© Строганов М.В., составление, подготовка текста, вступительная статья, 2022
© Издательство «Даръ», 2022
© Издательство ООО ТД «Белый город», 2022
В истории русской литературы давно уже сложилось и до сих пор живет совершенно бессмысленное и ничего не говорящее объединение нескольких русских поэтов середины XIX в. в группировку «поэты “чистого искусства”». Сюда относят в обязательном порядке трех поэтов: А.А. Фета, А.Н. Майкова и А.К. Толстого – и добавляют к ним еще то одних, то других авторов.
На самом деле, и эти три поэта, и те, которых присоединяют к ним, можно относить к «чистому искусству» в том смысле, что выступали против «демократического направления» в поэзии. Иначе сказать, все они были «против Некрасова». Но, выступая против «демократических» тенденций Некрасова, они с удовольствием печатались в его «Современнике» до конца 1856 г. и сами не замечали особых различий с ним. А когда они осознали эти различия и выступили «против Некрасова» открыто и непосредственно, все они сами оказались, так или иначе, тенденциозными поэтами. У Майкова и Толстого мы находим много стихотворений с «монархической» тенденцией, у Фета – стихотворения с философской идеалистической подкладкой (в прозе же своей он был и политически монархистом). Литература, в отличие от инструментальной музыки, не может быть нетенденциозной.
При описании общей платформы «чистого искусства» разговор ограничивается декларацией этой тенденции «против Некрасова». Между тем когда мы пытаемся понять идеологическую тенденцию каждого из этих авторов, мы обнаруживаем, что все они были очень разными поэтами. Так выясняется, что в центре художественного внимания творчества Толстого (в отличие от Майкова и Фета) всегда находились закономерности исторических судеб России. Поэтому для того, чтобы объяснить себе и творческое лицо этого писателя, и его место в русской литературной и общественной жизни, мы должны понять, почему и как это произошло и в каких художественных формах это выразилось.
Граф Алексей Константинович Толстой родился 24 августа 1817 г. в Петербурге, в родовитой и разносторонне культурной дворянской семье. Его отец граф Константин Толстой был советником Государственного ассигнационного банка, а брат отца Федор Толстой – известным художником, в частности – автором популярной серии медальонов на темы Отечественной войны 1812 года. Среди дочерей Федора Толстого, двоюродных сестер Алексея Толстого, одна, Мария Каменская, была писательницей, а другая, Екатерина Юнге, художницей и мемуаристкой. А графу Льву Николаевичу Толстому Алексей Толстой приходился троюродным братом.
По материнской линии культурные связи Алексея Толстого были еще теснее. Матерью его была Анна Алексеевна Перовская, внебрачная дочь графа А.К. Разумовского. Сразу после рождения она разошлась с мужем и жила в имении своего брата Алексея Алексеевича Перовского, писателя, известного под псевдонимом Антоний Погорельский, который сочинил для племянника сказку о приключениях мальчика Алеши – «Черная курица, или Подземные жители», ее с удовольствием читают и современные дети. Сестра матери Ольга Перовская родила известного художника Льва Жемчужникова и писателей Владимира, Алексея и Александра Жемчужниковых, двоюродных братьев Алексея Толстого, – все вместе они создали коллективную маску Козьмы Пруткова.
Родственные связи Толстого и по отцу, и по матери – это связи еще и художественные. Можно сказать, что он родился и жил в среде искусства.
Неудивительно поэтому, что еще в детском возрасте, на рубеже 1830– 1840-х гг. он начинает сочинять. Первыми его произведениями были написанные на французском языке рассказы «Семья вурдалака» и «Встреча через триста лет». А в 1841 г. он уже напечатал отдельной книгой повесть «Упырь» под псевдонимом Краснорогский (по названию своего имения Красный Рог, как дядя Перовский стал Погорельским по названию своего имения Погорельцы). Все эти произведения были отзвуками позднего романтизма, скрашенного, правда, большой долей скепсиса и иронии, недаром помимо этих произведений юный Толстой сочинил уже упомянутые нами рассказы о «филосо фе без огурцов» и «юном президенте Вашингтоне».
В 1843 г. Толстой опубликовал и первое свое стихотворение. Все шло внешне обычным порядком. Между тем через десять лет после литературного дебюта сам Толстой так оценивал свое положение в письме к будущей жене от 14 октября 1851 г.:
«Я родился художником, но все обстоятельства и вся моя жизнь до сих пор противились тому, чтобы я сделался вполне художником. <…>
Но если ты хочешь, чтобы я тебе сказал, какое мое настоящее призвание, – быть писателем»[1].
«Сделаться вполне художником» молодому графу мешали те самые родственные связи, которые вводили его не только в литературные ряды, но в круги владетельных и царственных особ, чему, вполне естественно, радовалась его мать. Будучи в 1827 г. с матерью и дядей за границей, Алексей Толстой был представлен в Веймаре будущему великому герцогу Саксен-Веймарскому и Эйзенахскому Карлу-Александру. А еще в 1826 г. он был представлен цесаревичу и великому князю Александру Николаевичу и вскоре по рекомендации В.А. Жуковского был определен «товарищем для игр» будущего императора. Фактически Алексей Толстой стал совоспитанником будущего Александра II, вместе с которым проводил время в России и за границей. По достижении цесаревичем совершеннолетия (1834) Толстой был зачислен на государственную службу в Московский главный архив Министерства иностранных дел «студентом», что позволило ему в декабре 1835 г. сдать экстерном выпускной экзамен в Московском университете для получения аттестата на право чиновника первого разряда. После этого служебно-чиновная карьера Алексея Толстого (с соблюдением внешних приличий) как по маслу катилась. В начале 1837 г. он состоял «сверх штата» в русской миссии при германском сейме во Франкфурте-на-Майне, а в конце этого года перевелся в Петербург в Департамент хозяйственных и счетных дел. Толстой быстро проходит ступени чинопроизводства: губернский секретарь (1839), коллежский секретарь (1840), титулярный советник (1842), надворный советник (1846). Постоянно повышался и его статус при императорском дворе: камер-юнкер (1843), церемониймейстер (1851) и егермейстер (1861). В день своей коронации 26 августа 1856 г. Александр II, имевший все основания доверять своему бывшему товарищу по детским играм и учебе, произвел его в полковники и назначил флигель-адъютантом, а вскоре поручил ему и делопроизводство секретного отдела о раскольниках.
Но близость к императору не сделала Толстого искателем чинов и жизненных выгод, и в том же письме он писал:
«Вообще вся наша администрация и общий строй – явный неприятель всему, что есть художество, – начиная с поэзии и до устройства улиц…
Я никогда не мог бы быть ни министром, ни директором департамента, ни губернатором. <…>
…Так знай же, что я не чиновник, а художник»[2].
И еще:
«Я не могу восторгаться вицмундиром, и мне запрещают быть художником; что мне остается сделать, если не заснуть? Правда, что не следует засыпать и что нужно искать другой круг деятельности, более полезный, более, очевидно, полезный, чем искусство; но это перемещение деятельности труднее для человека, родившегося художником, чем для другого…»[3]
А вот что Толстой писал в самый день коронации и назначения полковником и флигель-адъютантом, которого он пытался, но не смог избежать:
«…Всё для меня кончено, мой друг, сегодня моя судьба решилась; сегодня – день коронации… В этой общей тьме одна мысль является передо мной лучом света; может быть, я сумею из этой ночи, в которой все должны ходить с закрытыми глазами и заткнутыми ушами, вывести на Божий свет какую-нибудь правду, идя напролом и с мыслью, что пан или пропал! Но если положительно я увижу, что в будущем я ничего не могу сделать, – мне кажется, будет грешно перед самим собой продолжать жизнь в направлении, диаметрально противном своей природе, и тогда, вернувшись к собственной жизни, я начну в 40 лет то, что я должен был начать в 20 лет, т. е. жить по влечению своей природы…
Я знаю, что может быть полезно даже ради истины лавировать и выжидать, но я не довольно ловок для этого: всякий должен лишь действовать по своим дарованиям <…>; в моих дарованиях я чувствую только одну возможность действовать – идти прямо к цели. Чем скорее я пойму возможность или невозможность мне быть полезным, тем будет лучше»[4].
Именно таким и чуть ли не такими же словами описывал Толстой героя своего романа «Князь Серебряный», неспособного «даже ради истины лавировать и выжидать» и умеющего «идти прямо к цели», «напролом и с мыслью, что пан или пропал». Такова была жизненная позиция самого автора. Неудивительно, что уже в 1861 г. Толстой выходит в отставку, при этом пишет следующее письмо императору:
«Государь, служба, какова бы она ни была, глубоко противна моей натуре; знаю, что каждый должен в меру своих сил приносить пользу отечеству, но есть разные способы приносить пользу. Путь, указанный мне для этого провидением, – мое литературное дарование, и всякий иной путь для меня невозможен. Из меня всегда будет плохой военный и плохой чиновник, но, как мне кажется, я, не впадая в самомнение, могу сказать, что я хороший писатель. Это не новое для меня призвание; я бы уже давно отдался ему, если бы в течение известного времени (до сорока лет) не насиловал себя из чувства долга, считаясь с моими родными, у которых на это были другие взгляды. Итак, я сперва находился на гражданской службе, потом, когда вспыхнула война, я, как все, стал военным. После окончания войны я уже готов был оставить службу, чтобы всецело посвятить себя литературе, когда Вашему величеству угодно было сообщить мне через посредство моего дяди Перовского о Вашем намерении, чтобы я состоял при Вашей особе. Мои сомнения и колебания я изложил моему дяде в письме, с которым он Вас знакомил, но так как он еще раз подтвердил мне принятое Вашим величеством решение, я подчинился ему и стал флигель-адъютантом Вашего величества. Я думал тогда, что мне удастся победить в себе натуру художника, но опыт показал, что я напрасно боролся с ней. Служба и искусство несовместимы, одно вредит другому, и надо делать выбор. Большей похвалы заслуживало бы, конечно, непосредственное деятельное участие в государственных делах, но призвания к этому у меня нет, в то время как другое призвание мне дано. Ваше величество, мое положение смущает меня: я ношу мундир, а связанные с этим обязанности не могу исполнять должным образом.
Благородное сердце Вашего величества простит мне, если я умоляю уволить меня окончательно в отставку, не для того, чтобы удалиться от Вас, но чтобы идти ясно определившимся путем и не быть больше птицей, щеголяющей в чужих перьях. Что же касается до Вас, государь, которого я никогда не перестану любить и уважать, то у меня есть средство служить Вашей особе, и я счастлив, что могу предложить его Вам: это средство – говорить во что бы то ни стало правду, и это – единственная должность, возможная для меня и, к счастью, не требующая мундира. Я не был бы достоин ее, государь, если бы в настоящем моем прошении прибегал к каким-либо умолчаниям или искал мнимых предлогов.
Я всецело открыл Вам мое сердце и всегда готов буду открыть его Вам, ибо предпочитаю вызвать Ваше неудовольствие, чем лишиться Вашего уважения. Если бы, однако, Вашему величеству угодно было предоставить право приближаться к особе Вашего величества только лицам, облеченным официальным званием, позвольте мне, как и до войны, скромно стать камер-юнкером, ибо мое единственное честолюбивое желание, государь, – оставаться Вашего величества самым верным и преданным подданным»[5].
Получив при отставке новое повышение – чин действительного статского советника, Толстой стал только изредка наезжать в столицу. Еще зимой 1850–1851 гг. «средь шумного бала, случайно» он познакомился с женой конногвардейского ротмистра Софьей Андреевной Миллер (урожденной Бахметевой, 1827–1892), полюбил ее, но отношения долго не налаживались. Только в 1855 г., когда во время Крымской войны Толстой вступил добровольцем (тогда говорили «охотником») «стрелкового полка Императорской фамилии» и едва не умер от тифа (почему и не смог участвовать в военных действиях), Софья Андреевна стала открыто ухаживать за ним. Так начался их гражданский брак, но венчаться они смогли только в 1863 г. С одной стороны, мать Толстого недоброжелательно относилась к избраннице сына, забыв, что сама родилась вне церковного брака, а к тому же и бросила мужа. Но, с другой стороны (и это очень важно), муж Софьи Андреевны не давал ей развода. Толстой жил с женой или в усадьбе Пустынька на берегу реки Тосны под Петербургом, или в родовом селе Красный Рог Мглинского уезда Черниговской губернии. А в 1860–1870 гг. они много времени проводили в Европе.
Софья Андреевна, ставшая женой графа Алексея Толстого, была совсем другой женщиной, чем другая Софья Андреевна, ставшая женой графа Льва Толстого. Она совсем не соответствовала тому стереотипу «жены писателя»[6], который сложился в литературном быту XIX в. Софья Андреевна не стремилась стать литературным секретарем, помощницей мужа, а после его смерти хранительницей его памяти; она не могла стать матерью многодетного семейства и хозяйкой дома, каковыми были классические «жены писателей» графиня Софья Андреевна Толстая (жена Льва Николаевича) и Анна Григорьевна Достоевская. Будучи, видимо, от природы волевой и властной, она пережила в начале своей жизни ряд неудач и разочарований, но это не сломило ее характер. В браке с Алексеем Толстым Софья Андреевна играла ведущую партию, а он напряженно и внимательно прислушивался к мнению жены, не совершая без совета с ней ни одного литературного шага. Она подчас даже подавляла его, говоря, что И.С. Тургенев нравится ей как литератор больше, чем муж, заставляя мучиться и страдать. Она и после смерти Алексея Толстого нашла для себя литературный круг помимо него. Не будучи эмансипированной женщиной в привычном смысле этого слова, она была вполне эмансипирована для того, чтобы иметь свои собственные представления и понятия и занимать в жизни отдельное от мужа место, иногда даже бравируя этим.
Любовная связь, а потом и церковный брак с Софьей Андреевной стали предметом постоянной поэтической рефлексии Толстого. Историки литературы называют обычно два стихотворных романа середины XIX в. подобного типа: «денисьевский» цикл Ф.И. Тютчева и «панаевский» цикл Н.А. Некрасова. Но не менее значимым (хотя и совсем не осмысленным) был и любовный цикл стихотворений Толстого. Героиня его – исстрадавшаяся женщина, перенесшая много жизненных невзгод, постоянно оглядывающаяся на свой неудачный опыт. И мужчина все время стремится оградить свою возлюбленную от будущих бед и окружить ее заботой и лаской. И как у Некрасова, стихи Алексея Толстого, связанные с его романом с женой, рождены не только личностью самой героини, но и принципиально «демократичным» расположением к другому человеку.
В молодости Алексей Толстой отличался замечательной силой, которую отмечают все современники. В детстве он сажал цесаревича себе на плечи и бегал так по коридорам Зимнего дворца. Став взрослым, он поднимал одной рукой человека, ломал палки о мускулы руки, скручивал винтом кочергу и серебряные вилки. Толстой играл своим здоровьем, но (видимо, в качестве осложнения после тифа) со второй половины 1850-х гг. у него стала развиваться астма и какие-то другие болезни. Болезням этим он, как очень часто поступают изначально здоровые люди, не придавал большого значения. Он пытался лечить их, но то ли занимался этим несистематично, то ли лечение велось неправильно, и он не получал не только избавления от болезни, но даже хотя бы облегчения болезненных симптомов. Под конец Толстой стал заглушать болезненные припадки приемом наркотических средств, что в его время считалось достаточно безобидным занятием.
Находясь в своем любимом селе Красный Рог, 28 сентября 1875 г. Толстой во время очередного приступа головной боли по привычке ввел себе дозу морфия, который принимал по предписанию врача. Но не рассчитал: доза оказалась слишком большой, и это стало причиной его смерти. Здесь, в Красном Роге (ныне Почепский район Брянской области), где Толстой провел свои детские годы, куда он неоднократно возвращался в зрелом возрасте, его и похоронили. Здесь в 1967 г. началось (практически с нуля) восстановление музея-усадьбы Алексея Толстого.
Толстой страстно любил творчество, понимая его как воплощение свободы человеческого духа. Человек-творец волен и прекрасен в своих проявлениях, повторяя своими действиями Бога-Творца. Но именно поэтому Толстой и отказался от службы, и именно поэтому он на самом деле высмеивал опрометчивые шаги то одной, то другой партии, шаги, направленные на подавление и уничтожение противника. И именно поэтому в 1865 г. он ходатайствовал перед Александром II о смягчении наказания Н.Г. Чернышевскому, нисколько не сочувствуя ни его литературной деятельности, ни его личности. В результате это ходатайство привело к обострению его личных отношений с императором. А вот что Толстой писал своему конфиденту писателю Б.М. Маркевичу в 1868 г., с которым он, впрочем, расходился по многим вопросам литературы и общественной жизни по поводу запрещения к постановке трагедии «Царь Федор Иоаннович», ведущую роль в котором сыграл министр внутренних дел A.Е. Тимашев:
«В произведении литературы я презираю всякую тенденцию, презираю ее как пустую гильзу, тысяча чертей! как раззяву у подножья фок-мачты, три тысячи проклятий! Я это говорил и повторял, возглашал и провозглашал! Не моя вина, если из того, что я писал ради любви к искусству, явствует, что деспотизм никуда не годится. Тем хуже для деспотизма! Это всегда будет явствовать из всякого художественного творения, даже из симфонии Бетховена. Я терпеть не могу деспотизм, так же как терпеть не могу <имя вырезано из письма>, Сен-Жюста, Робеспьера и <имя вырезано из письма>. Я этого не скрываю, я это проповедую вслух, да, господин Вельо <И.О., директор почтового департамента>, я это проповедую, не прогневайтесь, господин Тимашев <А.Е., министр внутренних дел>, я готов кричать об этом с крыш, но я – слишком художник, чтобы начинять этим художественное творение, и я – слишком монархист, да, господин Милютин <Н.А., статс-секретарь по делам Царства Польского>, я – слишком монархист, чтобы нападать на монархию. Скажу даже: я слишком художник, чтобы нападать на монархию. Но что общего у монархии с личностями, носящими корону? Шекспир разве был республиканцем, если и создал “Макбета” и “Ричарда III”? Шекспир при Елизавете вывел на сцену ее отца Генриха VIII, и Англия не рухнула. Надо быть очень глупым, господин Тимашев, чтобы захотеть приписать императору Александру II дела и повадки Ивана IV и Федора I. И, даже допуская возможность такого отождествления, надо быть очень глупым, чтобы в “Федоре” усмотреть памфлет против монархии. Если бы это было так, я первый приветствовал бы это запрещение. Но если один монарх – дурен, а другой – слаб, разве из этого следует, что монархи не нужны? Если бы было так, из “Ревизора” следовало бы, что не нужны городничие, из “Горя от ума” – что не нужны чиновники, из “Тартюфа” – что не нужны священники, из “Севильского цирюльника” – что не нужны опекуны, а из “Отелло” – что не нужен брак…»[7]
И о том же – в письме к итальянскому писателю А. Губернатису от 20 февраля (4 марта) 1874 г. (перевод с французского):
«Что касается нравственного направления моих произведений, то могу охарактеризовать его, с одной стороны, как отвращение к произволу, с другой – как ненависть к ложному либерализму, стремящемуся не возвысить то, что низко, но унизить высокое. Впрочем, я полагаю, что оба эти отвращения сводятся к одному: ненависти к деспотизму, в какой бы форме он ни проявлялся. Могу прибавить еще к этому ненависть к педантической пошлости наших так называемых прогрессистов с их проповедью утилитаризма в поэзии. Я один из двух или трех писателей, которые держат у нас знамя искусства для искусства, ибо убеждение мое состоит в том, что назначение поэта – не приносить людям какую-нибудь непосредственную выгоду или пользу, но возвышать их моральный уровень, внушая им любовь к прекрасному, которая сама найдет себе применение безо всякой пропаганды.
Эта точка зрения прямо противоречит доктрине, царящей в наших журналах, и потому, делая мне честь считать меня главным представителем враждебных им идей, они осыпают меня бранью с пылом, достойным лучшего применения. Наша печать почти целиком находится в руках теоретиков-социалистов, поэтому я являюсь мишенью для грубых нападок со стороны многочисленной клики, у которой свои лозунги и свой заранее составленный проскрипционный список. Читающая же публика, наоборот, высказывает мне несомненное расположение.
Моим первым крупным произведением был исторический роман, озаглавленный “Князь Серебряный”. Он выдержал три издания, его очень любят в России, особенно представители низших классов. Имеются переводы его на французский, немецкий, английский, польский и итальянский языки. Последний, сделанный три года назад веронским профессором Патуцци в сотрудничестве с одним русским, г-ном Задлером, появился в миланской газете “La perseveranza”. Он очень хорош и выполнен весьма добросовестно. Затем мною была написана трилогия “Борис Годунов” в трех самостоятельных драмах, первая из которых, “Смерть Иоанна Грозного”, часто шла на сцене в С.-Петербурге, а также в провинции, где она, впрочем, запрещена в настоящее время циркуляром министра внутренних дел. Шла она с большим успехом и в Веймаре в прекрасном немецком переводе г-жи Павловой. Существуют ее переводы на французский, английский и польский языки. Вторая часть трилогии, “Царь Федор” (переведенная на немецкий и на польский), была запрещена для постановки, как только появилась в печати. Это – самое лучшее из моих стихотворных и прозаических произведений, и в то же время оно вызвало больше всего нападок в печати. В связи с этим я должен упомянуть выпущенную мною брошюру, где даны указания к ее постановке и где, между прочим, опровергнуты доводы, на основании которых она была запрещена для сцены. Третья часть трилогии называется “Царь Борис”; на сцену она тоже не была принята. <…>
Любопытен, кроме всего прочего, тот факт, что, в то время как журналы клеймят меня именем ретрограда, власти считают меня революционером» [8].
Действительно, Толстой всегда мог позволить себе идти своим путем, независимым от любых партий и группировок. Он был независим уже потому, что экономически, финансово был постоянно обеспечен, совершенно не нуждался в презренном металле и поэтому с легкостью отказывался от любой службы. Немалую долю независимости гарантировала ему близость к императорской чете: супруге Александра II императрице Марии Александровне он посвятил и «Князя Серебряного», и сборник своих стихотворений, вышедший в 1867 г. (следует учесть, что стихотворное посвящение было написано еще для несостоявшегося сборника 1858 г.). Государь мог быть недоволен стремлением графа Алексея Толстого выйти в отставку, и пренебрежением его, государевыми милостями, и ходатайством за Чернышевского, – но он всё же помнил, как юный граф носил его на своих плечах по коридорам Зимнего дворца.
Такая свобода от любых литературных и партийных группировок позволяла Толстому смело выражать свою мысль. Но именно поэтому он всегда был одинок.
Для Толстого, получается, не было ничего святого. Он и на солнце видел пятна; и если видел их, то смело говорил об этом. Он издевался даже над Пушкиным, который был непререкаемой святыней для всех толстовских современников. Любя и высоко ценя Пушкина, он взял и написал к его стихам свои стихотворные же дополнения и комментарии, которые дезавуировали ореол «нашего всего». В своем критическом пафосе Толстой неоднократно сходился с М.Е. Салтыковым, который (конечно, с сугубо «партийных» позиций) весьма критично оценил «Князя Серебряного». Однако «История одного города» Салтыкова по приемам критики существующего строя оказывается близкой родственницей «Истории Государства Российского от Гостомысла до Тимашева», на что неоднократно указывали разные авторы. Но возможно, «История» Салтыкова прямо наследует «Истории» Толстого, поскольку еще в 1831 г. была известна какая-то «История России нынешнего времени» некоего Толстого, текст которой в настоящее время не обнаружен [9], на что никто еще не обратил внимания. Сюжет стихотворения Толстого «Муха шпанская сидела…» из цикла «Медицинские стихотворения» (между 1868 и 1870) напоминает нам одно «мушкетерское» письмо Салтыкова (1884)[10], на что также никто не обращал внимания. Как мы понимаем, Салтыков не заимствовал этот сюжет у Толстого, а независимо от него использовал какой-то общий источник – литературный или фольклорный анекдот. Однако это не снимает вопроса о творческом родстве писателей: не случайно же они использовали один и тот же источник в близкое друг другу время. Вообще сатирические приемы Салтыкова и Алексея Толстого настолько близки друг другу, что если бы мы знали только их тексты, мы легко сочли бы их писателями одного направления. Однако мы знаем не только сатирические тексты Алексея Толстого, но и множество его прямых политических высказываний и не можем найти соответствия им среди его современников.
Мы уже говорили ранее о сходстве Алексея Толстого с Тютчевым и Некрасовым в построении любовных романов в стихах. Но и это сходство ускользало от глаз исследователей, потому что прямые суждения Толстого отвлекали внимание в совершенно иную сторону.
Так и получилось, что, несмотря на все эти творческие сближения со многими своими современниками, Толстой был одинок. Важнейшую причину этого следует видеть в том, что он сформировался как писатель в условиях позднего романтизма и не смог перейти от романтических приемов мышления к новым художественным формам. Романтическое мышление породило не только особые литературные формы: романтическую поэму типа Байрона и Пушкина, исторический роман типа Вальтера Скотта, элегию от Мильвуа и Боратынского. Породило оно и очень продуктивный для своего времени прием в построении истории: объяснение исторических судеб народов их происхождением, их прошлым. Этот прием называли в свое время философией истории, которая была очень популярна в 1820–1830-е гг. по всей Европе. И.С. Тургенев прекрасно запечатлел историка с таким типом мышления в романе «Накануне» (1859) в лице молодого ученого Андрея Берестнева. Именно в рамках этой философии истории появилась знаменитая формула «Манифеста коммунистической партии» К. Маркса и Ф. Энгельса (1848) «призрак бродит по Европе, призрак коммунизма»: это не просто яркий публицистический ход, это еще и отголосок образного романтического мышления. В России наиболее ярким представителем такого философского романтизма был А.С. Хомяков как автор сочинения, известного под названием «Семирамида» (1840–1850-е): это, конечно, не история ранних славян, это построение, призванное объяснить судьбы современных славянских народов. Поздний литературный романтизм на пути к реализму пытался объяснить поведение человека внешними влияниями. Поздний исторический романтизм искал объяснение «характеров» современных народов в их происхождении и обуславливал их привходящими причинами. Какая-то доля правды в этом подходе была, но абсолютизация его лишала народы на современном этапе свободы выбора: если «характеры» народов сложились именно такими, то возникал вопрос: как же они могут быть изменены?
Поэтому историки XIX в. продолжали искать новые пути. Но Алексей Толстой остановился на этих приемах философии истории и далее не пошел. Это отразилось на всем его творчестве. Роман «Князь Серебряный» стал запоздалым отголоском вальтерскоттовского романа в России. Драматическая трилогия «Смерть Иоанна Грозного», «Царь Федор Иоаннович» и «Царь Борис» – это своеобразный рефлекс трилогии Ф. Шиллера «Валленштейн»: «Лагерь Валленштейна», «Пикколомини» и «Смерть Валленштейна» (1797–1799). Все произведения Толстого на исторические сюжеты написаны талантливо, ярко, но все они не устраивали современников писателя архаичностью своих исторических и литературных тенденций, а поздние поколения читателей использовали произведения Толстого прежде всего в качестве «применения» к современным условиям. Далее нам придется привести ряд цитат из писем Алексея Толстого конца 1860 – начала 1870-х гг., когда он особенно четко формулировал эти проблемы. Эти цитаты помогут нам понять его историко-политическую позицию. Формулу своей философии истории Толстой вполне отчетливо изложил в письме к Б.М. Маркевичу от 2 января 1870 г.: «…я не презираю славян, я, к несчастью, не имею на то права, но считаю, что им подобало бы побольше смирения, только не того смирения, примеры которого мы явили в преизбытке и которое состоит в том, чтобы сложить все десять пальцев на животе и вздыхать, возводя глаза к небу: Божья воля! Поделом нам, г<…..>ам, за грехи наши! Несть батогов аще не от Бога! и т. д., а иного смирения, полезного, которое заключается в признании своего несовершенства, дабы покончить с ним. Это – противоположность тому самоуспокоению, которое говорит: Я горжусь простором русской земли и широтою русской натуры, которая не может и не хочет ничем стесняться! Всякое ограниченье противно русской природе (ограниченье противно!), нам не нужно ни заборов, ни классов! Гуляй душа! Раззудись плечо! Не хочешь ли этого? От славянства Хомякова меня мутит, когда он ставит нас выше Запада по причине нашего православия. Сейчас я ищу – и не могу найти – сюжет для драмы в дотатарском периоде нашей истории. Соблазняло меня падение Новгорода (не подумайте, что я отношу его ко времени до татар; это лишь saltus mentis), но после некоторого изучения я нашел, что тогдашние новгородцы были заправские свиньи и не заслуживали ничего другого, как угодить в пасть Москвы, совершенно так же, как Рим угодил в пасть Цезаря. Андрей Боголюбский (еще saltus mentis) убит был пьяницами и трусами, а мне нужно что-то другое. Хотел я воспользоваться и каким-нибудь преданием, соблазнял меня Садко, но это сюжет для балета, а не для драмы. Три мои предыдущие драмы открывали для меня путь к Дмитрию Самозванцу, но им уж слишком много занимались…» [11]