Бывает так, живет человек, живет, и все у него хорошо, учится, дружит, читает умные книжки, ходит в театры, занимается общественной работой и спортом, а потом ерунда, мелочь случается, пустяк совершеннейший и срывается лавина, обрушивается на бедняжку, все летит в тартарары, он карабкается из-под снега, ему и душно, и тяжело, не за что уцепиться, все похоже на сон, из которого не можешь вывалиться, а когда вывалишься, то не понимаешь, где ты и что с тобой.
В таком сне Варя увидела папу. Они сидели в незнакомом стесненном городе-пленнике в котловине среди высоких заснеженных гор, и почему-то шла война, летали самолеты и сбрасывали бомбы, на улицах были танки, люди бегали, кричали, горело массивное здание с красно-бело-синим флагом, а папа ни на кого внимания не обращал и только ласково смотрел на Варю. И хотя ей страшно было, с папой все нипочем. И папа был такой, о каком Варя мечтала: высокий, с открытым лбом и светлыми глазами, похожий на писателя Фадеева.
«А ты почему от мамы ушел?»
«Я не уходил никуда. Просто она любила другого».
«Мама?» – не поверила Варя.
«В нее влюблялось очень много мужчин».
«И ты?»
«И я».
«Но как же тогда Мария?»
«Ты не обижайся на сестру. Она немного странная, но добрая девочка. Я бы хотел, чтоб вы подружились».
«Она ложки серебряные у бабушки украла и батник мой любимый взяла», – пожаловалась Варя.
«Ерунда, – сказал папа уверенно. – Батники скоро выйдут из моды, серебро было поддельным, а Мария тебя никогда не предаст».
«А ты зачем себя убил?» – насупилась Варя.
«Кто тебе сказал такую глупость?»
«Маша».
«Она болтушка и фантазерка».
«А как же тогда?»
«“Как же, как же”… Меня убили. Вот как».
И исчез. А вместо него появился старик-интернационалист.
«Я твоего папашу велел кокнуть, – хихикнул ветеран. – А сестре скажи, чтоб штанишки теплые поддевала», – и прокукарекал три раза петухом.
Все смешалось у Вари в голове, далекий город превратился в знакомый бульвар, а бульвар – в комнату; девочку замутило, обожгло, кожа сделалась чувствительной, покрылась пупырышками – больно коснуться, ознобом прихватило, к горлу подступила тошнота, и круглое бабушкино лицо выглянуло из сумерек, как луна.
– Бабушка, это я ложки украла, – облизнула сухие губы Варя.
– Тише, деточка, тише! Там гости пришли.
– Я их отнесла в комиссионный, потому что мне деньги были нужны. А в какой комиссионный, не помню, там у входа дядька маленький стоял в шляпе, он у меня за рубль купил.
– Ты вся горишь!
– У меня живот очень болит. Позови Пиночета.
И свернулась у себя на кровати точно младенчик, пытаясь боль убаюкать, и снова провалилась в забытье. А очнулась оттого, что здоровенный мужик в несвежем голубом халате согнал кота и подобранный на помойке вор, хам, драчун и лицемер, которого сначала мирно назвали Кузей, а он подрос на щедрых бабы Любиных харчах и стал драть всех котов и маленьких собак в округе, и тогда его переименовали в честь подлой мумии и гориллы, выгнул спину и злобно на доктора зашипел. Но мужику до грозного кота дела не было, он повернул Варю на спину, задрал рубашку и стал щупать живот. Девочке сделалось невыносимо стыдно, она принялась бить нахала по рукам и натягивать рубашку на ноги, но мужчина держал ее руки и все сильней нажимал.
– Здесь не больно? Не больно? А здесь?
– Что с ней, доктор?
– Да что угодно, хоть внематочная беременность!
– Господи помилуй! Ей шестнадцати нету!
– И что? Собирайте ее в больницу.
Пьяный был, наверное, доктор. Или несчастливый.
– Не поеду я в больницу, – встрепенулась Варя.
– С болью в животе шутки не шутят.
– Не отдавай меня, бабушка.
Старуха заколебалась и умоляюще поглядела на врача.
– Дело ваше. Пишите расписку.
Утром пришла без вызова участковая, грузная еврейка с густыми бровями и усиками на верхней губе.
– Ну что тут у нас стряслось?
Долго слушала, живот трогала, хотя и не так больно, хмурилась, ворчала и задавала неловкие вопросы, ругала последними словами дурака из «скорой», который хотел девочку на стол отправить, брови у нее ходуном ходили; Варе казалось, что она превратилась в Буратино, вокруг которого собрались ученые врачи и решают: пациент скорее жив или мертв?
– От нервов все. Что вы хотите, ребенок без отца, без матери растет. Девочка впечатлительная. Заварите травки, пусть попьет успокоительное. Диетку пособлюдает. Это ничего, пройдет.
– Чайку выпьете, Сарра Израилевна?
– Лучше кофейку, Любовь Петровна.
– С молоком?
– Я черный пью.
Долго на кухне сидели, еврейка жаловалась на дочерей, которые надумали насовсем уезжать.
– Сегодня, говорят, пускают, а завтра неизвестно, как все повернется. А я куда поеду? Молодым там, может быть, и лучше, а что я буду, безъязыкая, делать? Пока есть силы, таскаюсь по вызовам. А работу брошу, сразу слягу. Вот вы бы поехали?
Изящно одетая старенькая женщина наклонилась к участковой и шепотом, точно кто-то подслушивал их, произнесла:
– Отсюда? Куда угодно. А дочь моя – дура!
Снег валил целый день и всю ночь, исчезла панорама вокзалов и громадных высоток за окном, даже соседний дом едва угадывался в мутной метели, на улицах останавливались машины, птицы забились под крышу, московские старожилы не находили дорогу и по нескольку часов блуждали по переулкам, путая Лихов с Гаевым, а Скатертный с Хлебным. Снег залепил глаза атлантам и кариатидам в доме на Рождественском бульваре и укрыл их одеждой, и стало Варе легче, точно привалило снегом ее тоску. Откинув одеяло, девочка подходила к окну и бездумно смотрела поверх снежного вихря, угадывая в нем колышащиеся гигантские фигуры неведомых существ.
Тоска не вернулась, но после болезни словно подменили Варю. Не улыбалась она, как прежде, похудела, под глазами остались черные круги.
– Ты, может, влюбилась в кого?
В кого она влюбится? В кого могла влюбиться Варя, если росла в женском монастыре, а мужчины существовали только в рассказах и книгах, не было мужа у бабушки, не было у матери и ее сестер. Говорят, мужчина, выбирая жену, бессознательно ищет или отталкивается от образа матери, а женщина – от отца. А Варе на кого было заглядываться и с кем равнять? Мальчишки в классе дураки дураками, только шуточки глупые шутили, здоровые уже были лбы, а все из трубочек плевали жеваной бумагой, либо уставится на тебя на уроке какой-нибудь дурачина. Варя затылком взгляды эти чувствовала, они ей сосредоточиться мешали и примеры правильно решать, из-за них запятые не там вставали и путались в голове исторические даты, когда кто с кем воевал и какие цари за какими шли. Но стоило повернуться, убегали мальчишеские глаза. Когда еще эти дети подрастут? А тех, что постарше, с подстерегающими на лестнице или в раздевалке, ощупывающими, оценивающими взглядами, она боялась – враждебное, несущее угрозу от них шло. С девочками лучше было. Проще. Понятнее. Девочки друзья, мальчики враги. Когда-нибудь все перевернется, но пока Варя любила лишь женский мир и вслед за матерью презирала мужской, где никогда не уступят места в метро и не пропустят вперед женщину, не подадут ей руки, презирала, но одновременно и тосковала по нему. Настоящие мужчины были раньше, а потом они зачем-то поубивали друг друга, бабушке достались последние.
Варя впитала это убеждение в детстве, им был насыщен старый дом, отциклеванные полы, лакированная мебель и холодные постели – мужчины не были допущены в чистый и затхлый дом, потому что приносили с собой беспорядок, резкие запахи, сквозняки, пыль, царапины и громкие голоса. Они были хаотичны, немощны, инфантильны, все как один не желали взрослеть и брать на себя ответственность. Так внушала Варе странствующая по ойкумене высокая светловолосая женщина, приходившаяся ей родной матерью, полная противоположность домоседке бабуле, от которой ученая дама с двумя степенями не унаследовала ничего: разбойный летчик, видно, вложил в так и не увиденную им дочку предсмертную страсть души и тела, и мать получилась неукротимой и буйной, как гашетка. Она клокотала энергией, не умела ничего делать медленно, носилась по квартире, не выпуская изо рта сигарету, давала указания домочадцам, преподавала русский язык иностранцам и большую часть времени проводила вдали от дома, благодаря чему Варя была хорошо одета и накормлена, но что такое материнское воспитание, не знала. Маленькая, она сильно от этого страдала, была к матери привязана и, когда та уезжала в очередную жаркую или холодную страну, просила взять ее с собой, обещала слушаться и хорошо себя вести, устраивая на проводах душераздирающие сцены, но матери хватило того раза, когда она бежала под дулами автоматов с двухлетним ребенком из Сантьяго. Приключения не отбили у нее охоту к дальним странствиям, и Варя привыкла, что мама где-то. Над кроватью у девочки висела большая карта мира, Варя высчитывала расстояние между Москвой и столицами других государств, и чем старше становилась, тем меньше тосковала оттого, что живут они порознь. У матери своя жизнь, у нее и бабушки своя. Варе было достаточно того, что маму уважают на работе, доверяют самые ответственные группы, она могла бы научить русскому языку и лягушку, написала шесть учебников и кучу пособий по падежам и видам глаголов, которые зачитывались до дыр африканцами, арабами, вьетнамцами, американцами, турками и шведами.
А больше ничего и не надо было. Уважение, которое Варя испытывала к матери, вполне заменяло ей недостающие ласку и любовь. Девочка могла часами слушать, как расхваливают ее необыкновенную маму кафедральные подруги, но когда мать ненадолго приезжала, Варя – ей стыдно было в этом сознаваться, и никому она об этом не говорила – считала дни до ее отъезда и вместе с бабушкой радовалась тому, что жизнь вернулась в обыденное русло, не звонит каждую минуту телефон, никто не курит в комнатах и на кухне, не варит черный кофе и не учит домочадцев правильной жизни. Они ждали писем, волновались и благословляли далекие страны, где хотели учить экзотический русский язык.
Великим специалистом была мать и благородным занималась делом, самые ярые враги большой страны умолкали, когда она входила как в клетку во враждебные аудитории, смирялись злобные эмигранты всех волн, твердившие, что давно не осталось России и все куплено КГБ, а мать побеждала всех, как Шаляпин клакеров в итальянском театре «Ла Скала». Но порой Варе казалось, что дело тут вовсе не в языке, не в профессорском престиже и авторитете великой державы и любили иноземные студенты маму за другое. Она была фантастически красива. Когда Варя смотрела на свою матушку, даже собственная миловидная внешность, которой девочка то любовалась, то из-за нее расстраивалась и часами просиживала у зеркала, пытаясь угадать, что таит в себе образ напротив – уродина она или ничего, – все это меркло, отступало на второй план, и Варя испытывала чистое и бескорыстное восхищение материнской красотой. Мать была красива лениво, небрежно, в любом наряде, ей было уже за сорок, но что-то ослепительное сквозило в ее облике. У нее была довольно крупная фигура, тяжелые волосы, но при этом руки и шея оставались изящными и двигалась она удивительно легко. Такие женщины повелевают, властвуют, мужчины в их присутствии ощущают неполноценность, а обычные женщины невольно приседают и отходят в сторонку.
Красивая-то красивая, думала, подрастая, Варя, только кому эта красота нужна? Она пропадала втуне, ею бескорыстно любовались все изучающие русский язык, эта красота была отзвуком, воплощением не то Прекрасной Дамы с безымянной собачкой, не то старозаветной купеческой дочки, что сводила с ума мужчин, а после ушла в монастырь. На эту красоту клевали, попадались сумасбродные иноземцы, которые вместо того, чтобы заняться полезным и практичным делом вроде медицины или юриспруденции, искали тайны славянской души и верили, будто бы красота спасет мир. Мать увлекала их, как хлыстовская богородица, в ней воплотилась, по представлениям глупых маргиналов, вечная Россия, которой дела не было ни до большевиков, ни до их врагов, и жила она своей тайной жизнью, а умная женщина в театральной вишневой шали никого не разубеждала, понимая, что так легче и интереснее учить чужой и трудный язык. Варя подозревала, что в ней умерла, а может, нашла себя великая актриса, разыгравшая из двух видов, шести падежей и трех склонений гениальную пьесу, которую сама же написала, поставила и исполнила главную роль, – но какой мужчина последний раз поднимался на эту сцену, кто трогал тяжелые волосы, касался этих плеч и целовал чувственные губы? Что, кроме отстраненного восхищения, золотых дипломов на стенах и научного признания, у матери в жизни было? А может быть, и было, кто знает…
Иногда ей хотелось об этом выведать, но как? Бывают простые женщины, бывают мамы-подружки, у которых можно спросить: «А ты папу любила? А расскажи про своего первого мальчика. – Или даже попросить: – А научи, как надо целоваться». Но ее неприступная мамаша, наверное, могла научить только правильно спрягать глаголы. Мать была загадкой, тайной, самой страшной тайной в жизни Вари, может быть, даже более страшной, чем отец, и раскрыть эту тайну она опасалась. Колдовская кровь текла по жилам матери, по жилам бабки и по ее собственным. Каждая использовала опасный дар на свой лад: бабушка создала дом и набила его столовым серебром, посудой, тканями, книгами и коврами, мать сделала карьеру и повелевала миром, играя в нем странную и опасную роль, и Варя еще не знала, как распорядиться этим сокровищем ей, но, быть может, помочь это сделать и была призвана беспутная балтийская сестра.
Сначала они писали друг другу письма. Варя аккуратно, а Машка нет. Варя подробно и несколько занудно, а Машка то отделывалась небрежными листочками, то присылала целые сочинения, которые московская школьница читала по нескольку часов, разбираясь в каракулях сестры. Но без этих писем она скучала. Мария заполняла зияющую пустоту в ее жизни, и теперь Варя меньше таращилась на панораму трех вокзалов. Но еще сильнее сестра будоражила душу и вносила в нее смуту.
Машка и возмущала, и ошеломляла, и злила ее. Варю поражало в письмах сестры не обилие мальчиков – о мальчиках и у них в классе любили поговорить, особенно в раздевалке перед уроками физкультуры, – а то обожание или даже пресмыкание, с каким сестра о них рассуждала. Этих ничтожеств она обожала и не стеснялась свое обожание признавать. Перед ними млела, приседала, расписывалась в своем бессилии – в самом никудышном была готова увидеть невероятные достоинства и повиснуть у него на шее. К концу года буйной девичьей переписки Варя сбилась со счета козликов, о которых писала влюбчивая и неразборчивая калининградка.
«Возможно, это проистекает от некрасивой внешности, ужасной одежды, хотя закомплексованной Марию назвать трудно. Но меня это раздражает. Если успех Марии связан с ее доступностью, то это гадко и ужасно, и я не должна с ней дружить. Но ведь она моя сестра, сердце у нее доброе, и иногда мне кажется, что она гораздо чище, чем я», – записывала Варя у себя в дневнике и сама боялась того, что писала, но чем дальше, тем больше чувствовала, как нарастает в душе раздражение против бабушкиного воспитания, музыкальной и английской спецшколы, манер, фортепиано, фигурного катания, против учителя испанского языка, долговязого малахольного доцента Ленинского пединститута, который приходил к ней по четвергам, разбирал маэстро Асорина, стоически терпел все ее капризы, был обременен несколькими семьями, каждой оставленной жене платил алименты и занимал свою ученицу лишь одним вопросом: что могли столько женщин в этом уродце и зануде находить и не были ли они все этакой коллективной Машкой?
Ее справедливая натура была возмущена чудовищным несоответствием между мужскими пороками и женской красотой и добродетелью, Варя росла стихийной феминисткой и, быть может, именно по этой причине читала Марии морали:
«Ты не имеешь гордости и не умеешь ценить себя, но во имя нашей дружбы ты должна перемениться».
«Правда, Варька, правда, – отвечала Мария. – Если бы я была такая же принципиальная, как ты! Но я не могу с собой ничего поделать. Мне их жалко всех. Они такие несчастные».
«Несчастными люди бывают только по собственной воле», – возражала Варя.
«Хорошо тебе рассуждать, ты вон какая – одеваешься хорошо, и мама у тебя за границей. А я? Если я буду такой, как ты, на меня никто и смотреть не станет. Пришли мне свою фотокарточку».
«Наоборот, только тогда и станет. Не позволяй, чтобы к тебе относились, как к вещи. Расширь свой горизонт, ходи в театры и консерваторию, посещай выставки, больше читай и вырабатывай самостоятельный ум. Неужели ты думаешь, что в жизни мальчики – это главное? Фотокарточка у меня есть только для комсомольского билета».
«Да, Варька, главное. И пусть лучше относятся как к вещи, чем никак. Когда-нибудь и ты это поймешь и перестанешь писать глупости про горизонт, музыку и театры… Спасибо за фотку. Я на нее часто смотрю и думаю, какое же ты еще глупое, но милое дитя».
Варя закусывала губу, переписка прерывалась, затем возобновлялась с новой силой, они просили друг у друга прощения, мечтали о том, чтобы снова встретиться, и Варе казалось, что она хорошо знает и Машкин класс, и ее семью, она жила как будто в двух мирах, реальном, где была застегнута на все пуговицы, и в другом – волшебном, Машкином, в котором можно то, чего нельзя в мире первом. Где-то существовал коридор, подземный ход из одного царства в другое, по которому пробиралась Варина душа, когда она читала письма сестры, и эту возможность существовать одновременно в двух мирах так, чтобы дверь никогда не была закрытой, она ценила более всего в их неожиданно обнаружившемся родстве.
К тому времени, правда, Мария жила уже не в Калининграде, а в Риге, куда вышла в очередной раз замуж ее мама, к которой сестра относилась с пониманием, обсуждала с ней достоинства и недостатки приемных отцов, но последний из них, работавший в рижском политехе, ей совершенно не нравился. У него были взрослые дети, которых он ставил падчерице в пример, саму ее звал в глаза и за глаза дурой и безуспешно пытался натаскать по математике. Машка намекала на то, что во время этих занятий он пытался ее домогаться, но в это Варя уже не верила и приписывала несметной фантазии сестры. В письмах Мария жаловалась, что в Риге жизнь хуже, чем в Кенике, – латыши задирают нос, город скучный, залив – лужа, с косой не сравнить, и звала на весенние каникулы погостить. Но Варе в тот год было не до этого. Она до посинения готовилась в частной группе для одаренных абитуриентов, писала сочинения про поэтику лермонтовских поэм и жанровое своеобразие пьес Островского, учила стихи Некрасова и Блока и знала столько, сколько знают студенты-отличники на втором курсе, а троечники умрут и не узнают никогда. Ее занятиями руководила из-за рубежа мама, которая списывалась с преподавателями и просила быть с девочкой построже. Варя знала, что поступит в любом случае и вопрос заключается лишь в том, чтобы не ударить на экзаменах в грязь лицом, потому что у разъезжающей по всему свету профессорши недругов было ничуть не меньше, чем друзей. Подготовка ее дочери – вопрос родовой чести. Ради этого расплывчатого символа девочка читала пуды книг и скучала ужасно, не понимая, как можно превращать столь замечательное занятие, как чтение, в литературоведческое занудство, и велика ли важность, что остроносый Гоголь назвал «Мертвые души» поэмой?
Но таковыми были правила игры, в которую собиралась играть Варя, а соблюдение жизненных правил было главным требованием к поведению человека, которое предъявляла мать. Это внутренний стержень, без которого личность рассыпается и превращается в размазню – так учила Варю самая умная женщина на земле, и в этом дочка ей следовала не рассуждая, пытаясь научить материнской науке сестру, но, видимо, была не столь способной учительницей.
Елена Викторовна возвращалась домой перед самым выпускным вечером. Варя с бабушкой встречали ее в аэропорту, обе были заранее раздражены, что обычный уклад жизни нарушится, и вымещали раздражение друг на друге. У Вари волосы не желали ложиться, и она была готова изничтожить весь белый свет. И, как назло, мама долго не выходила. Прошли все пассажиры, прибыл новый самолет из Гаваны, заверещала пронзительная кубинская речь. По залу прилета сновали вертлявые мужички и предлагали подвезти до города. «У на на Куэ сабоа», – громко говорил веселый маленький мулат, приехавший из Санта-Клары учиться в Высшую партийную школу. Наконец появилась мама, но не из того выхода, по которому шли все, а откуда-то сбоку.
– Чемодан не находился. Очень устала. Скорее домой, – телеграфно сказала она и двинулась за первым попавшимся барыгой, обещавшим отвести их до города всего за четвертной, отчего бабушка возмущенно присвистнула, а Варя покрутила пальцем у виска и в машине расплакалась.
– А все от дружбы с этой воровкой, – говорила старуха вполголоса, но так, чтобы девочке было слышно. – Я с самого начала была против. Но ты сказала пусть, и вот, гляди, что сделалось с твоей дочерью. Ты должна с ней поговорить, или я отказываюсь заниматься ее воспитанием.
– Завтра поговорим.
– Ты разве не пойдешь со мной на выпускной? – поразилась Варя.
– Нет, Варенька, я себя нехорошо чувствую.
«Кремень какой-то. И правильно, что он ее бросил». А плакать нельзя: будут красные глаза. Тем более сегодня. В длинном платье, с уложенными волосами, такая взрослая и недоступная, что самой было на себя непривычно смотреть, Варя ушла в школу. Она веселилась и плясала всю ночь, украдкой от учителей пила молдавский коньяк из плоской бутылки, которую принес кто-то из мальчишек, а потом Петька Арсеньев из ближнего Калининграда передал ей письмо.
«Ты была для меня, наверное, тем, что называется первой любовью», – нараспев повторяла Варя, и душа ее пела.
К себе в комнату она поднялась под утро. Солнце освещало высотные здания, крыши домов и три вокзала. Варя сама не заметила, как провалилась в сон, а когда очнулась, что-то переменилось в мире. Свет солнца стал слишком жгуч, не тепло, но зной оно несло, загоняя прохожих на теневые стороны улицы. От духоты или выпитого накануне коньяка заболела голова, слышны были звуки автомобилей, запах бензина, и Варя внезапно ощутила тоску. Она вышла на кухню. Мать стояла спиной, а лицо у бабули было такое, как в зимнюю ночь, когода она вызывала «скорую».
– Господи, Лена, что ж будет-то?
– Перестань, без тебя тошно.
Мать повернулась, глаза у нее ввалились, обозначились складки у рта, и открылись постаревшие руки. Но красота от этого не ушла, а сделалась суровей и строже.
Никогда Варя не видела свою мать в таком состоянии, и ей стало по-настоящему страшно. Не за себя, а за нее. Это была кровная связь, которую она ощутила в эту минуту совершенно явственно, и поразилась биению иррационального, почти животного чувства в подчиненной разуму душе. Матери было плохо, мать была оскорблена, задета, унижена – ее великая мать, которую никто никогда не смел оскорбить.
– Варенька, случилась неприятная история. Когда я улетала из Стокгольма, один человек попросил меня опустить здесь письмо. Очень близкий мне человек, которому я не могла отказать. А в Шереметьеве меня остановили…
Произнеся это слово, мать неожиданно совершенно успокоилась и, глядя на Варю привычным преподавательским оком, медленно, как на занятии, со всем богатством интонационных конструкций и звуков русской речи произнесла:
– Возможно, меня уволят с работы. Может быть, и нет. Но ты не поступишь точно.
Здание с высоким шпилем качнулось перед Вариными глазами и рухнуло, время повернуло вспять, зеленый лес зашумел на его месте, нарядные москвичи в экипажах приезжали на Воробьевы горы и смотрели на город.
– Но ведь я готовилась, – сказала Варя неуверенно, неизвестно за что цепляясь. – Я могу попытаться сама…
Красивая женщина покачала головой:
– Нет, дочка. Ничего не получится. Слишком много из-за меня пострадало людей.
– Отпусти меня в Ригу, – сказала Варя тихо и подумала, что Машка была ее единственным спасением.