В апреле 1945 года старший лейтенант госбезопасности Копылов выехал из Москвы в Краснодар с ответственным заданием, которое было не столько сложным, сколько щепетильным. И хотя щепетильность отнюдь не являлась фамильной чертой рода Копыловых, молодого офицера это нимало не беспокоило.
За окном вагона плыл безотрадный пейзаж. Страна была разорена войной в прах. Повсюду громоздились груды битого кирпича и бесформенные глыбы бетона, из-под которых торчали искореженные металлические балки и обгоревшие деревянные стропила. В развалинах копошились люди – наши и пленные немцы. Они что-то тащили, копали, чинили. Работали споро. Наши вдохновлялись привычным энтузиазмом, немцы знали, что не видать им фатерлянда, как своих ушей, пока они не восстановят разрушенного. Одно вселяло в душу радость: Красная Армия, словно мстя за горечь поражений сорок первого и сорок второго, неудержимой лавиной катилась по Европе, ломая и кроша тысячелетний Райх десятками тысяч гусениц, миллионами бомб и снарядов. Одна за другой падали перед ней древние и блистательные столицы. Одни отчаянно сопротивлялись, другие осыпали русских цветами. Бои шли уже в Берлине. «Так их, так их, сукиных детей!» – с удовлетворением повторял Копылов, слушая сводки Совинформбюро. Он успел послужить в Смерше, был ранен и чувствовал себя на все сто процентов причастным к приближающейся победе.
Московское начальство разъяснило ему, что после окончательного разгрома Германии война будет продолжена иными средствами и к новой, тайной войне надо готовиться уже сегодня. Эта установка и лежала в основе задания, которое получил Копылов.
Начальнику Краснодарского управления Народного комиссариата госбезопасности он сказал, что начнет, пожалуй, с Армавирского лагеря, потому что именно там находится антифашистская школа, известная всем немцам, поднявшим руки на южных фронтах. Начальник кивнул и выделил ему симпатичную переводчицу и машину с водителем.
Маленький Армавир был разбит не лучше Орла или Курска. В руины были обращены вокзал, гостиница и жилые дома против него, главная улица, носившая имя Кирова, прилегающая к ней площадь и соседние переулки. Тут тоже повсюду работали пленные.
К началу мая Копылов с помощью местных чекистов отобрал три десятка дел на приглянувшихся ему немцев. Преимущественно это была внутрилагерная агентура, имевшая опыт сотрудничества с нашей контрразведкой и учившаяся в антифашуле.
Третьего мая Копылов явился на службу в отличном настроении, несмотря на то, что накануне крепко отметил в компании смершевцев взятие Берлина. Подмигнув переводчице Вале, достал из сейфа кипу папок, швырнул их на стол и сказал:
– Ну что ж, приступим!
– С кого начнем? – весело спросила Валя.
– Тащи любого из кучи, все будут наши.
Валя сняла пилотку, поправила прическу, поводила ладошкой над столом и наугад взяла одно из дел. «Вебер Эгон, 1913 года рождения, уроженец Карлсруэ, юрист», – прочла она.
– Конвойный! – крикнул Копылов. – Давай сюда Вебера из седьмого барака!
Вскоре конвоир, оставшись за дверью, пропустил в кабинет длинного тощего остроносого немца в очках, который, вытягиваясь в струнку перед офицерами, назвал свои данные.
– Садитесь! – приказал Копылов.
Вебер неуверенно опустился на край стула. Его Копылов отобрал, можно сказать, из идейных соображений. Вебер, если верить делу, никогда не состоял в НСДАП, в свое время был разжалован из офицеров в рядовые за пораженческие высказывания, в плен пришел сам, в антифашуле попросился тоже сам. Еще в сорок третьем сдал контрразведке двух бывших эсэсовцев, прятавших татуировки с группой крови под зелеными армейскими мундирами с чужого плеча, за что был премирован куском сала и краюхой черного хлеба, которые съел в присутствии опера, о чем имелась отметка в деле.
Листая папку, Копылов с брезгливостью поглядывал на пленного. «И как это они дошли до Волги? – думал он. – Тоже мне вояка! Соплей перешибешь!» И тут ему вспомнилось высказывание известного историка о том, что отдельно взятый немец в штатском никакой опасности ни для кого не представляет; страшен немец, одетый в униформу и построенный в колонны.
Копылов спросил у пленного, что он собирается делать после возвращения на родину. Вебер намеревался снова заняться адвокатской практикой, о чем честно сказал русскому. Копылов морщился. Общение с немцем было затруднено. Между ними стоял языковый барьер, а он не привык общаться с людьми через переводчика. Он задал немцу еще пару пустяковых вопросов, а затем спросил без обиняков, согласен ли Вебер помогать советским органам госбезопасности не только на территории СССР, но и на территории Германии.
Вебер помедлил немного и кивнул. Отказываться в его положении было рискованно. Он мог лишиться тех немногих тайных преимуществ, которыми пользовалась агентура Смерша.
– Скажи ему, Валя, нехай пишет подписку, – велел Копылов и начал диктовать.
Валя переводила: «Обязательство – Verpflichtung. Далее с новой строки. Я, Эгон Вебер, родившийся 20 февраля 1913 года в Карлсруэ, проживавший до мобилизации в Мюнцере по Шиллерштрассе, 12, добровольно даю согласие оказывать помощь советской разведке в любое время, когда это потребуется, и в любом месте, где бы я ни находился. Свои донесения буду подписывать псевдонимом «Мюнцер». Об ответственности за разглашение факта моего сотрудничества с советской разведкой предупрежден. Подпись. Армавир, 3 мая 1945 года».
– Вот и все, – сказал Копылов, забирая у Вебера листок. – Условия связи будут оговорены позднее. Валя! Принеси ему второе из нашей столовки!
Через несколько минут переводчица поставила перед Вебером дымящуюся миску с макаронами по-флотски. Вебер утер рукавом обветшалого кителя нос, постоянно пребывавший на мокром месте, и начал жадно, как голодная собака, есть, давясь и чавкая. Военнопленных в победном году кормили неважнецки, однако средний русский питался в то время значительно хуже.
Копылов отошел к окну, чтобы немец не видел, какие чувства отражались на его лице, и стал смотреть на развалины, которые весенняя зелень уже маскировала в защитный цвет…
Прошло тридцать лет, и однажды в мой кабинет, расположенный на втором этаже советской военной комендатуры в большом немецком городе, вошел начинающий разведчик Коля Юмашев, держа в руках папку с оперативными подборками.
– Добрый день, Алексей Дмитриевич!
– Добрый день! Садись. Что там у тебя?
– Вот сдаю дела в архив. Подпишите, пожалуйста.
Я начал быстро просматривать подборки, одно за другим подписывая постановления о сдаче дел в архив. С одним из них помедлил.
– «Ленца» жалко архивировать. Перспективный парень.
– Конечно, жалко. Но здесь полная безнадега. Вчера выставил нагого человека за дверь. В грубой форме отзывался о нас.
– А что в этом конверте?
– Фотокопия подписки его отца о сотрудничестве с нами. Отец «Ленца» был завербован в плену, но в дальнейшем с ним не работали.
Обычная история! К агентуре, завербованной методом Копылова, никто не относился всерьез. Почти все эти люди по возвращении на родину заявили в БФФ[1] о факте их вербовки советской разведкой и были тут же прощены. Случались, само собой, приятные исключения, но…
Я вынул из конверта фотокопии и усмехнулся. Третье мая сорок пятого года, Армавир! Мне очень хорошо запомнился этот день. Передвинув на школьной карте флажки, обозначавшие линию фронта, я отправился домой и в ознаменование взятия Берлина совершил прыжок с крутой камышовой крыши нашей хатки, сильно повредив при этом руку, за что был нещадно порот теткой, которая заменила мне родителей, взятых войной. Было это на окраине Армавира, и шел мне тогда двенадцатый год.
– А что, отец «Ленца» жив?
– Недавно умер.
– Он ездил в ГДР?
– Ежегодно. У него тут куча родни: брат, племянники.
– Каковы были его взаимоотношения с сыном?
– Думаю, что неплохие. Мать «Ленца» давно умерла, и воспитанием сына занимался как раз он. Вместе они ездили отдыхать к морю и в горы. Он обучил «Ленца» всем премудростям адвокатского ремесла и завещал ему свою контору.
– «Ленц» еще не уехал?
– Уезжает через неделю.
– Тогда пойди к нему и скажи, что отец завещал ему работать на нас.
– Алексей Дмитриевич, вы шутите?
– Нисколько. Предъяви ему подписку отца и скажи.
– Алексей Дмитриевич, но это…
– Застеснялся?! Чистоплюй! И все потому, что на тебя не пикировал «мессер», когда тебе было семь лет. И ты не знаешь вкуса жмыха. И папа с мамой твои все в наличии, дай им Бог здоровья! Да немцам во веки веков не расплатиться за то, что они натворили у нас! Однако же мировое сообщество посчитало, что они должны только евреям. Остальным – дулю с маком! А между тем больше всех пострадали от них славянские народы. И они еще о реституциях возмечтали! Я им устрою реституцию! Дай сюда подписку!
Коля присмирел и протянул мне фотокопию.
– Алексей Дмитриевич, может, я сам?
– Не справишься ты! Хотя именно тебе с руки говорить с ним. Вы ведь одногодки? Послевоенные мальчики?
– Это так.
– Ладно, – смилостивился я. – Пойдем вместе. Поучишься.
Наш агент «Гендель», служивший в городской полиции инспектором уголовного розыска, пригласил «Ленца» в отдел виз и регистраций, придравшись к мелкой погрешности, допущенной иностранцем при оформлении пребывания в ГДР.
«Ленц» оказался высоким крепким парнем весьма независимого и, я бы даже сказал, ершистого вида. Чтобы он сразу не послал нас к чертовой бабушке, мне пришлось с места в карьер объявить ему, что речь пойдет о завещании его отца.
– О духовном завещании, – уточнил я, когда он сел. – Ваш отец не рассказывал вам о годах, проведенных в русском плену?
– Конечно, рассказывал. Должен заметить, что он никогда не говорил плохо о России и русских.
– Думаю, что у него не могло быть оснований для высказываний подобного рода. Не упоминал ли он о городке Армавире на Северном Кавказе?
– Упоминал. Там отец учился в антифашистской школе, там у него был роман с русской поварихой и там ему вырезали аппендицит.
Про аппендицит я ничего не знал, но уверенно стал развивать предложенную тему.
– Это была нелегкая операция. Запущенная болезнь на грани перитонита. Наши врачи буквально вытащили его из могилы.
– Откуда вам известны такие подробности?
– Из досье вашего отца.
Он удивленно поднял брови. И тут я положил перед ним подписку покойного Вебера. Подобные документы обычно производят впечатление разорвавшейся бомбы. Не давая «Ленцу» опомниться, я продолжал:
– Когда ваш отец вернулся из плена, он был беден, как церковная мышь. Мы помогли ему открыть адвокатское бюро и помогали в дальнейшем, когда ему приходилось туго. Его заслуги перед советской разведкой трудно переоценить. Под скромной личиной провинциального адвоката скрывался гений разведки. Многие крупнейшие скандалы века связаны с его именем, но об этом никто никогда не узнает. Тридцать лет мы рука об руку боролись вместе против фашизма и милитаризма, охраняя мир на земле, но только когда его не стало, мы почувствовали всю невосполнимость утраты. Мы низко склоняем головы перед его памятью.
– Вы хорошо знали отца? – спросил «Ленц», поднося платок к глазам.
– Когда я говорю «мы», то имею в виду не себя, а нашу очень солидную и всемирно известную фирму.
– Вы говорили о каком-то завещании.
– Разве отец ничего не успел сказать вам об этом? Мы ему позволили, потому что давно знаем вас как человека, которому можно доверить любую тайну.
– Он ничего не говорил мне.
– Значит, не успел. На последней встрече с нами он сказал, что после смерти его место в наших рядах займете вы.
«Ленц» помолчал с минуту, опустив голову, потом спросил:
– Я должен написать такое же обязательство?
– Да, – ответил я и начал диктовать ему подписку о сотрудничестве.
Когда мы с Колей возвращались на службу, мой юный коллега поинтересовался:
– Алексей Дмитриевич, если бы у вас был сын, вы порекомендовали бы ему пойти в разведку?
– Ни в коем случае, – ответил я. – Оперативные сотрудники разведки мало живут. Их средний возраст сорок семь лет.
– Это единственная причина?
– Единственная.
Коля стушевался и на всем пути до комендатуры не проронил более ни слова.
Это было лет сорок тому назад. Я служил тогда в Нефтегорском областном управлении КГБ, и стаж моей работы в ЧК исчислялся не десятилетиями, а месяцами. Однажды меня вызвал начальник отдела полковник Прядко и велел составить справку по архивному делу «Суржа».
– Даю тебе две недели, – сказал он. – Не управишься, прибавлю дня два-три, но не больше.
– Зачем мне столько? – удивился я. – Завтра справка будет у вас на столе.
– Нэ кажи гоп, – хохотнул полковник. – И запомни: самонадеянность не украшает чекиста.
Он протянул мне подписанное им требование на получение дела в архиве и погрузился в чтение длинной шифровки из Центра. Я повернулся через левое плечо и покинул руководящий кабинет. В архив спустился вприпрыжку, насвистывая марш Радамеса. Во мне кипела жизнь. Мне было двадцать четыре года, и на здоровье я не жаловался.
Архивариусу старику Семикову понадобилось менее минуты, чтобы испортить прекрасное мое настроение.
– А где мешки? – спросил он.
– Какие мешки?!
– В деле между прочим тридцать семь томов. Так что иди за мешками.
Я принес мешки и перетаскал все тома в свой сейф, после чего с головой зарылся в дело, которое оказалось более увлекательным, нежели любой из романов, читанных мною доселе. От пожелтевших страниц тянуло гарью пожарищ и порохом. Десятки жутких историй сплелись в один кошмарный клубок. Агентурные сообщения, свидетельские показания очевидцев, справки оперработников – все эти документы сурово и беспристрастно повествовали о кровавом пути банды Хасана Исрапилова, орудовавшей в горах Таркистана в годы войны. Попади многотомная «Суржа» в руки опытного беллетриста, тот, возможно, написал бы на ее основе роман похлестче «Тихого Дона». Мне романа не потянуть. Поэтому попытаюсь воскресить в памяти и предать огласке лишь отдельные наиболее яркие эпизоды бандитской эпопеи…
Кавказская лесная чащоба мало походит на чащобу средней полосы. Крутизну высоких холмов густой зеленовато-серой массой укрывают тянущиеся к солнцу длинные побеги дубняка, орешника, боярышника, кизила, шиповника, карагача. Над подлеском там и сям возвышаются пышные кроны буков, чинар, дубов, ореховых деревьев и диких груш. По мере приближения к небу лиственные породы сменяются хвойными. Над горными джунглями царит птичий рай, внизу – полумрак, сырость, скользкие звериные тропы, усыпанные полусгнившей листвой. Здесь комфортно чувствует себя вепрь, рысь, медведь, шакал, змея и человек, если он абориген. Чужаку тут не протянуть и суток.
Два горца, пожилой и совсем еще юный, оба сухощавые, жилистые, ловкие, осторожно, стараясь не шуметь и не пораниться о колючий кустарник, спускались по склону лесистой горы на дно глубокой балки, где, поблескивая сквозь сучья темной голубизной, покоилось небольшое озерцо, холодное, как сердце красавицы, н бездонное, как ее глаза.
– Не спеши, Арби! – учил Абубакар племянника. – Ты должен не идти, а стелиться над землей так, чтобы ни один сучок не хрустнул под твоей ногой. Слышишь, сойка кричит? Это она рассказывает зверью о том, что мы идем.
Арби мельком взглянул на дядю и еще раз ужаснулся тому, как здорово тот похож на человека с объявления на нефтегорском рынке.
– А может быть, сойка рассказывает нам о приближении крупного зверя? – сказал он, улыбаясь и снимая с плеча берданку, заряженную жаканом.
Будто в подтверждение его слов, мимо них, метрах в пятидесяти, с шумом и треском пронесся полосатенький выводок диких поросят. Мелькнула в высокой траве массивная черная туша кабанихи-матери. Арби не стал стрелять, а Абубакар даже ружья не снял. Им нужна была благородная дичь, и они продолжили свой путь к озеру. Абубакар сосредоточенно молчал, прокладывая в зарослях дорогу себе и племяннику. Арби шел за ним след в след, а мысли его были все о том же объявлении, обещавшем сто тысяч рублей за голову неуловимого Хасана.
Исрапилова знал в лицо весь Таркистан. Он всегда и повсюду был первым, потому что любил быть первым. О нем рассказывали по радио и писали в газетах как о первом пионере, первом комсомольце, первом коммунисте. Когда Хасан стал первым врагом народа, о нем мигом забыли, а когда стал первым политбандитом, метившим в имамы всего Кавказа, вспомнили снова. Звездный час Хасана Исрапилова пробил летом сорок второго, когда немцы вплотную приблизились к Нефтегорску. Банд-повстанческое движение в горном Таркистане набирало силу по мере продвижения вермахта в глубь Кавказа. Исрапилов видел себя наместником фюрера в бывших горских республиках. Он основал национал-социалистическую партию кавказских братьев, о чем сообщил Гитлеру в личном послании. Фюрер отреагировал незамедлительно. Исрапилову было присвоено звание полковника немецкой армии, а советником к нему направили кадрового сотрудника абвера полковника фон Штубе. Последний по прибытии в Таркистан поначалу соблюдал все академические правила конспирации: обосновался под самым небом в конспиративной пещере, велел своим подручным разработать графики проведения явок, пароли, подобрать места для закладки тайников. Однако со временем, убедившись в исключительной лояльности местного населения, видевшем в нем чуть ли не посланца Аллаха и потенциального избавителя от русского ига, обнаглел и стал средь бела дня совершенно открыто разгуливать по улицам райцентров. Погубила его вера в благородство таркинского народа, но об этом позже.
Юному таркинцу Арби было в высшей степени наплевать на все вышеизложенное. Ему хотелось иметь велосипед, изящный, сверкающий никелем, пахнущий металлом, резиной и хорошо выделанной кожей. Велосипед стал главным героем его снов, голубой мечтой, манией. Сотни раз он видел себя подъезжающим к нефтегорскому рынку не на скрипучей повозке, запряженной старым плешивым ишаком, а на велосипеде с притороченной к багажнику бараньей тушей. Резкие трели звонка заставляли прохожих поспешно расступаться перед ним, а барышень – бросать на него восхищенные взгляды. Но велосипед стоил дорого, а денег, даже малых, у Арби не водилось. Многочисленные родственники, такие же безденежные, как он, внушили ему с малолетства, что разбогатеть честным путем невозможно. Гены предков-абреков, подкарауливавших богатых купцов в придорожных кустах, бродили в нем, мутя рассудок и побуждая хвататься за кинжал при виде вероятной добычи, однако налет цивилизации, возникший как следствие семилетнего пребывания в советской школе и осевший в недрах сознания мономолекулярным слоем, пока не позволял преступить запретной черты. Арби шел след в след за дядей Абубакаром, тупо глядя на его спину, терзаясь и горько сожалея о том, что дядя как две капли воды похож на великого воина Аллаха Хасана Исрапилова, объявившего джихад неверным.
Вскоре они достигли озера. Им было недосуг любоваться открывшимися красотами, да они и не могли воспринимать как нечто необычное и достойное восхищения то, что видели вокруг. Все это они знали, как знают собственный двор. Это были их земля, их горы, их лес, их озеро. Они обитали тут с момента появления на свет и давно стали частью этого девственного мира, не склонного к самолюбованию, а потому вдвойне прекрасному.
Берега у озера были крутые, но кое-где они осыпались, образовав пологости. К этим пологостям и вели все звериные тропы. По ним животные спускались с гор на водопой. Абубакар и Арби затаились в кустах метрах в двадцати от мокрой полянки у воды, хранившей следы многих копыт и лап. Не прошло и получаса, как на полянке появилась косуля. Легкая и грациозная, она не стала пить, а замерла, как изваяние, у самой воды. Подняв голову, она ловила ветерок трепещущими ноздрями. Что-то косуле не понравилось. Почуяв опасность, она вся напряглась, подобралась, чтобы прыгнуть обратно в лес, но в это мгновенье прогремели два выстрела. Косуля и Абубакар упали одновременно, забившись, задергавшись в предсмертных конвульсиях. Дядя стрелял в косулю, племянник стрелял в дядю.
Арби несколькими ударами кинжала отделил голову Абубакара от тела. Это была его первая голова, поэтому он сильно нервничал, руки его дрожали, и с одного удара не получилось: мешали шейные позвонки. А тут еще полуметровая форель выплеснулась из воды и, блеснув на солнце, подобно клинку сабли, с шумом плюхнулась в озеро. Рыба сильно напугала Арби. Она все видела. Однако Арби успокоил себя, подумав о том, что форель ничего никому не сможет рассказать. Недаром говорят: нем, как рыба. Светлая кровь затухающими толчками хлестала из обезглавленного тела. Из головы крови вытекло немного, и была она почти черной. Арби засунул за пазуху трупа плоский пятикилограммовый валун и спихнул тело с кручи. Озеро, плотоядно булькнув, приняло его в свое бездонное лоно. Арби засыпал кровавую лужу толстым слоем земли, забросал галькой и трухлявыми сучьями, оружие убитого и его папаху спрятал в укромной расселине среди скал, голову Абубакара положил в мешок, предварительно швырнув туда большую охапку крапивы. Крапивой горцы в жаркие дни перекладывают свежую рыбу, чтобы она не протухла в одночасье. Мешок с головой засунул в дупло мощного дуба, заслонив свой трофей от зверья и хищных птиц толстыми ветками. Одежда его была в крови, но это не смутило Арби. Взвалив косулю на плечи, он направился в сторону родного аула. Пусть люди думают, что на нем кровь убитого животного. Родственники спросят, где дядя. Он скажет, что они с Абубакаром у озера разошлись в разные стороны, решив охотиться порознь, и каждый пошел к своей засидке. Вероятность добыть зверя таким образом удваивалась. Убив косулю, он стал звать Абубакара, не тот не откликнулся. Конечно, дядю будут искать. Не найдут – успокоятся. Решат: кровник убил. Такое в здешних местах не редкость. Еще Арби думал о Боге. Дядя Абубакар был веселым человеком, он потихоньку богохульствовал, когда они оставались одни. Все люди, говорил Абубакар, молят Аллаха о том, чтобы он ниспослал страшные беды на головы их врагов, и каждый народ молит Аллаха о том, чтобы он ниспослал страшные беды на соседние народы. Поэтому Аллах решил никому не помогать и никого не карать. Он плюнул на дела земные и занялся делами небесными. Молится же человек для того, чтобы успокоить замутившуюся душу. Тут Арби вспомнил, что пришло время творить намаз. Он положил косулю на землю, расстелил рядом куртку, замаранную кровью, разулся, встал на импровизированный коврик, повернулся лицом в ту сторону, где, по его разумению, находилась Мекка, опустился на колени, сложил ладони и, коснувшись лбом травы, принялся истово молиться…
Вечером того же дня заместитель начальника отдела «ББ»[2] Нефтегорского управления НКВД[3] старший лейтенант Прядко доложил начальнику отдела капитану Рубакину о последнем «подвиге» Исрапилова. Банда кандидата в имамы Кавказа напала минувшей ночью на большой аул Рахманюрт. Председатель сельсовета, коммунисты и активисты с семьями успели укрыться и забаррикадироваться в здании школы. Оттуда они вели редкий огонь из единственного нагана и охотничьих ружей, не подпуская бандитов к своему убежищу. Председатель послал сына, двенадцатилетнего пацана, в райцентр за подмогой. Бандиты поймали мальчишку и притащили его к своему главарю. Ребенка нещадно били, но он молчал, и на глазах нукеров Исрапилова проглотил записку отца. Хасан, не колеблясь, вспорол кинжалом животик мальчика, чтобы прочесть записку, а когда у защитников школы кончились патроны, сжег ее вместе с председателем, коммунистами и активистами.
– Зверье! – со злостью процедил сквозь зубы Рубакин. – Поймаю, спалю живьем!
– Ты сначала поймай, – засмеялся Прядко.
Они были неразлучными друзьями, эти два совершенно разных человека: гремучий холерик Рубакин, у которого за душой не было ничего, кроме детдома и ШРМ[4], а в душе полыхала одна лишь ненависть к врагам Отечества и Советской власти, и ироничный строгий аналитик Прядко, выпускник московского иняза, прочитавший уйму полезных, бесполезных и даже вредных книг. Рубакина в Нефтегорске знали с малолетства, а Прядко был пришлый. О нем в управлении болтали, будто его поперли из разведки то ли из-за скандальной пьянки, то ли из-за очень красивой бабы. Однако все это было чистой воды вымыслом. Он действительно служил в разведке и готовился в нелегалы для заброски в тыл противника, но был снят с подготовки ввиду неизбежности провала: у него не ладилось с фонетикой. По-немецки Прядко говорил вполне бегло, но славянский акцент прорывался повсеместно. С этим нельзя было ничего поделать, и его бросили «на укрепление» в Нефтегорскую ЧК.
– И чего им, блядям, не хватает?! – продолжал Рубакин. – Грамоте их научили, от трахомы, сифилиса и туберкулеза вылечили, электрический свет зажгли, ссать стоя научили, а они все туда же…
– Мечети взорвали, мулл постреляли, – встрял в его монолог Прядко.
– Так то ж был оплот контрреволюции!.. А ты таркинца не защищай. Узнаешь его поближе – примешь мою сторону. Это мы все совестью маемся: то нехорошо, это нехорошо, то нельзя, это нельзя. А он, коли захочет есть, отнимет кусок хлеба у ребенка, сожрет его и будет сыт. И никаких тебе угрызений, потому как зверь он, притом зверь безжалостный, коварный, хищный, и обходиться с ним надо по-звериному.
– Вот-вот, – снова возник Прядко. – На этой неверной посылке основана вся твоя порочная теория. Никому нельзя навязывать насильно своей правды, своего счастья. Неизбежно получишь противодействие, равное по силе действию. В соответствии с законом Ньютона… Ехал я сегодня в троллейбусе на работу и слышал интересный такой разговор. Русская женщина ругалась с таркинкой. Мы вам, говорит русская, университет построили, больницы, дома культуры, лампочку Ильича зажгли, троллейбус пустили, а вы нас ненавидите. Таркинка ей в ответ: мы бэз этат ваш гавно тры тышшы раз лучшэ жылы. Забырай свой нырсытэт, забырай свой тарлэйбус, забырай свой лэтрычэство и катыс атсуда!
– Говоришь, нельзя никому навязывать силком своей правды? – перебил друга Рубакин. – Не бывает правды, общей для всех. У каждого класса своя правда, у каждого народа своя правда. Чья правда верх возьмет, тот и на коне!
Зазвенел телефон. Рубакин снял трубку, послушал и весело оскалился.
– Пошли в дежурку. Голову принесли.
– Да ну?! – изумился Прядко.
– Вот тебе и да ну!
– Ведь мы оценили голову Исрапилова всего в десять ящиков водки!
– Или в четыре коровы. Пошли, пошли!
В дежурке было полно народа. У двери, робко и застенчиво улыбаясь, стоял симпатичный парнишка-таркинец. На вид ему было не более шестнадцати лет. В дальнем углу, у сейфа дежурного офицера, лежала на окровавленной мешковине бородатая голова. Выпученные глаза ее с жутким безразличием смотрели на сбежавшихся со всего управления оперов. Рубакин несколько секунд разглядывал голову Абубакара, после чего вынес заключение:
– Вроде бы он. Во всяком случае похож здорово.
Приблизившись к голове, осторожно раздвинул синие губы большим и указательным пальцами правой руки, в то время как левой придерживал страшный трофей за волосы.
– А ну посветите кто-нибудь ему в рот фонариком!
Луч фонарика высветил два ряда отличных зубов. Лицо Рубакина исказилось яростью. Он подбежал к таркинцу и схватил его за грудки обеими руками.
– Говори, сучонок, кого зарезал!
Арби молчал. Рубакин шарахнул его о косяк, а когда парнишка опустился на пол, наподдал еще ногой.
– Говори, паскуда!!!
Плача и путаясь в соплях, Арби рассказал все, как было.
– В подвал его! – велел Рубакин. – Утром разберемся с ним. И расстрелять ведь нельзя! Несовершеннолетний.
Он устало поплелся в свой кабинет. Прядко последовал за ним.
– Ты как его опознал?
– У Исрапилова зубы вставные, а у этого все свои. Хасановы зубы я вот этим самым кулаком лично высадил на допросе в тридцать восьмом.
– Что же вы его тогда не пустили в расход?
– Так он же сбежал.
– Сбежал?! Отсюда?!
– Ну да! Был у нас такой следователь Козлов. Хороший мужик, но растяпа. Так он этого Козлова оглушил следственным делом по башке и выпрыгнул со второго этажа в Суржу.
Прядко выглянул в окно. Внизу, в кромешной темноте, раздраженно урчала, спотыкаясь о валуны, быстрая горная речка Суржа. Прядко подумал, что норовом она походит на таркинца. Сейчас на дворе стоял август, и кто бы мог поверить, что в июне, в период таянья снегов, эта самая Суржа с ревом волокла к Тереку вырванные с корнями деревья, камышовые кровли бедняцких жилищ и трупы домашних животных. Одна из стен здания нефтегорской ЧК обрывалась прямо в воду. Эта сырая замшелая стена была сложена из огромных каменных блоков. Вид она имела мрачный, угрюмый даже. Да и все здание не отличалось приветливостью, хотя его выкрасили в белый цвет. Было оно приземистым, подслеповатым. Окна первого этажа, забранные в толстые стальные решетки, постоянно напоминали перепуганным обывателям о пятьдесят восьмой статье, чудовищных сроках и длиннющих этапах. А ведь до революции здесь размещалось что-то вроде культурного центра. Тут можно было хорошо выпить, закусить и в картишки перекинуться. Отдельные «нумера» с веселыми девушками тоже имелись. Старый бардак царских времен привлек чекистов своей неприступностью. Его метровой толщины стены могли выдержать любую осаду, а воды было сколько угодно прямо под окнами.
– Ну, Козлов очухался и сиганул вслед за ним, – продолжал свой рассказ Рубакин. – Плывут они, а мы выскочили на берег и шмоляем из тэтэшников. Своего убили, а бандит ушел.
– Черт знает что! – изумился Прядко. – Это, значит, могила того самого Козлова в сквере у моста?
– Его, его. Геройски погиб при исполнении служебных обязанностей. Так сообщили родственникам и общественности. А нам всем, кто стрелял, кому по строгачу, кому по служебному несоответствию, кого уволили.
Снова зазвонил телефон.
– Еще одна голова, – ухмыльнулся Рубакин, выслушав доклад дежурного. – Пойдем, глянем!
Новую голову он приветствовал почти весело, как старую знакомую:
– Так это ж итумкальский завмаг! Хороший был человек! Ворюга, правда, но гостя принять умел! Мир его праху, и пусть земля ему будет пухом!
Мельком окинув взглядом здоровенного сорокалетнего башибузука, заросшего волосами до такой степени, что лицо под ними даже не угадывалось и только черные глаза-уголья посверкивали среди растительности, Рубакин бросил коротко:
– И этого тоже в подвал!
Уже в кабинете расслабился, позвонил в буфет и попросил два стакана чаю с лимоном. Через три минуты буфетчица Зоя поставила на его стол два наполненных до краев стакана с коньяком, а рядом положила две шоколадки. Рубакин хлопнул Зою по крутому заду и пообещал выдать ее замуж за хорошего человека, когда закончится война и если удастся дожить до победы. Друзья выпили и закурили. Ночь только начиналась, и было еще неизвестно, чем она завершится. Они работали по ночам, потому что Сталин был совой, а спали днем после обеда. По такому распорядку функционировал тогда весь управленческий аппарат гигантской империи, и никто не сомневался в том, что жить иначе невозможно.