмов и бревиариев и чтения однообразных нудных молитв, и в то же время повышало его статус в аббатстве. Дабы не лишаться врачевательской помощи брата Галлуса, ему разрешалось брать стольких помощников-кухарей из числа монахов, сколько было необходимо ему для возможности выполнения других своих повинностей, а именно помощи брату-инфирмарию в поддержании в добром здравии монахов, и прежде всего отца-настоятеля и других важных монастырских чинов.
Таким образом, очень скоро, оказывая всевозможные услуги отцу-настоятелю – будь то связано с каким-нибудь прыщиком на лбу или же более скрытых местах последнего или желанием побаловать своё чревоугодие желе из оленьих рогов, – Фергал превратился по существу в доверенное лицо приора, чему немало способствовало и стремление самого молодого инока войти в милость к отцу-настоятелю.
Как видно, брат Галлус прекрасно усваивал непростую науку преуспевания в обители, что для него было много интереснее, чем учить чересчур мудрёный латинский язык, запоминать нудные молитвы и заниматься католическими песнопениями. Надо полагать, что в наши дни такой молодой человек сделал бы блестящую карьеру. Благодаря близости к настоятелю Фергал не упускал случая принизить достоинства отца Лазариуса, от коих, по его мнению, мало было проку, и в то же время превознести собственные заслуги. Причём делал он это с видом смиренного воздыхания. Приор, похоже, догадывался о нелюбви брата Галлуса к мудрому старцу, но приписывал её ревности молодого монаха за свое искусство и закрывал на то глаза. Мало найдётся начальников, в том числе и среди игуменов церкви, которые отказались бы от выгоды иметь под рукой таких полезных и одновременно преданных и подобострастных слуг, каким норовил казаться брат Галлус. Не был исключением и настоятель аббатства Пейсли.
Вдобавок не только отец-настоятель пользовался услугами Фергала. Но был и некто больший, кому знахарские способности брата Галлуса оказались очень кстати. Сам архиепископ Гамильтон, узнав из переписки с настоятелем (поскольку сам его преосвященство долгое время уже не посещал аббатство по причине загруженности государственными заботами) о появлении в монастыре монаха-врачевателя, уже выказавшего своё умение, чрезвычайно этим заинтересовался, ибо Джон Гамильтон много лет страдал болезнью, которую мы сегодня зовём астмой. И вот, когда у архиепископа случился очередной пароксизм, то он повелел послать за монахом-лекарем в Пейсли. Фергал провёл неделю в эдинбургском доме Гамильтона и за это время во многом облегчил страдания архиепископа с помощью неких пахучих трав, странного цвета порошков, горьких отваров и других зелий. И неудивительно, что в следующий раз, когда нещадный недуг опять атаковал Сент-Эндрюса, он вновь послал за братом Галлусом и остался весьма доволен его знахарским искусством. Многих известных врачевателей приглашали к архиепископу Гамильтону, но никто из них не в силах был облегчить сколь ни будь заметно страдания примаса, и лишь брат Галлус преуспел в сем благородном и прибыльном деле.
Однако Фергал был не всесилен и не мог с помощью перенятого от старой знахарки мастерства целиком излечить архиепископа, что, чуть позже практически удалось, как мы уже знаем из подслушанного разговора братьев, знаменитому итальянцу Джироламо Кардано. Брат Галлус как раз находился в доме архиепископа в Эдинбурге, когда туда прибыл итальянец, после чего монаху было велено возвращаться в Пейсли и врачевать монастырскую братию, а лечение его высокопреосвященства предоставить более опытному лекарю. Затаив обиду на Кардано и питая к нему зависть, Фергал пришлось вернуться в аббатство.
Как бы то ни было, молодому монаху, явно пошло на пользу посещение столицы страны, и её примаса. Он пересёк центральную часть Шотландии, научился неплохо управлять лошадью и много повидал. Своим острым глазом и чутким слухом Фергал подмечал всё: кто как говорит, какую мимику, жесты и фразы использует. Он научился различать на глаз – как по одеянию, так и по особенности речи и манере держать себя – ремесленников и разномастных торговцев от дворян и прислуги богатых вельмож, крестьянского сына от пажа знатного человека, простую девицу от фрейлины именитой дамы. Он выучился укрощать свои чувства и разговаривать подобающим тоном – в зависимости от своего визави: с архиепископом он был учтиво почтителен и раболепен, с челядью его дома – вежлив и приветлив, а со всеми остальными, кого Фергал встречал на улицах города, сельских дорогах и трактирах, он держал строгий и задумчивый вид, как то подобает благочестивому монаху.
Стоит упомянуть и о встрече Фергала в столичном доме архиепископа с Фулартоном из Дрегхорна. Ординарец регента быстро разглядел лицедейские склонности монаха и с помощью посулов хорошей мзды и будущих благ уговорил того стать соглядатаем регента в аббатстве Пейсли. Молодой инок оказался не прочь оказывать услуги ещё и брату архиепископа – регенту Джеймсу Гамильтону, в надежде не только на сиюминутное вознаграждение, но и на извлечение пользы из этой службы в последующем. А посему он, сделав вид, что якобы борется с угрызениями совести, поломался для видимости и в итоге согласился на предложение ординарца. Тот принял такое криводушие будущего наймита за благо для своих целей и остался доволен приобретением такого ценного шпиона в родовом аббатстве Гамильтонов.
Примечательно, что после посещения Эдинбурга речь, манеры и поведение брата Галлуса заметно изменились: без следа исчезли остатки его прежних диких черт характера; пропал злой блеск в очах при встречах с Ронаном, и, наоборот, во время оных лицо его стала озарять приветливая улыбка; напрочь исчез вид надменности и превосходства по отношению к братии; да и во всём остальном нрав его стал более кротким и доброжелательным. Трудно сказать, что было тому причиной. Возможно, Фергал намеревался когда-нибудь занять более высокое положение в обществе, требовавшее соответствующего воспитания и поведения, а благовоспитанность челяди в доме архиепископа и манера держаться прочих столичных жителей послужили ему отличным примером. Хотя нельзя исключать, что он просто-напросто научился умело скрывать когда надо свои настоящие чувства, как хороший комедиант показывает публике только лишь эмоции, которые ему предписывает пьеса, а не то, что он, быть может, чувствует на самом деле.
Вместе с тем возросло почтение к брату Галлусу со стороны иноков обители, которые стали даже побаиваться приближенного к высшим церковным игуменам монаха, и были уже не так откровенны в беседах в его присутствии. Но Фергала такое уважительно-сдержанное отношение к себе ничуть не смущало, а даже, напротив, доставляло удовольствие, ибо подчёркивало его важность и значительность. По правде говоря, на праздные беседы у Фергала и времени-то не было: настолько он был активен и деятелен. Если он не пропадал в холмах или на пустошах и болотах, собирая травы и коренья, то брат Галлус либо командовал на монастырской кухне, понукая своих помощников, либо закрывался в маленькой лаборатории, которую он обустроил в одной из комнат подвала и где он готовил свои снадобья и зелья.
Примерно так однообразно и неприметно протёк последний год в монастыре. Но стоит, однако, упомянуть одно событие, сильно удручившее всех монахов обители, а именно раннюю и неожиданную кончину одного из иноков по имени Эмилиан. В ней не было бы ничего странного, если бы брат Эмилиан был старым или болезненным монахом. Но он был здоровым, сильным и весёлым человеком в расцвете сил, благоденствующий вид которого и розоватые щёки были неподвластны никаким самым строгим постам. Брат Эмилиан был очень хорошо знаком Ронану, ибо его место за столом в трапезной было рядом с юношей, и он не упускал случая шёпотом отпустить какую-нибудь хохму или каламбур своему юному соседу. Ученик Лазариуса хорошо запомнил тот день, ибо ему нездоровилось и, оказавшись за столом в трапезной, он, сославшись на отсутствие аппетита, отдал миску со своей похлёбкой никогда не страдавшему подобными «несчастьями» здоровяку брату Эмилиану, сам ограничившись лишь куском хлеба и кружкой воды. Ночью спавших в общей спальне монахов разбудили дикие выкрики, перемежавшиеся с мучительными стенаниями, исходившими от тюфяка, на котором спал, а точнее, уже корчился от боли брат Эмилиан. Ни брат-инфирмарий, ни брат Галлус не смогли спасти монаха, разве что предложенное Фергалом питьё успокоило боль умирающего и позволило ему избежать мучительной агонии последних минут и оставить земное бытие в мирном забытье… Никто так и не смог объяснить толком, что же случилось с братом Эмилианом. Удручённый брат-инфирмарий высказал предположение, что в воздухе и воде витают разного рода миазмы, кои могут проникнуть в человека и погубить его тело. Непохожий сам на себя Фергал с лицом, на котором побледнели даже рыжие щербинки, только недоумённо разводил руками, не в силах вымолвить ни слова дрожащими губами. А отец-настоятель, обведя взглядом братию, глубокомысленно намекнул, что балагурство брата Эмилиана подчас отдавало непочтительностью к святым реликвиям и божественным символам, и что за такое пустословие и еретическое кощунство он, возможно, и был наказан всевышним. Остальные же монахи только воздыхали и крестились.