– А! Здравствуй, Павлик… Что давно не был?
– Был болен почти два месяца.
– Ну, да, так тебе и поверим. Чем ты мог быть болен? Посмотри на себя – кровь с молоком! А вот за бабенками волочиться – это твое дело! Где обедаешь?
– В клубе, а ты?
– Мне жена велела дома обедать, у нас гости. Садись-ка и ты со мной в карету и пообедай с нами. Жена будет рада… Что тебе здесь киснуть?
– Нет, спасибо, сегодня мне нельзя.
– Ну, как знаешь.
Оба швейцара побежали втискивать Ваську в карету, а я, ободренный его словами, быстро взбежал на первую половину лестницы и едва не задохся от одышки. Пришлось сесть на площадке и перевести дух. В это время из читальной поднимался наверх старый и уважаемый старшина Андрей Иваныч. Он также спросил, отчего я давно не был в клубе, и я должен был подробно рассказать ему весь ход своей болезни. Андрей Иваныч слушал меня с большим участием, потом покачал головой и произнес как будто в сторону:
– Да, вот тоже удивительно, Степан Степаныч до сих пор жив…
Этого я уже никак ожидать не мог. Степану Степанычу за восемьдесят лет, и он второй год лежит без ног. Что же у меня с ним общего? Угнетенное состояние духа, в которое я впал вследствие этого милого сравнения, понемногу рассеялось за обедом. Все встретили меня очень радушно, обед был отличный и разговор очень оживленный. Старички вспоминали прошлое, а так как мне в жизни случайно приходилось сталкиваться с очень интересными людьми, я также воодушевился и много рассказывал. Андрей Иваныч и тут испортил мне все дело. В Конце обеда он обратился ко мне с самой любезной улыбкой:
– Вот вы, Павел Матвеич, знали столько замечательных людей. Скажите, пожалуйста, случалось ли вам встречаться с нашим знаменитым историком Карамзиным?
Я хотел было ответить: «Нет, с Карамзиным я не встречался, а вот с Ломоносовым был на „ты“», но воздержался, потому что моя ирония пропала бы даром. Карамзин умер лет двадцать до того, что я родился. Как же я мог с ним встречаться? Удивительно, как это люди от старости теряют самые элементарные понятия о хронологии!
Вечером, играя в вист, я сделал несколько крупных ошибок. Отчего это? Вероятно, оттого, что давно не играл, а может быть, я и в самом деле делаюсь похож на Степана Степаныча, который десять лет тому назад был уже так стар, что ему прощали ренонсы.
3 января
Дом Марьи Петровны неузнаваем. Прежде это была тихая пристань; теперь, благодаря присутствию Лиды, это какой-то непрерывный светский базар. Три княжны Козельские: Соня, Вера и Надя, Соня-вторая Зыбкина, Соня-третья (забыл фамилию), кузина Катя, кузина Лиза, еще несколько барышень, «их же имена ты веси, господи», разные пажи, лицеисты и молодые офицеры, – все это кишмя кишит в гостеприимном доме на Сергиевской. Во главе всей молодежи стоит Миша Козельский, по-видимому, влюбленный в Лиду и называющийся ее адъютантом. Марья Петровна окончательно перестала думать, что у нее все скучают, и раз даже в рассеянности проговорилась, сказав мне:
– Il parait pourtant, que cette jeunesse s'amuse chez moi[21].
Лида очень мила со мною и очень мила вообще. Я заказал несколько фунтов розовых тянушек, уложил их в розовую бонбоньерку в форме колпачка и привез ей в Новый год. Сначала она очень обрадовалась подарку и побежала показать его мисс Тэк, но вернулась с лицом, несколько отуманенным.
– Я считала вас таким добрым, а теперь вижу, что вы очень хитрый… Вы нарочно привезли мне эту бонбоньерку, чтобы напомнить мне глупый поступок на елке… Ведь правда?
– Правда, но только я совсем не хотел вас обидеть. Шутка за шутку, – вот и все. А если вы рассердились, Лидия Львовна, простите меня…
– Нет, я не рассердилась, а только вперед буду знать, что вы хитрый… Можно вас называть Павликом?
– Конечно, можно, а я буду вас называть Лидой.
– Отлично, я очень рада. А теперь хотите протанцевать со мной тур вальса?
– Что с тобой, Лида? – вмешалась Марья Петровна. – Как же можно танцевать по ковру и без музыки?
– Ничего, тетя, Павлик отлично танцует.
– Нет, вздор, вздор! Да и вообще ты себе много позволяешь. Ведь Paul не мальчишка, чтобы исполнять все твои капризы…
Увы, хотя я и не мальчишка, однако я положил шляпу, встал с места и, вероятно, исполнил бы каприз Лиды, но в эту минуту в гостиную ворвались Соня Зыбкина и кузина Катя с двумя гувернантками и тремя юнкерами. Вся эта ватага наскоро поздоровалась с нами и стремительно убежала в залу.
– Quelle bonne et charmante enfant[22],– сказала вслед Лиде Марья Петровна, – но только вы, Paul, напрасно ее так балуете. Ее и так все избаловали.
22 февраля
Вопреки опасениям и предсказаниям моего остроумного эскулапа, я так бодр и здоров, как давно не был. Я провожу целые дни у Марьи Петровны и чувствую себя таким же молодым, как Миша Козельский. Иногда мне кажется, что я по-прежнему камер-паж, что я никогда не был ни офицером, ни мировым посредником, ни камергером, что все это было каким-то глупым сном, от которого я только что очнулся. Лида с каждым днем делается все очаровательнее и милее. Она назначила меня вторым адъютантом, и я с блаженством исполняю все ее поручения. На мне лежит обязанность доставать ложи, устраивать разные поездки и уговаривать Марью Петровну, когда она чего-нибудь не позволяет. Круг моего знакомства совсем изменился. Я сделал визиты матери Сони Зыбкиной и отцу кузины Кати. В особенно тесной дружбе я состою со всеми гувернантками. Благодаря гувернантке кузины Лизы, я записался в члены благотворительного общества в Лозанне, а для гувернантки Сони-третьей (всегда забываю фамилию) я начал собирать почтовые марки. Сама ледяная и длиннозубая мисс Тэк немного оттаяла для меня и поверяет мне свои семейные тайны. Правда, я собираю для нее окурки от сигар, которые она ежемесячно через посольство отправляет в Англию.
Из моих прежних знакомых я посещаю только княгиню Козельскую. Вчера я танцевал у нее на балу.
Это был прелестный bal d'adolescents[23]. Нечего и говорить о том, что Лида была царицей бала и распоряжалась всем. По ее приказанию я дирижировал танцами и – могу сказать без хвастовства – дирижировал хорошо, по преданиям доброго старого времени. В былые годы это была моя специальность. Так как кузина Лиза очень некрасива и часто остается без кавалеров, я должен был протанцевать с ней подряд две кадрили; зато мазурку я танцевал с Лидой. Ее беспрестанно выбирали, и мне мало пришлось говорить с нею. Но как было весело следить за ее движениями и знать, что она все-таки сейчас вернется ко мне!
Очень, очень хороший был вечер, но на прощание княгиня Козельская удивила меня слишком большой дозой благодарности, отпущенной на мой пай.
– Merci, merci, милый Павлик, – повторила она несколько раз, – vous avez danse comme un ange[24], дайте я вас за это поцелую.
И она коснулась моего лба своими жирными губами. Положим, это любезно, но слишком признательно. Что же особенного в том, что я танцевал на балу? Вместе со мной уходили два кавалергарда, и она их не благодарила вовсе. Вообще у княгини странные понятия. «Vous avez danse comme un ange». Где она вычитала, что ангелы танцуют?
4 марта
Всего десять дней прошло с того дня, как я написал последнюю страницу моих записок, – и все переменилось. Я опять начал кашлять и не сплю по ночам, желчь разливается, бодрость моя исчезла и на душе скверно. Почему все это произошло – не знаю… Разве потому, что
Le chagrin est tenace et long,
Mais la joie est volage et breve[25], —
как написал какой-то немецкий дипломат в альбом Марьи Петровны.
Особенно скверно спал я последнюю ночь, да и немудрено. Вчера было решено ехать вечером на тройках за город, а потом пить чай у Зыбкиных. Я приехал к восьми часам, все были в сборе, три тройки стояли у подъезда.
– Как? и вы едете, Paul? – спросила Марья Петровна. – Поверьте, что это будет неблагоразумно при вашем кашле. Посидите лучше со мной. Dans la derniere «Revue» il у a un article tres interessant sur les dues de Bourgogne…[26] Почитайте мне эту статью – вы так хорошо читаете.
Я, конечно, не послушался бы ни советов благоразумия, ни просьбы Марьи Петровны, но Лида отозвала меня в сторону и сказала почти шепотом:
– Павлик, милый, посидите с тетей, она так скучает одна! Мы скоро вернемся.
Я молча усадил в сани Лиду и вернулся в маленькую гостиную, где перед лампой уже лежали две тощие розовые книжки. Я сделал рекогносцировку. История Бургундских герцогов занимала в одной книжке пятьдесят страниц, в другой около шестидесяти.
– Марья Петровна! – воскликнул я в ужасе. – Мы не успеем сегодня прочитать и первую статью.
– Нет, Paul, мы прочитаем обе. Я хочу дождаться Лиды, а у Зыбкиных, кажется, танцуют!
Это был мне новый удар. Зачем Лида от меня скрыла, что у Зыбкиных будут танцы? И еще обещала скоро вернуться!
Началось чтение. С тех пор как я живу на свете, я ничего не читал скучнее этой статьи. В сравнении с ней годовой отчет Вольно-экономического общества показался бы самым игривым романом. Два часа пытки я вынес, больше не мог. Я пустился на хитрость и начал пропускать по нескольку строк, а потом по полстранице. Увидя, что это проходит безнаказанно, я сразу перевернул восемнадцать страниц, так что из всех подвигов Карла Смелого Марья Петровна узнала только то, что он умер[27]. Впрочем, вряд ли она вообще что-нибудь слышала. Сначала она прерывала чтение одобрительными восклицаниями, Потом закрыла глаза и, кажется, задремала. Наконец, наступила минута, когда я почувствовал, что вот-вот сейчас книга вывалится у меня из рук; мне почудилось, что Марья Петровна играет «Les cloches du monastere». Я остановился. Она открыла глаза.
– Decidement on danse chez les Zibkines ce soir[28]. Знаете, не отложить ли нам чтение до завтрашнего вечера?
Я не заставил себя просить и выскочил на улицу. Кареты моей еще не было, я побежал домой пешком. Мокрый снег валил хлопьями; я промочил ноги и продрог до костей.
5 марта
Вчера я написал, что не знаю, отчего все переменилось, но я слукавил, – я знаю. Постараюсь выяснить свое положение и привести в порядок свои мысли.
Для этого я прежде всего должен высказать то, в чем до сих пор не решался сознаться перед самим собой. Я безумно влюблен в Лиду.
Но во всех других вопросах я еще не вполне сумасшедший, а потому я очень хорошо знал, что не могу рассчитывать на взаимность. У меня просто была потребность видеть ее ежедневно, я радовался тому, что она так дружески относилась ко мне; с меня было довольно и этого. Отчего же все переменилось?
Говорят, что уроки истории никогда нейдут впрок государствам и народам. То же самое можно сказать об опыте жизни по отношению к отдельным лицам. Этот опыт жизни очень полезен в теории, но поступают люди почти всегда вопреки тому, чему их учит опыт. Так случилось и со мной. Опыт жизни говорил мне, что если я хочу сохранить хорошие, дружеские отношения с Лидой, то ни в каком случае я не должен выдавать секрета моей любви. Пусть Лида будет уверена в моей безусловной преданности, но элемент влюбленности должен быть глубоко затаен в душе, – иначе я пропал. Долго я не выдавал себя, наконец выдал.
Случилось это дня через два после бала Козельских. По необыкновенному стечению обстоятельств мы очутились наедине с Лидой; разговор у нас шел об этом бале, и Лида сказала, что все очень были довольны тем, как я дирижировал мазуркой.
– Ну, не все, – заметил я смеясь, – ваш первый адъютант был не совсем доволен мазуркой.
– Кто? Миша? Вот пустяки! Мы и без того видимся довольно часто.
– Не слишком ли часто, Лида!
При этом я должен заметить, что ненавижу этого Мишу всеми силами души моей. Мне в нем противно все: его голос, манеры, ухаживанье за Лидой, даже его красота. Особенно красота: он как-то слишком картинно красив и слишком это знает. Когда я заговорил о Мише, какой-то внутренний голос опыта жизни напомнил мне: «Перестань, остановись!» Я не послушался этого голоса, я старался выставить своего соперника в смешном виде, говорил о его неразвитости и бессердечии, предостерегал, советовал, умолял, – одним словом, сыграл будто по суфлеру роль влюбленного ревнивца. Когда я взглянул на Лиду, лицо ее выражало такой испуг и такое страдание, что я сам испугался.
– Если вы меня хоть немного любите, – сказала она, вставая с места, – никогда не говорите мне дурно про Мишу. Это мой друг.
И тихо вышла из комнаты.
Вот с этого-то дня все переменилось. Прежде Лида любила, чтобы я участвовал во всех удовольствиях молодежи, теперь ей, видимо, стало неприятно видеть меня вместе с Мишей. Меня это мучило, я потерял свое оживление, сделался раздражителен и мрачен, а вследствие этого Лида положительно начала избегать меня. Если изредка она и принимает со мной прежний дружеский тон, как, например, было вчера, это делается с какой-нибудь целью. Вчера эта позолоченная пилюля была отпущена мне для того, чтобы я не поехал с ней на тройке, а остался у Марьи Петровны.
Сегодня я, вероятно, не поехал бы на Сергиевскую, но мне нужно было кончить чтение Бургундской истории. Впрочем, в душе я, кажется, был рад этому предлогу. У подъезда стояло много экипажей, и еще с лестницы я услышал громкое пение. Мною вдруг овладела такая непонятная робость, что я, не входя в залу, пошел окольным путем к Марье Петровне. Идя по столовой, я явственно расслышал песню, которую пел за фортепиано своим противным баритоном Миша Козельский. Это был известный цыганский мотив, а слова он, вероятно, сочинил сам:
Лидия Львовна
Слишком хладнокровна,
А Мельхиседек
Прекрасный человек[29].
Хор барышень визгливо повторял: «прекрасный человек».
Чтение не состоялось, потому что у Марьи Петровны тоже были гости, и мне сейчас же вручили карту для винта. Но перед тем чтобы начать игру, я решился войти в залу. При моем появлении шум и крики не то чтобы совсем умолкли, а как-то притихли. Я шутливо упрекнул Лиду за то, что она накануне меня обманула, но моя шутка не удалась: слишком в ней много сквозило обиды и горя. Лида что-то пробормотала в ответ, я ничего не понял и отошел в угол гувернанток. В это время Миша Козельский, как-то особенно раскачиваясь и выпячивая грудь, подошел к Лиде и громко спросил у нее:
– Лидия Львовна, вы очень любите Мельхиседека?
Кругом раздалось громкое хихиканье барышень. Ответа Лиды я не расслышал, но мне показалось, что она рассердилась. «Кто же этот Мельхиседек? – соображал я про себя. – Вероятно, какой-нибудь новый поклонник… Как, однако, я отстал! Прежде я всех поклонников знал наизусть. По сходству имен это может быть конногвардеец Мельховский, но ведь Мельховский до сих пор ухаживал за Надей Козельской». Меня так заинтересовал этот вопрос, что я уже хотел за разрешением его обратиться к Лиде, но меня позвали играть в винт.
Никогда в жизни я не играл так скверно, как сегодня; партнеры на меня страшно сердились, и я был этому рад, потому что смотрел на них как на врагов. За стеной в зале раздавались громкие, веселые голоса молодежи, которая еще недавно мне казалась так симпатична. Теперь я им совсем чужой, а может быть, так же неприятен, как своим партнерам в винт. И вдруг мне пришла в голову странная мысль, что я теперь уже не могу сравнивать, где мне лучше, а могу только думать о том, где мне хуже. Здесь, за винтом, мне очень нехорошо, в зале хуже… А дома, вдали от Лиды, может быть, еще хуже… Нет, дома, пожалуй, все-таки легче. Едва кончилась партия, я убежал тем же окольным путем, ни с кем не простившись. В зале раздавался опять тот же цыганский мотив, но куплет был с легким вариантом:
Лидия Львовна
Любит всех ровно,
А Мельхиседек
Несносный человек.
«Несносный человек!» – подхватил хор.
Боже мой, какая это идиотская песня и как мне было обидно слышать серебристый голосок Лиды, выделявшийся из этого визгливого хора!
6 марта
Один древний мудрец сказал, что самый большой враг человека – он сам[30]. Я доказал это вчера, написав в своем дневнике, что я влюблен в Лиду. Пока это чувство существует только в сознании человека, с ним еще можно бороться, но раз оно ясно формулировано и высказано на словах или на бумаге, тогда борьба делается немыслима. Это то же, что закрепить акт нотариальным порядком. Человек уже не владеет собой, а действует под влиянием каких-то темных, неведомых сил. Сегодня я, например, решился твердо не ехать к Марье Петровне и отправился обедать в клуб. Этот клуб, который я прежде так любил, показался мне теперь какой-то безлюдной пустыней: все те же лица, те же разговоры, тот же обед. Прежде это традиционное повторение изо дня в день мне даже нравилось, сегодня я скучал невыносимо. После обеда, проходя через бильярдную, я увидел старичка Трутнева, игравшего с маркером. Прежде я этого Трутнева почти и не замечал, но сегодня я обрадовался ему, как самому близкому человеку. Дело в том, что Трутнев – родственник Зыбкиных и часто у них бывает, а потому я мог в разговоре с ним два раза назвать Лидию Львовну. Пока я разговаривал с Трутневым, несколько удивленным моей усиленной любезностью, в дверях бильярдной показался уважаемый старшина Андрей Иваныч. У меня мгновенно явилось предчувствие, что он мне скажет что-нибудь неприятное. Я не ошибся.
– Что с вами, батюшка Павел Матвеич? – спросил он с каким-то соболезнованием, потрясая мою руку. – На вас лица нет. Как вы осунулись!
– Что делать, Андрей Иваныч, старость.
– Нечего сказать, хороша старость! – воскликнул Трутнев. – На днях Павел Матвеич так отплясывал, что всех молодых за пояс заткнул. Да и лет-то Павлу Матвеичу немного…
– Ну, лет довольно, – возразил неумолимый Андрей Иваныч, – я таких примеров знаю много. Человек бодрится-бодрится и все себя молодым считает, а в одно прекрасное утро проснулся, глядь – старик. Ведь вот, и в пикете то же бывает: считаешь – двадцать восемь, двадцать девять, а потом вдруг шестьдесят!
И, очень довольный своей остротой, Андрей Иваныч пошел разносить ее по клубу.
В это время на больших клубных часах пробило девять. Я вскочил и побежал вниз с такой поспешностью, как будто боялся опоздать на железную дорогу. «На Сергиевскую, и скорее!» – закричал я, бросаясь в сани. Отчего это так случилось, – я не знаю. Мне вдруг неудержимо захотелось увидеть Лиду. Только увидеть, – больше ничего. Я и говорить с ней не буду, а посижу с Марьей Петровной. В самом деле, какое удовольствие смотреть на мое осунувшееся, измученное лицо? Вокруг нее все такие молодые, веселые лица… Но ведь взглянуть на нее можно. Никому не запрещается смотреть на солнце, на звезды, на купол Исаакиевского собора.
Так размышлял я в санях, но и этому скромному желанию не суждено было осуществиться. Швейцар объявил мне, что молодые господа вот-вот сейчас, – еще и трех минут не будет, – как уехали на тройке, а Марья Петровна дома. Судьба словно хотела доказать мне, что и на купол Исаакиевского собора не всегда можно смотреть.
Марья Петровна была в грустном настроении, разговор у нас совсем не клеился.
– Лидия Львовна, по-видимому, уже никогда не бывает дома? – спросил я не без ехидства.
– Как никогда? Вчера она весь день оставалась дома.
– А, вы это называете быть дома, когда у вас сто человек гостей! Знаете, Марья Петровна, вы меня удивляете. Вы ведь очень любите вашу племянницу, а между тем с этими ежедневными тройками, вечерами, балаганами вы ее почти не видите…
– Да, это правда, я вижу ее очень мало, но что же делать, Paul, il faut que jeunesse se passe…[31]
– Да, jeunesse, jeunesse…[32] Это все прекрасно, но ведь есть предел всему. Мне кажется, что такой образ жизни, какой ведет Лидия Львовна, не особенно полезен для развития ума и сердца, да, пожалуй, и не совсем приличен.
– Нет, Paul, если кто-нибудь из нас должен удивляться, то это, конечно, я! Я всегда говорила то, что вы говорите теперь, и вы же всегда со мной спорили. Я была против троек, вы меня убедили, что это ничего. Общество, которое собирается у Зыбкиных, мне очень, очень не нравится, и я хотела, чтобы Лида бывала там как можно реже; вы доказывали мне, что это невозможно, потому что Соня Зыбкина была с Лидой в институте. Наконец, балаганы… Вы помните, мы чуть не поссорились с вами за то, что я не хотела пускать туда Лиду… Я так верю в ваш такт и в ваше знание света, а теперь вы меня упрекаете в том, что я вас слушалась. Право, Paul, это несправедливо.
Марья Петровна была совершенно права, но это еще более меня раздражило.
– Ну хорошо, положим, что это так. Раз вы хотите, чтобы я был виноват во всем, охотно беру вину на себя. Ну скажите, Марья Петровна, разве я когда-нибудь советовал вам, чтобы вы позволяли вашей племяннице быть на такой короткой, фамильярной ноге с молодыми людьми, называть их уменьшительными именами, проводить с ними целые дни…