В диком месте в лесу…
Из соломы был низкий построен шалаш.
Частым хворостом вход осторожно покрыт,
Мертвый конь на траве перед входом лежит.
И чтоб гладных волков конь из лесу привлек,
Притаясь в шалаше, ожидает стрелок.
Вот уж месяц с небес на чернеющий лес
Смотрит, длинные тени рисуя древес,
И туман над землей тихо всходит седой,
Под воздушной скрывает он лес пеленой.
Ни куста, ни листа не шатнет ветерок,
В шалаше притаясь, молча смотрит стрелок,
Терпеливо он ждет, месяц тихо плывет,
И как будто бы времени слышен полет.
Чу! Не шорох ли вдруг по кустам пробежал?
Отчего близ коня старый пень задрожал?
Что-то там забелело, туман не туман,
В чаще что-то шумит, будто дальний буран,
И внезапно стрелка странный холод потряс,
В шуме листьев сухих дивный слышит он глас:
«Вихорь-конь мой, вставай, я уж боле не пень,
Вихорь-конь, торопися, Иванов уж день!»
И как озера плеск и как полымя треск,
Между пней и кустов, словно угольев блеск,
Что-то ближе спешит, и хрустит, и трещит,
И от тысячи ног вся земля дребезжит.
«Встань, мой конь, я не пень, брось, мой конь, свою лень!
Конь, проворней, проворней, в лесу дребедень!»
Страшен чудный был голос, конь мертвый вскочил,
Кто-то прыг на него, конь копытом забил,
Поднялся на дыбы, задрожал, захрапел
И как вихорь сквозь бор с седоком полетел,
И за ним между пнёв, и кустов, и бугров
Полетела, шумя, стая гладных волков.
Долго видел стрелок, как чудесным огнем
Их мелькали глаза в буераке лесном
И как далей и далей в чернеющий лес
Их неистовый бег, углубляясь, исчез.
И опять воцарилась кругом тишина,
Мирно сумрачный лес освещает луна,
Расстилаясь туман над сырою землей,
Под таинственной чащу сокрыл пеленой.
И, о виденном диве мечтая, стрелок
До зари в шалаше просидел одинок.
И едва на востоке заря занялась,
Слышен топот в лесу, и внимает он глас:
«Конь, недолго уж нам по кустам и буграм
Остается бежать, не догнать нас волкам!»
И как озера плеск и как полымя треск,
Между пнев и кустов, словно угольев блеск,
И шумит, и спешит, и хрустит, и трещит,
И от тысячи ног вся земля дребезжит.
«Конь, не долго бежать, нас волкам не догнать.
Сладко будешь, мой конь, на траве отдыхать!»
И, весь пеной покрыт, конь летит и пыхтит,
И за ним по пятам волчья стая бежит.
Вот на хуторе дальнем петух прокричал,
Вихорь-конь добежал, без дыханья упал,
Седока не видать, унялась дребедень,
И в тумане по-прежнему виден лишь пень.
У стрелка ж голова закружилась, и он
Пал на землю, и слуха и зренья лишен.
И тогда он очнулся, как полдень уж был,
И чернеющий лес он покинуть спешил.
до 1840
Баллада
Умен и учен монах Артамон,
И оптик, и физик, и врач он,
Но вот уж три года бежит его сон,
Три года покой им утрачен.
Глаза его впалы, ужасен их вид,
И как-то он странно на братий глядит.
Вот братья по кельям пошли толковать:
«С ума, знать, сошел наш ученый!
Не может он есть, не может он спать,
Всю ночь он стоит пред иконой.
Ужели (Господь, отпусти ему грех!)
Он сделаться хочет святее нас всех?»
И вот до игумена толки дошли,
Игумен был строгого нрава:
Отца Гавриила моли не моли, —
Ты грешен, с тобой и расправа!
«Монах, – говорит он, – сейчас мне открой,
Что твой отравляет так долго покой?»
И инок в ответ: «Отец Гавриил,
Твоей покоряюсь я воле.
Три года я страшную тайну хранил,
Нет силы хранить ее доле!
Хоть тяжко мне будет, но так уж и быть,
Я стану открыто при всех говорить.
Я чаю, то знаете все вы, друзья,
Что, сидя один в своей келье,
Давно занимался механикой я
И разные варивал зелья,
Что силою дивных стеко́л и зеркал
В сосуды я солнца лучи собирал.
К несчастью я раз, недостойный холоп,
В угодность познаний кумиру,
Затеял составить большой телескоп,
Всему в удивление миру.
Двух братьев себе попросил я помочь,
И стали работать мы целую ночь.
И множество так мы ночей провели,
Вперед подвигалося дело,
Я лил, и точил, и железо пилил,
Работа не шла, а кипела.
Так ма́хина наша, честнейший отец,
Поспела, но ах, не на добрый конец.
Чтоб видеть, как силен мой дивный снаряд,
Трубу я направил на гору,
Где башни и стены, белеясь, стоят,
Простому чуть зримые взору.
Обитель святой Анаста́сии там.
И что же моим показалось очам?
С трудом по утесам крутым на коне
Взбирается витязь усталом,
Он в тяжких доспехах, в железной броне,
Шелом с опушенным забралом,
И, стоя с поникшей главой у ворот,
Отшельница юная витязя ждет.
И зрел я (хоть слышать речей их не мог),
Как обнял свою он подругу,
И ясно мне было, что шепчет упрек
Она запоздалому другу.
Но вместо ответа железным перстом
На наш указал он отшельнице дом.
И кудри вилися его по плечам,
Он поднял забрало стальное,
И ясно узрел я на лбу его шрам,
Добытый средь грозного боя.
Взирая ж на грешницу, думал я, ах,
Зачем я не витязь, а только монах!
В ту пору дни на три с мощами к больным
Ты, честный отец, отлучился,
Отсутствием я ободренный твоим
Во храме три дня не молился,
Но до ночи самой на гору смотрел,
Где с юной отшельницей витязь сидел.
Помощников двух я своих подозвал,
Мы сменивать стали друг друга.
Такого, каким я в то время сгорал,
Не знал никогда я недуга.
Когда ж возвратился ты в наш монастырь,
По-прежнему начал читать я псалтырь.
Но всё мне отшельницы чудился лик,
Я чувствовал сердца терзанье,
Товарищей двух ты тогда же расстриг
За малое к службе вниманье,
И я себе той же судьбы ожидал,
Но, знать, я смущенье удачней скрывал.
И вот уж три года, лишь только взойдет
На небо дневное светило,
Из церкви меня к телескопу влечет
Какая-то страшная сила.
Увы, уж ничто не поможет мне ныне,
Одно лишь осталось: спасаться в пустыне».
Так рек Артамон, и торжественно ждет
В молчанье глубоком собранье,
Какому игумен его обречет
В пример для других наказанью.
Но, брови нахмурив, игумен молчит,
Он то на монаха, то в землю глядит.
Вдруг снял он клобук, и рассеченный лоб
Собранью всему показался.
«Хорош твой, монах, – он сказал, – телескоп,
Я в вражии сети попался!
Отныне игуменом будет другой,
Я ж должен в пустыне спасаться с тобой».
до 1840
Ты помнишь ли вечер, когда мы с тобой
Шли молча чрез лес одинокой тропой,
И солнышко нам, готовясь уйти,
Сквозь ветви шептало: «Прости, прости!»
Нам весело было, не слышали мы,
Как ветер шумел, предвестник зимы,
Как листья хрустели на нашем пути
И лето шептало: «Прости, прости!»
Зима пролетела, в весенних цветах
Природа, красуясь, пестреет, но ах,
Далёко, далёко я должен идти,
Подруга, надолго прости, прости!
Ты плачешь? Утешься! Мы встретимся там,
Где радость и счастье готовятся нам,
Судьба нам позволит друг друга найти,
Тогда, когда жизни мы скажем «прости!»
до 1840
Великий Губертус, могучий стрелок,
К тебе мы прибегнуть дерзнули!
К тебе мы взываем, чтоб нам ты помог
И к цели направил бы пули!
Тебя и отцы призывали и деды,
Губертус, Губертус, податель победы!
Пусть дерзкий безбожник волшебный свинец
В дремучем лесу растопляет,
Ужасен безбожнику будет конец,
Нас счастье его не прельщает:
Он в трепете вечном и в страхе живет,
Покуда час смерти его не пробьет.
Пусть Гакельберг ночью шумит и трубит
И грозно над бором несется,
Охотника доброго он не страшит,
Виновный пред ним лишь трясется,
И слышит, чуть жив, над главою своей
Лай псов, и взыванья, и ржанье коней..
Пусть яростный вепрь иль сердитый медведь
Лихого стрелка одолеет,
Уж если ему суждено умереть,
Он с верой погибнуть умеет.
Чья верой душа в провиденье полна,
Тому не бывает погибель страшна.
Великий Губертус, могучий стрелок,
К тебе мы прибегнуть дерзнули!
К тебе мы взываем, чтоб нам ты помог
И к цели направил бы пули!
Тебя кто забудет на помощь призвать,
Какого успеха тому ожидать!
до 1840
Как филин поймал летучую мышь,
Когтями сжал ее кости,
Как рыцарь Амвросий с толпой удальцов
К соседу сбирается в гости.
Хоть много цепей и замков у ворот,
Ворота хозяйка гостям отопрет.
«Что ж, Марфа, веди нас, где спит твой старик?
Зачем ты так побледнела?
Под замком кипит и клубится Дунай,
Ночь скроет кровавое дело.
Не бойся, из гроба мертвец не встает,
Что будет, то будет, – веди нас вперед!»
Под замком бежит и клубится Дунай,
Бегут облака полосою;
Уж кончено дело, зарезан старик,
Амвросий пирует с толпою.
В кровавые воды глядится луна,
С Амвросьем пирует злодейка жена.
Под замком бежит и клубится Дунай,
Над замком пламя пожара.
Амвросий своим удальцам говорит:
«Всех резать – от мала до стара!
Не сетуй, хозяйка, и будь веселей,
Сама ж ты впустила веселых гостей!»
Сверкая, клубясь, отражает Дунай
Весь замок, пожаром объятый;
Амвросий своим удальцам говорит:
«Пора уж домой нам, ребята!
Не сетуй, хозяйка, и будь веселей,
Сама ж ты впустила веселых гостей!»
Над Марфой проклятие мужа гремит,
Он проклял ее, умирая:
«Чтоб сгинула ты и чтоб сгинул твой род,
Сто раз я тебя проклинаю!
Пусть вечно иссякнет меж вами любовь,
Пусть бабушка внучкину высосет кровь!
И род твой проклятье мое да гнетет,
И места ему да не станет
Дотоль, пока замуж портрет не пойдет,
Невеста из гроба не встанет
И, череп разбивши, не ляжет в крови
Последняя жертва преступной любви!»
Как филин поймал летучую мышь,
Когтями сжал ее кости,
Как рыцарь Амвросий с толпой удальцов
К соседу нахлынули в гости.
Не сетуй, хозяйка, и будь веселей,
Сама ж ты впустила веселых гостей!
1841
Бор сосновый в стране одинокой стоит;
В нем ручей меж деревьев бежит и журчит
Я люблю тот ручей, я люблю ту страну.
Я люблю в том лесу вспоминать старину.
«Приходи вечерком в бор дремучий тайком,
На зеленом садись берегу ты моем!
Много лет я бегу, рассказать я могу,
Что случилось когда на моем берегу;
Из сокрытой страны я сюда прибежал,
Я чудесного много дорогой узнал!
Когда солнце зайдет, когда месяц взойдет
И звезда средь моих закачается вод,
Приходи ты тайком, ты узнаешь о том,
Что бывает порой здесь в тумане ночном!»
Так шептал, и журчал, и бежал ручеек;
На ружье опершись, я стоял, одинок,
И лишь говор струи тишину прерывал,
И о прежних я грустно годах вспоминал.
до середины октября 1843
Когда в сёлах пустеет,
Смолкнут песни селян
И седой забелеет
Над болотом туман,
Из лесов тихомолком
По полям волк за волком
Отправляются все на добычу.
Семь волков идут смело,
Впереди их идет
Волк осьмой, шерсти белой,
А таинственный ход
Заключает девятый;
С окровавленной пятой
Он за ними идет и хромает.
Их ничто не пугает:
На село ли им путь,
Пес на них и не лает,
А мужик и дохнуть,
Видя их, не посмеет;
Он от страха бледнеет
И читает тихонько молитву.
Волки церковь обходят
Осторожно кругом,
В двор поповский заходят
И шевелят хвостом;
Близ корчмы водят ухом
И внимают всем слухом:
Не ведутся ль там грешные речи?
Их глаза словно свечи.
Зубы шила острей;
Ты тринадцать картечей
Козьей шерстью забей
И стреляй по ним смело!
Прежде рухнет волк белый,
А за ним упадут и другие.
На селе ж, когда спящих
Всех разбудит петух,
Ты увидишь лежащих
Девять мертвых старух:
Впереди их седая,
Позади их хромая,
Все в крови – с нами сила Господня!
первая половина 1840-х
Ты помнишь ли, Мария,
Один старинный дом
И липы вековые
Над дремлющим прудом?
Безмолвные аллеи,
Заглохший, старый сад,
В высокой галерее
Портретов длинный ряд?
Ты помнишь ли, Мария,
Вечерний небосклон,
Равнины полевые,
Села далекий звон?
За садом берег чистый,
Спокойный бег реки,
На ниве золотистой
Степные васильки?
И рощу, где впервые
Бродили мы одни?
Ты помнишь ли, Мария,
Утраченные дни?
1848, лето или позднее
Стоит опустелый над сонным прудом,
Где ивы поникли главой,
На славу Растреллием строенный дом,
И герб на щите вековой.
Окрестность молчит среди мертвого сна,
На окнах разбитых играет луна.
Сокрытый кустами, в забытом саду
Тот дом одиноко стоит;
Печально глядится в зацветшем пруду
С короною дедовский щит…
Никто поклониться ему не придет —
Забыли потомки свой доблестный род!
В блестящей столице иные из них
С ничтожной смешались толпой;
Поветрие моды умчало других
Из родины в мир, им чужой.
Там русский от русского края отвык,
Забыл свою веру, забыл свой язык!
Крестьян его бедных наемник гнетет,
Он властвует ими один;
Его не пугают роптанья сирот —
Услышит ли их господин?
А если услышит – рукою махнет…
Забыли потомки свой доблестный род!
Лишь старый служитель, тоской удручен,
Младого владетеля ждет,
И ловит вдали колокольчика звон,
И ночью с одра привстает…
Напрасно! Всё тихо средь мертвого сна,
Сквозь окна разбитые смотрит луна,
Сквозь окна разбитые мирно глядит
На древние стены палат;
Там в рамах узорчатых чинно висит
Напудренных прадедов ряд.
Их пыль покрывает, и червь их грызет…
Забыли потомки свой доблестный род!
1849 (?)
По русскому славному царству
На кляче разбитой верхом
Один богатырь разъезжает
И взад, и вперед, и кругом.
Покрыт он дырявой рогожей,
Мочалы вокруг сапогов,
На брови надвинута шапка,
За пазухой пеннику штоф.
«Ко мне, горемычные люди,
Ко мне, молодцы, поскорей!
Ко мне, молодицы и девки, —
Отведайте водки моей!»
Он потчует всех без разбору,
Гроша ни с кого не берет,
Встречает его с хлебом-солью,
Честит его русский народ.
Красив ли он, стар или молод —
Никто не заметил того;
Но ссоры, болезни и голод
Плетутся за клячей его.
И кто его водки отведал,
От ней не отстанет никак,
И всадник его провожает
Услужливо в ближний кабак.
Стучат и расходятся чарки,
Трехпробное льется вино,
В кабак, до последней рубахи,
Добро мужика снесено.
Стучат и расходятся чарки,
Питейное дело растет,
Жиды богатеют, жиреют,
Беднеет, худеет народ.
Со службы домой воротился
В деревню усталый солдат;
Его угощают родные,
Вкруг штофа горелки сидят.
Приходу его они рады,
Но вот уж играет вино,
По жилам бежит и струится
И головы кружит оно.
«Да что, – говорят ему братья, —
Уж нешто ты нам и старшой?
Ведь мы-то трудились, пахали,
Не станем делиться с тобой!»
И ссора меж них закипела,
И подняли бабы содом;
Солдат их ружейным прикладом,
А братья его топором!
Сидел над картиной художник,
Он Божию Матерь писал,
Любил как дитя он картину,
Он ею и жил и дышал;
Вперед подвигалося дело,
Порой на него с полотна
С улыбкой Святая глядела,
Его ободряла Она.
Сгрустнулося раз живописцу,
Он с горя горелки хватил —
Забыл он свою мастерскую,
Свою Богоматерь забыл.
Весь день он валяется пьяный
И в руки кистей не берет —
Меж тем под рогожею всадник
На кляче плетется вперед.
Работают в поле ребята,
И градом с них катится пот,
И им, в умилении, всадник
Орленый свой штоф отдает.
Пошла между ними потеха!
Трехпробное льется вино,
По жилам бежит, и струится,
И головы кружит оно.
Бросают они свои сохи,
Готовят себе кистени,
Идут на большую дорогу,
Купцов поджидают они.
Был сын у родителей бедных;
Любовью к науке влеком,
Семью он свою оставляет
И в город приходит пешком.
Он трудится денно и нощно,
Покою себе не дает,
Он терпит и голод и холод,
Но движется быстро вперед.
Однажды, в дождливую осень,
В одном переулке глухом,
Ему попадается всадник
На кляче разбитой верхом.
«Здорово, товарищ, дай руку!
Никак, ты, бедняга, продрог?
Что ж, выпьем за Русь и науку!
Я сам им служу, видит Бог!»
От стужи иль от голодухи
Прельстился на водку и ты —
И вот потонули в сивухе
Родные, святые мечты!
За пьянство из судной управы
Повытчика выгнали раз;
Теперь он крестьянам на сходке
Читает подложный указ.
Лукаво толкует свободу
И бочками водку сулит:
«Нет боле оброков, ни барщин;
Того-де закон не велит.
Теперь, вишь, другие порядки.
Знай пей, молодец, не тужи!
А лучше чтоб спорилось дело,
На то топоры и ножи!»
А всадник на кляче не дремлет,
Он едет и свищет в кулак;
Где кляча ударит копытом,
Там тотчас стоит и кабак.
За двести мильонов Россия
Жидами на откуп взята —
За тридцать серебряных денег
Они же купили Христа.
И много Понтийских Пилатов,
И много лукавых Иуд
Отчизну свою распинают,
Христа своего продают.
Стучат и расходятся чарки,
Рекою бушует вино,
Уносит деревни и села
И Русь затопляет оно.
Дерутся и режутся братья,
И мать дочерей продает,
Плач, песни, и вой, и проклятья —
Питейное дело растет!
И гордо на кляче гарцует
Теперь богатырь удалой;
Уж сбросил с себя он рогожу,
Он шапку сымает долой:
Гарцует оглоданный остов,
Венец на плешивом челе,
Венец из разбитых бутылок
Блестит и сверкает во мгле,
И череп безглазый смеется:
«Призванье мое свершено!
Недаром же им достается
Мое даровое вино!»
1849 (?)
В степи на равнине открытой
Курган одинокий стоит;
Под ним богатырь знаменитый
В минувшие веки зарыт.
В честь витязя тризну свершали,
Дружина дралася три дня,
Жрецы ему разом заклали
Всех жен и любимца коня.
Когда же его схоронили
И шум на могиле затих,
Певцы ему славу сулили,
На гуслях гремя золотых:
«О витязь, делами твоими
Гордится великий народ!
Твое громоносное имя
Столетия все перейдет!
И если курган твой высокий
Сровнялся бы с полем пустым,
То слава, разлившись далеко,
Была бы курганом твоим!»
И вот миновалися годы,
Столетия вслед протекли,
Народы сменили народы,
Лицо изменилось земли;
Курган же с высокой главою,
Где витязь могучий зарыт,
Еще не сравнялся с землею,
По-прежнему гордо стоит;
А витязя славное имя
До наших времен не дошло.
Кто был он? Венцами какими
Свое он украсил чело?
Чью кровь проливал он рекою?
Какие он жег города?
И смертью погиб он какою?
И в землю опущен когда?
Безмолвен курган одинокий,
Наездник державный забыт,
И тризны в пустыне широкой
Никто уж ему не свершит.
Лишь мимо кургана мелькает
Сайгак, через поле скача,
Иль вдруг на него налетает,
Крилами треща, саранча;
Порой журавлиная стая,
Окончив подоблачный путь,
К кургану шумит, подлетая,
Садится на нем отдохнуть;
Тушканчик порою проскачет
По нём при мерцании дня,
Иль всадник высоко маячит
На нём удалого коня;
А слезы прольют разве тучи,
Над степью плывя в небесах,
Да ветер лишь свеет летучий
С кургана забытого прах.
1840-е
Уношу князю Ростиславу
затвори Днепр темне березе.
Слово о полку Игореве[18]
Князь Ростислав в земле чужой
Лежит на дне речном,
Лежит в кольчуге боевой,
С изломанным мечом.
Днепра подводные красы
Лобзаться любят с ним
И гребнем витязя власы
Расчесывать златым.
Его напрасно день и ночь
Княгиня дома ждет:
Ладья его умчала прочь —
Назад не принесет.
В глухом лесу, в земле чужой,
В реке его приют.
Ему попы за упокой
Молитвы не поют;
Но с ним подводные красы,
С ним дев веселых рой,
И чешет витязя власы
Их гребень золотой.
Когда же на берег Посвист
Седые волны мчит,
В лесу кружится желтый лист,
Ярясь, Перун гремит,
Тогда, от сна на дне речном
Внезапно пробудясь,
Очами мутными кругом
Взирает бедный князь.
Жену младую он зовет —
Увы! Его жена,
Прождав напрасно целый год,
С другим обручена.
Зовет к себе и брата он,
Его обнять бы рад —
Но, сонмом гридней окружен,
Пирует дома брат.
Зовет он киевских попов,
Велит себя отпеть,
Но до отчизны слабый зов
Не может долететь;
И он, склонясь на ржавый щит,
Опять тяжелым сном
В кругу русалок юных спит
Один на дне речном.
1840-е
Князь Курбский от царского гнева бежал,
С ним Васька Шибанов, стремянный.
Дороден был князь, конь измученный пал —
Как быть среди ночи туманной?
Но рабскую верность Шибанов храня,
Свово отдает воеводе коня:
«Скачи, князь, до вражьего стану,
Авось я пешой не отстану!»
И князь доскакал. Под литовским шатром
Опальный сидит воевода;
Стоят в изумленье литовцы кругом,
Без шапок толпятся у входа,
Всяк русскому витязю честь воздает,
Недаром дивится литовский народ
И ходят их головы кругом:
«Князь Курбский нам сделался другом!»
Но князя не радует новая честь,
Исполнен он желчи и злобы;
Готовится Курбский царю перечесть
Души оскорбленной зазнобы:
«Что долго в себе я таю и ношу,
То всё я пространно к царю напишу,
Скажу напрямик, без изгиба,
За все его ласки спасибо!»
И пишет боярин всю ночь напролет,
Перо его местию дышит;
Прочтет, улыбнется, и снова прочтет,
И снова без отдыха пишет,
И злыми словами язвит он царя,
И вот уж, когда занялася заря,
Поспело ему на отраду
Послание, полное яду.
Но кто ж дерзновенные князя слова
Отвезть Иоанну возьмется?
Кому не люба на плечах голова,
Чье сердце в груди не сожмется?
Невольно сомненья на князя нашли…
Вдруг входит Шибанов, в поту и в пыли:
«Князь, служба моя не нужна ли?
Вишь, наши меня не догнали!»
И в радости князь посылает раба,
Торопит его в нетерпенье:
«Ты телом здоров, и душа не слаба,
А вот и рубли в награжденье!»
Шибанов в ответ господину: «Добро!
Тебе здесь нужнее твое серебро,
А я передам и за муки
Письмо твое в царские руки!»
Звон медный несется, гудит над Москвой,
Царь в смирной одежде трезвонит;
Зовет ли обратно он прежний покой
Иль совесть навеки хоронит?
Но часто и мерно он в колокол бьет,
И звону внимает московский народ
И молится, полный боязни,
Чтоб день миновался без казни.
В ответ властелину гудят терема,
Звонит с ним и Вяземский лютый,
Звонит всей опрични кромешная тьма,
И Васька Грязной, и Малюта,
И тут же, гордяся своею красой,
С девичьей улыбкой, с змеиной душой
Любимец звонит Иоаннов
Отверженный Богом Басманов.
Царь кончил; на жезл опираясь, идет,
И с ним всех окольных собранье —
Вдруг едет гонец, раздвигает народ,
Над шапкою держит посланье.
И спрянул с коня он поспешно долой,
К царю Иоанну подходит пешой
И молвит ему, не бледнея:
«От Курбского, князя Андрея!»
И очи царя загорелися вдруг:
«Ко мне? От злодея лихого?
Читайте же, дьяки, читайте мне вслух
Посланье от слова до слова!
Подай сюда грамоту, дерзкий гонец!»
И в ногу Шибанова острый конец
Жезла своего он вонзает,
Налег на костыль – и внимает:
«Царю, прославляему древле от всех,
Но тонущу в сквернах обильных!
Ответствуй, безумный, каких ради грех
Побил еси добрых и сильных?
Ответствуй, не ими ль, средь тяжкой войны,
Без счета твердыни врагов сражены?
Не их ли ты мужеством славен?
И кто им бысть верностью равен?
Безумный! Иль мнишись бессмертнее нас,
В небытную ересь прельщенный?
Внимай же! Приидет возмездия час,
Писанием нам предреченный,
И аз, иже кровь в непрестанных боях
За тя, аки воду, лиях и лиях,
С тобой пред Судьею предстану!»
Так Курбский писал к Иоанну.
Шибанов молчал. Из пронзенной ноги
Кровь алым струилася током,
И царь на спокойное око слуги
Взирал испытующим оком.
Стоял неподвижно опричников ряд,
Был мрачен владыки загадочный взгляд,
Как будто исполнен печали,
И все в ожиданье молчали.
И молвил так царь: «Да, боярин твой прав,
И нет уж мне жизни отрадной!
Кровь добрых и сильных ногами поправ,
Я пес недостойный и смрадный!
Гонец, ты не раб, но товарищ и друг,
И много, знать, верных у Курбского слуг,
Что выдал тебя за бесценок!
Ступай же с Малютой в застенок!»
Пытают и мучат гонца палачи,
Друг к другу приходят на смену.
«Товарищей Курбского ты уличи,
Открой их собачью измену!»
И царь вопрошает: «Ну что же гонец?
Назвал ли он вора друзей наконец?»
– «Царь, слово его все едино:
Он славит свого господина!»
День меркнет, приходит ночная пора,
Скрыпят у застенка ворота,
Заплечные входят опять мастера,
Опять началася работа.
«Ну что же? Назвал ли злодеев гонец?» —
«Царь, близок ему уж приходит конец,
Но слово его все едино:
Он славит свово господина!»
«О князь, ты, который предать меня мог
За сладостный миг укоризны,
О князь, я молю, да простит тебе Бог
Измену твою пред отчизной!
Услышь меня, Боже, в предсмертный мой час,
Язык мой немеет, и взор мой угас,
Но в сердце любовь и прощенье —
Помилуй мои прегрешенья!
Услышь меня, Боже, в предсмертный мой час,
Прости моего господина!
Язык мой немеет, и взор мой угас,
Но слово мое всё едино:
За грозного, Боже, царя я молюсь,
За нашу святую, великую Русь —
И твердо жду смерти желанной!»
Так умер Шибанов, стремянный.
1840-е