Между тем лицо бродяги также внезапно разглаживается, словно потухает. Он снова принимает усталый и равнодушный вид и неподвижно стоит в свете осеннего солнца, пряча ладони рук в рукава выцветшей кацавейки.
Через некоторое время жена сотского Настасья, миловидная круглолицая бабенка, опоясанная шашкой мужа, выезжает из ворот на пегой лошадке, впряженной в громоздкую телегу. Она размашисто, по-бабьи, дергает вожжами, сильно работая локтями и неумело чмокает губами. Телега останавливается. Бродяга лезет в телегу и рассаживается в задке, свернув по-турецки ноги. И вот они отправляются в путь сперва широкою улицей села, а затем легонько свертывая в поймы.
Долго они плетутся ленивой рысцой тихими поймами, по вязкой дороге, и упорно молчат. На лице бродяги полнейшее равнодушие, а лицо бабы выражает хозяйственную деловитость. Оно как бы говорит собою: «Рубах я мужу постирала, телятишек попоила, теперь бы вот сечки лошади нарубить!» Однако она молчит. Бродяга созерцает это повернутое к нему в профиль лицо, и по его губам порою скользить брезгливое сожаление.
– У тебя телятишки штоль есть? – внезапно спрашивает он ее, заметив мокрое, словно изжеванное телячьими губами пятно на поле ее полушубка.
– А как же! – радостно повертывается к нему Настасья, брякая шашкой. – У нас три телки и одна телочка! – добавляет она с добродушной лаской в карих глазах, – мы слава, Тебе Господи, как живем!
– А на кой они тебе ляд, телятишки-то эти? – говорит бродяга с презрительной усмешкой, едва, впрочем, уловимой. – Что они умнее што ли тебя сделают? Умнее? Эх, вы! – двигает он плечом и уже апатично добавляет: – Тли вы паршивые!
– А ты знаешь, кто я? – вдруг повертывается он к Настасье с некоторой живостью, – я – Помпей, тот самый Помпей, который графиню Карлыганову задушил в ночь на 18-е октября. Слышала?
Помпей устанавливает на бабе загоревшиеся глаза и некоторое время молчит как бы следя за эффектом, который произвели его слова. Баба тоже молчит с недоумением на лице.
– Слышала? – вдруг вскрикивает он. – Так вот я тот самый Помпей. Тот самый Помпей, – поднимает он худую ладонь, – который вам в пасть вашу голодную три тысячи десятин швырнул и жителями вас сделал! Нате, дескать, жрите! Тот самый Помпей! Слышала ты что-нибудь о нем? Слышала? Да ты полегче! – вдруг снова вскрикивает он резко, – на рытвинах-то попридерживай! Ведь не на лесорах меня везешь!
Помпей с раздражением умолкает. Настасья с недоумевающим лицом придерживает лошадь.
– Тли вы паршивые, – между тем, вновь начинает Помпей, – жадность у вас, как у дьявола, а робость как у зайца и у всех это так, все вы на один поганый образец слажены! На каждую курицу чужую вы зубы свои точите, а чтобы самим эту курицу взять, – смелости на это у вас нет. Страшно! Вы – трусы! По задворкам вы и день и ночь блудите и вам не страшно, а на народ выходить – сейчас голову маслицем и на лицо добродушие, хоть икону писать! Эх вы! Впрочем, мне на вас наплевать, – продолжает Помпей после некоторой паузы, – и то сказать, не вы одни такие. Все такие. Весь мир такой. Весь мир – пес голодный. И я на этого самого пса плюнул, плюнул и ногой растер. Ничего, дескать, мне от тебя не нужно. Ни радостей, ни горя, ни богатства, ни бедности! Ничего! Понимаешь ли ты это, баба? Ничего! Псу – песье, а мне ничего!