Хоть и возвращался Заварзин на пасеку тем же путем, хоть и не высовывался в Стремянку и Артюшу не пускал (куда же с такими физиономиями!), однако весть, что неведомые бандиты, басурмане какие-то поймали бывшего председателя сельсовета с дурачком Артюшей, привязали к деревьям и измывались над ними – слух, приукрашенный страстями и подробностями, в то же утро облетел село.
Чуть за полдень по гарям пропылил красный «Москвич» и тормознул у заварзинской пасеки. Эту машину знали во всей округе, поскольку ездила на ней Катерина Сенникова. Машины были в каждом дворе, а то и не по одной, но за руль садились лишь две женщины – Катя да жена Бармы. Впрочем, Катерина села за баранку от нужды. После смерти отца хотела продать и машину, поселившись на Запани в казенной квартире, однако не стала, съездила в стремянский магазин раз, другой и обвыклась. В Запани, где река малая впадала в реку большую, стояла сама запань, вечно забитая молевым лесом, и пяток домиков на берегу. Ни ларька, ни лавчонки, так что иголки не купишь. Только на лето открывали винно-водочную точку на квартире у одной из старух. Иначе сплавщики гоняли за спиртным в Стремянку и там на неделю оставались в загуле. Было время, когда Катерина чуть-чуть не породнилась с Заварзиными; старший, Иона, года два гулял с ней, уж и к свадьбе готовились, но в последний момент невеста взбрыкнула и поехала будто бы учиться на белошвейку. Где и чему она училась, было неизвестно, слыхали, сходила замуж, отец ей справил кооператив, а она вдруг вернулась домой. Портнихой была великолепной, но шила лишь на себя. Да как шила! Принцессой ходила по Стремянке, да и только! Все было на ней кружевное, вышивное и вязаное. Так и прозвали ее – Катя Белошвейка. Ей бы всю деревню обшивать, а она пошла работать на водомерный пост и жить поселилась на слиянии двух рек.
Заварзин вернулся из Яранки – все из рук падало. По дороге припомнил весь вчерашний день, ребяток припомнил, лицо рыжего паренька, мальчика в очках, личико девочки, и стало ему невыносимо печально. Он послонялся по пасеке, равнодушно проводил глазами новый рой, который, поклубившись над точком, полетел в шелкопрядники, взялся было качать мед, но на первом же улье его ожалила пчела. В самую переносицу, во вчерашнюю рану. Заварзин бросил дымарь, содрал через голову халат вместе с рубахой и сел на крыльцо.
В это время и подкатила на машине Катя Белошвейка.
– Господи! – простонала она. – Я подумала, врут люди…
Глаза от укуса успели заплыть, распух нос.
– Это пчела, – вяло соврал Заварзин. – Потревожил, вот и получил.
– Вижу, какая пчела. – Катя села за руль; взвыл стартер. – Хоть бы пятак приложил!
Едва ее «Москвич» скрылся в облаке пыли, с чердака спустился заспанный Артюша, заулыбался разбитыми, с засохшей кровью губами.
– Бать, а что она приезжала?
– Машину ремонтировать, – бросил Заварзин. – Пойди умойся.
Катя Белошвейка и в самом деле несколько раз притаскивала на буксире «москвичок», и Заварзин чинил двигатель, менял мост и однажды правил крыло и дверцу, когда Катя опрокинулась возле мельницы.
Артюша пожмурился на солнце, сладко потянулся.
– Бать, а давай посватаемся к ней? Жениться хочу-у… Она вон какая вся бе-еленькая, ровно пенка на молоке.
– Осенью, Артемий, и посватаемся, – серьезно сказал Заварзин. – Женятся-то когда? Осенью.
– Осенью мне идти надо, – озабоченно проговорил Артюша. – Осенью жениться не с руки.
Осенью Артюше становилось особенно худо. Он делался молчаливым, вдохновенным, однако гримаса какой-то боли не сходила с его лица. Поначалу Заварзин спрашивал, не заболел ли он, не сводить ли его к фельдшеру, но потом привык. Артюша почти ничего не ел, не пил, и наконец, одевшись в парадную форму, с погонами и петлицами, уходил неведомо куда. Обычно он возвращался уже по снегу, беспогонный, грязный и худой. Скорее всего он попадал в комендатуру, где с него снимали погоны и отправляли домой. Каждый раз он стирал форму, гладил, пришивал новые, со званием на ступень выше, погоны и на все расспросы отвечал, что был на учениях. После «сборов» Артюша веселел, доставал свои бумаги, рулон шпалер и начинал изобретать. Бывало, просиживал ночами, чертил что-то, писал и иногда вдруг громко и жутковато смеялся.
Ранним утром, возвращаясь из Яранки, Заварзин вспоминал и заново переживал не только вчерашний пожар и нелепую схватку возле него. В памяти неожиданным образом всплыл случай, чем-то очень похожий на этот, но такой давний, что теперь не было от него ни жгучей обиды, ни ярой жажды немедленно отомстить. Наоборот, воспоминание отдалось в сердце теплой грустью и даже какой-то радостью, так что приглушило сегодняшнюю ярость и обиду.
В парнях Заварзин был гармонистом, причем играть начал рано, лет в тринадцать, так что к шестнадцати ни одно игрище, ни одна гулянка без него не обходились. От отца досталась ему русская гармонь, привезенная еще из Вятской губернии, с которой ни однорядки, ни хромки тягаться не могли, поэтому молодежь гуртилась возле Василия. А гармонист в Стремянке всегда считался первым парнем, если, конечно, не зазнавался и не ломался, как худая девка. Чаще всего ему доставалась самая красивая невеста, первый стакан на гулянке, да и верховодил среди парней чаще всего гармонист. Иногда стремянские ходили ватагой в Яранку, яранские, в свою очередь, – к стремянским, и тогда гармонисты обоих сел играли до рассвета. На одном из таких игрищ Василий Заварзин и присмотрел Дарью. Случилось это летом, перед самой войной. Молодежь в Стремянке, словно предчувствуя ее, веселилась как-то азартно, взахлеб; будний ли, праздничный вечер – все равно пляски до утра. Однако вдруг стал пропадать гармонист. Вроде только что был, играл на берегу, говорят, спустился к реке воды попить – и будто в ту воду канул. Потом уже кто-то видел его бегущим по яран-ской дороге с гармонью под мышкой.
Два вечера Василий только и погулял с Дарьей, посидел с ней вдвоем за околицей, потом на скамейке у ворот, а на третий Иван Малышев скараулил Заварзина, когда тот возвращался домой, взял за грудки и сказал коротко:
– Увижу с Дарьюшкой – гармонь пополам!
Они были ровесниками, но Иван уже тогда выглядел мужиком: и ростом повыше, и в плечах пошире Василия – молотобойцем в кузне работал. Заварзин на это сыграл ему «Барыню», помахал фуражечкой и на следующий вечер снова прибежал в Яранку. Он, не скрываясь, пришел на игрище, но Дарьюшки там не нашел. Парни и девки уже расходились по домам. Тогда он направился к ее избе, однако возле клуба из темноты неожиданно появился Иван Малышев. За ним, едва различимые, стояли два парня.
– Говорил же тебе, – сказал Иван и вдруг вырвал из рук гармонь, кинул ее товарищам.
Василий ударил его головой под дых, успел махнуть кулаком и в следующий момент уже был на земле. Потом они сцепились, молотили друг друга наугад, катались, вскакивали, барахтались, и пока рвали рубахи – парни где-то рядом рвали гармонь. Они тянули ее, мучили, однако крепкие хромовые мехи не поддавались. Кто-то из них догадался пробить колом дыру в мехах…
Когда Василий в очередной раз поднялся, чтобы броситься на соперника, тот прихватил товарищей и скрылся в темноте. Василий погрозил кулаком и наткнулся на половину гармошки. Другой половины, сколько ни искал ее, шаря руками по земле, так и не нашел.
Он бежал в Стремянку, прижимая к груди остатки гармони, плакал от ярости и уже видел, как завтра он соберет своих парней и поведет бить яранских. Всю ночь он не мог уснуть, отмывал в бочке с водой разбитое лицо, прикладывал к синякам обух топора и с жалостью смотрел на разорванную гармонь. С рассветом залез на сеновал, вынул из гармошки медную планку и стал дуть в отверстия, извлекая тихие, печальные звуки.
Наутро все стремянские уже знали про Заварзина и готовились пойти отомстить яранским за гармонь и гармониста. Готовились тихо, чтобы не будоражить старшую часть населения, но весело и азартно. Успокаивали Василия:
– Контрибуцию возьмем водкой и гармонями. Все до одной твои будут! А Ванька Малышев попляшет!
– Я его наголо, наголо остригу! – кричал Барма и щелкал овечьими ножницами. – Три года не точены!
Чем бы тогда все кончилось? Давненько вятские стенка на стенку не сходились, память об этом лишь в разговорах осталась да в шрамах на лицах мужиков. Ярились стремян-ские, подогревали друг друга и чуяли, что замышляют дело суровое, кровавое. В иную минуту оторопь брала, но пути-то назад уже не было…
Чем бы кончилась та последняя кулачная битва, если бы черные тарелки динамиков в избах вдруг не заговорили густо и разом – война, война! война!!
Поздно вечером того же дня в Стремянку пришла Дарьюшка. Она отыскала Василия и развязала перед ним узел из черного платка, где была вторая половина гармошки – басы и кусок мехов…
Вот так в тот раз война примирила, а что же нынче делать? Ведь и обида не та, и мстить-то вроде некому! Этим парням, что ли? В суд подать, чтобы по закону разобрались и наказали, – да ему, депутату, стыдно с пацанами судиться!
А они между тем лесопосадки рубят, избы жгут.
Но ведь не учили их этому!.. «А почему не учили? – вдруг ухватился Заварзин. – Лес-то рубить, тот, что когда-то ребячьими руками посажен, – разве это не наука? Да еще какая наука!.. Скорее всего их не учили ценить чужой труд… Не успели научить…»
Отправив Катю Белошвейку, Заварзин все-таки стал качать мед. Пчелы разлетались по всей пасеке, набивались в избушку, где стояла медогонка, поэтому Артюша, как всегда, спрятался на чердаке. Натаскав медовых рамок, Заварзин запустил мотор электростанции, включил медогонку и в работе чуть отошел от грустных размышлений. Но не прошло и часа, как на проселке запылила новая, но уже побитая и помятая «Волга» Гоши Сиротина. Крышу у кабины Гоша срезал автогеном, когда только купил машину, и на зиму привинчивал ее болтами.
– Благодать, благодать, – говорил он. – Крышу снял, обдувает, обдувает.
С детства Гоша носил прозвище Барма и настолько привык к нему, что и сам называл себя Бармой и так же расписывался.
Считали, что ему поразительно везет. Огромная его пасека была запущена, стояла полудикая, неухоженная. Весной он выкидывал ульи из омшаника, ставил их на чурки, на старые магазины, а то и вовсе на крышу; чтобы не возиться с роями, кидал десяток пустых ульев, все лето качал мед, встречал и провожал толпы гостей, гулял с ними; осенью, без всякой подкормки и проверки, пихал пчел в омшаник; если не влезали, оставлял на точке, притрусив сеном, и зиму снова гулял. И ни тебе мора, ни поноса, ни прочей напасти, что случались на других пасеках.
– Пчелы, пчелы у меня – во! – говорил он и показывал вытянутый большой палец. – С ведром летают, с ведром! Они у меня закаленные, я их тренирую, тренирую.
Единственное, что он делал для пасеки, – каждый год распахивал гектара три гари и сеял гречиху. В каком-то леспромхозе он сумел купить старый трелевочный трактор, в колхозе выменял на мед двухкорпусной плуг и пахал. Потом брал дедовское лукошко, разувался и сеял.
– Благодать! – радовался он, ступая босыми ногами по черной земле. – Шшикотно, шшикотно-то как!
Всю зиму стаи мелких пичуг, слетаясь со всей округи, расклевывали несжатый урожай.
…Барма подрулил к избе, лихо тормознув у ворот, встал облокотившись на ветровое стекло.
– Во, разуделали! – закричал он. – Они так нас поодиночке-то всех перехлешшут! Только волю дай, волю! Давай соберемся все да пойдем. У меня ребята есть, ребята шустрые! Натравлю, натравлю – вмиг хари начистят!
– Там чистить некому, – сказал Заварзин. – Ребятишки…
– Они нынче зубастые все! К пожилым никакого уважения.
– Слушай, Георгий Семеныч, а ты слыхал, зачем они посадки рубят?
– Дурость, дурость, – отмахнулся Барма. – Пахать-то – другого места прорва, любую гарь. Паши да сей. Работу, работу потрудней ищут. Чтоб интерес был. Счас так: чем трудней, тем больше, больше интересу. Романтика. Характер закаляют. Закалят и бросят.
– Избы жгут, – вздохнул Заварзин. – Вчера Ивана Малышева избу спалили… А такая изба. Что, и жгут для закалки?
– Всё, всё так. Мы в нужде, в нужде закалялись. Они теперь сами, сами нужду ищут. В огонь – в воду, в огонь – в воду. Вот и закалка, вот и интерес.
Заварзин сел на пустой ящик, свесил руки между колен.
– Не горюй, не горюй! – приободрил Барма. – Только слово скажи – мои ребята так уработают…
– Ничего я не хочу… Сыновья не едут. Тимка частенько заскакивал, и того нет.
– Тимка браконьеров, браконьеров душит, – захохотал Барма. – Правда – нет: его баба шестого родила?
– Родила, – вздохнул Василий Тимофеевич. – Съездил познакомился. Понянчиться хотел, да тут пасека, ребятишки эти…
– Опять девка?
– Девка…
Барма захохотал еще громче. С чердака высунулся Артюша и тоже засмеялся.
– Георгий Семеныч, а ты мне ружье обещался купить! – напомнил он.
– Ружье-то? Куплю, куплю, – посулил Барма. – Я те хошь ружье, хошь автомат куплю.
– Автоматы не продаются, – сказал Артюша. – Мне ружье надо, оборотня стрелять.
– Какого калибра тебе?
– Чтоб пуговка лезла! – обрадовался Артюша, соскочил с чердака. – На вот, для мерки! Примерь и покупай!
Он подал Барме пуговицу. Тот спрятал ее в карман. Заварзин исподтишка показал ему кулак.
– Чего, чего ты? Пускай парень тешится. Хоть ружье будет… Вы оба тут сидите, морды порасквасили. Ойда ко мне! Ойда! Мои ребята телевизор привезли, а с ним это, это… Кино показывать! Магнитофон! Из самой Японии!
– Видал я, – отмахнулся Заварзин. – У Сергея Петровича смотрел.
– Дак у меня кино, кино! – Он наклонился к Заварзину: – Баб голых показывают! Голых-голых! В чем мама родила!.. И это самое…
– Батя, поехали! – вскочил Артюша. – Поехали, глянем? Баб голых?
– Женишься – и посмотришь, – буркнул Заварзин. – На живую…
Артюша поскучнел. Барма засобирался, попросил Артюшу крутнуть рукоятку. Когда «Волга» завелась, он зачем-то посигналил и, разворачиваясь, сказал:
– А я теперь каждый день, каждый день гляжу. Шшикотно! Баба моя орет: утоплю, утоплю! Тась-Тась, грю, не топи. Ребятам скажу, про голых мужиков кино привезут!
Он засмеялся и поехал и на ходу, оборачиваясь, все еще что-то рассказывал и хохотал. Машина виляла по проселку, прыгала на валежнике и дребезжала, как немазаная телега.
Заварзин посидел возле ворот, и ему стало еще печальней.
«А к Вежину-то сыновья наверняка приехали, – ревниво подумал он. – Сидят, поди, с отцом, за пасекой ходят…»
И, вспомнив о сыновьях Вежина, которые каждое лето приезжали на два месяца, Заварзин тут же вспомнил Сергея. Тоже ведь ученый, преподавателем работает, и отпуск у него двухмесячный, а не едет. Хоть бы на недельку завернул… И вдруг застучалась обидчивая мыслишка: небось, когда кооперативные квартиры двум старшим строил, а потом всем трем по машине справил, – нужен был батя. Каждую неделю ездили, на пасеке помогали, тряпье всякое возили, ковры. А кому теперь все это? На что?.. В стремянском доме Заварзин жил только зимой, а с ранней весны до поздней осени переселялся на пасеку и наведывался в деревню разве что за продуктами. А чаще Артюшу посылал, на велосипеде. И «Волга», купленная одновременно с Барминой, стояла неезженная в гараже. Может, и не купил бы никогда машину, мотоциклом обошелся, да на сей раз чуть ли не силком заставили. Дело в том, что талон на покупку «Волги» пришел как премия за перевыполнение плана по сдаче меда. Перевыполнял всегда, но талон был впервые, к тому же выяснилось, что на его имя приходило уже четыре машины, да их в районе кому-то продали. Тогда и вмешалась прокуратура, началось разбирательство, шум. Приехал председатель райпо, сгрузил «Волгу» возле заварзинского двора – злой, обиженный кем-то – в избе даже шапки не снял.
– Вот документы, – сказал он. – Машина у ворот. Давай деньги!
Так вот и купил машину. Сел Василий Тимофеевич опробовать ее, огляделся, присмотрелся и понял, что на машине уже кто-то ездил. Хоть недолго, но вот и кожа на сиденьях подвытерлась, и руль чьими-то руками захватанный, и подфарник лопнувший. На спидометре же – шесть километров пробега. Закрыл он ее в гараж, где мотоцикл стоял, и пропала к ней и без того слабенькая охота. Как-то большак Иона приехал, говорит: давай, батя, махнемся на «Жигули»? Иона к тому времени в большие начальники вышел, директором лесокомбината стал; ему бы на «Волге» как раз было, но сел Заварзин в сыновью машину, принюхался, ощупал ее, и вдруг показалось ему, что своя-то «Волга» то ль роднее, то ль уже привык, хотя сидел в ней раза два всего. Не поменялся, отказал. Единственный раз. И так – всё им.
И вот теперь обида ныла пчелиным ожогом. Жалко не денег, а тех отношений, которые когда-то были в их семье, еще при живой матери. Да и после ее смерти все еще казалось хорошо. Ребята приезжали, привозили своих первенцев, жен, друзей; собирали застолье. Хоть и хватало места всем в старой избе, однако, по совету сыновей и особенно невесток, Заварзин затеял строить новый дом, двухэтажный, какими с начала пчеловодства постепенно зарастала Стремянка. Нанял плотников, купил лес, и за год отгрохали домину – глянуть страшно! Шапка валится! Под железной крышей, с верандами, круговым гульбищем по-старинному, резными наличниками. Всем семейством справили новоселье, после чего стали собираться еще чаще. Каждый раз, провожая сыновей, снох и внуков, Заварзин рассовывал по багажникам подарки, денег давал и выходил на середину улицы – помахать рукой. Махал и чуть не плакал от счастья.
Однако с каждым разом он начинал чувствовать нечто подобное тому неуловимому, витающему чувству, которое было при несостоявшемся обмене машин. Жизнь в новом доме чужела. И случилось это потому, как решил Заварзин, что изба-то уж слишком велика. В старой, строенной еще дедом-переселенцем, все были на глазах, все в одной куче. Один внук ревет, другой смеется; одна сноха мужа пилит, другая тут же со своим обнимается. Здесь, в новых хоромах, как разбредутся по своим комнатам – не сыщешь. А что уж вообще происходит в доме в сию секунду, вовек не узнаешь. Стены прочные, капитальные – ни звука. Заварзин не раз в шутку говорил, дескать, к следующему приезду сделаю из всей избы только две комнаты: одну на первом, другую на втором этаже, как в коммуне было. Веселил, а веселья-то было немного. У каждого из сыновей возникали какие-то проблемы, дела, текучки. То один не смог на выходные приехать, то другой. Заварзин понимал: растут мужики! Вон уже людьми командуют, наукам учат, реку от браконьеров защищают. На ноги встали – пускай идут, пускай широко шагают, только б штанов не рвали.
По-прежнему часто ездил младший сын Тимофей. Жил ближе всех, в райцентре, да и работа на воде, мимо бати не проедешь. Но сейчас, когда заныла обида в сердце, Василий Тимофеевич неожиданно с болью предположил другую причину его верности отцовскому дому. Вернее, факт под нее подогнал. Как-то уж сложилось, что на рождение каждого внука Заварзин давал тысячу, преподносил вроде премии за перевыполнение плана. Потом на каждые именины – подарок, а к школе – еще по пятьсот рублей. Это не считая всяких неожиданных расходов: кого в больницу положили, кому срочно что-то купить…
Пасека же – вот она, что ни год – тысячи чистыми приносит. Это ведь надо еще придумать, что делать с этакими деньжищами! Всю жизнь Заварзин тянулся, копейки считал, на зарплате жил, а здесь валятся тысячи, и чувство такое, будто они чужие. Приехал как-то Иона – на машине перевернулся, спасал какого-то пешехода и отвернул под откос. Дал на ремонт. Примчался младший: казенный снегоход ему никак не давали, здесь же в магазин привезли, надо брать. Зимой за браконьерами много не набегаешься, они все на «Буранах», только рыбнадзор на старом мерине. Святое дело – купили. Старшенький произвел на свет единственного внука – получил все причитающиеся вознаграждения, взял аванс под следующего, но не оправдал. Потом еще раза два брал, все говорил: «Катя беременная (жену его звали так же, как и Белошвейку), а выносить не может». Тогда Заварзин дал денег, чтоб на курорт ее свозить, полечить – и это не помогло. Средний, Сергей, тоже родил одну, внучку Вику-Викторию и закончил на этом продолжение рода. Тот не просил авансов, но Заварзин сам посылал, на музыкальную школу: талант оказался у внучки. Зато младший старался один за всех. Что ни год, то прибавление. Жена у него, Валя, женщина деревенская, крепкая, как с куста девок снимает. Тимофею же все сын нужен, не дождется никак. Ему двадцать девять лет, а семья – девять душ, девять ртов прокормить надо. Теща колхозную пенсию получает – копейки, Валя не работает. У поскребыша зарплата – сто двадцать рублей. Поэтому как ни заедет Тимофей – две-три сотни увозит. Сначала, заехав, помочь старался – с пасекой, с дровами, суетился что-то, потом стал просто брать и уезжать, мол, прости, батя, некогда, браконьеры одолевают, как ни говори, один на весь район. И ладно бы, но Заварзину-то хотелось, чтобы он посидел с ним, поговорил, пожил бы в родном доме. А сын пару сигарет выкурит одну за одной, сунет окурки под заворотье болотного сапога, чтоб не сорить, и – бегом на реку. Сколько его просил – привези внучек, тех, что постарше, пускай на пасеке поживут, на пчел поглядят, между делом бы и с ними управился. Но Тимофей ни в какую: дескать, пусть матери помогают. Лето, огород, покос – хлопот по горло. Тут уж не до отдыха. В большой семье некогда скучать и от скуки на отдых ездить. А то, поглядишь, едут сами на море и чадо везут. Чадо ломается, как копеечный пряник, – этого не хочу, то мне не надо. У Ионы с Сергеем по одному, так избалованные – верхом сядут и ноги свесят. Что из них вырастет?
Старшие, Иона с Сергеем, последние два года вообще не показываются. Правда, Иона в прошлом году заскочил, когда машину хотел сменять, но стоило Заварзину отказать – уехал и даже не ночевал. И почувствовал Василий Тимофеевич в его разговоре обиду: мол, Тимофей что ни попросит – все ему есть, а остальным ничего. Понятно, дескать, поскребыш, любимчик.
И тогда Заварзина прорвало. Потом покаялся, но в тот момент не удержался:
– А вы рожайте! Рожайте! И вам дам! Тимке даю, потому что семьища у него! Кормить надо! Ваши бабы не рожать хотят, а жить, как сыр в масле! Королевами ходят, расфуфырились!.. Валя Тимкина, видал, в чем одета? Потому что ребятишки и по хозяйству ломит, две коровы – шутка?
– Да брось ты, батя, – отмахнулся большак. – Тоже мне, борец за рождаемость! Нашел чем стимулировать…
Хлопнул дверью и упылил на своем «жигуленке».
Сергея Заварзин все в отпуск ждал. В письмах-то обещался приехать, время называл и не ехал. Вместо него вдруг пожаловали сват со сватьей, которых Заварзин и не видывал сроду. Жили они в Новосибирске, оба тоже научные работники, на свадьбу почему-то не приезжали, да и свадьба-то у Сергея была – ни к селу ни к городу. Заварзин приехал с гармонью, думал погулять, поплясать, как раньше бывало, а они вечеринку собрали на какой-то квартире (тогда еще кооператива не было), выставили на стол сыр с чесноком, свеклу с чесноком и селедку с чесноком. Потом еще жареную курицу принесли, одну на всех, и тоже с чесноком. Да бутылку шампанского выставили. Вот тебе и весь свадебный стол. Заварзин на это дело тысячу рублей посылал, а поставили – на десятку. Люди собрались, сидят – стыд и позор перед людьми. К тому же Заварзин чеснок терпеть не мог, и вышло, что на свадьбе ни выпить, ни закусить. Отозвал он Сергея, дал сотню – беги в магазин, хоть что-нибудь купи, неудобно перед гостями. Но сын засмеялся и заверил, что в этом доме так принято. Заварзин плечами пожал: в чужой монастырь со своим уставом не ходят. Сидел в уголке и слушал, о чем люди говорят. А они о женихе с невестой словно забыли, ни разу «горько» не крикнули, все о каких-то людях говорили, какие они хорошие, умные и если надо – всегда помогут. И Сергей тоже сидел и все слушал, только глазами с одного говорящего на другого переводил. Заварзин тосковал, щупал у гармошки пуговички и ждал, когда кончатся разговоры и попросят сыграть. Но его не просили. И вдруг Василию Тимофеевичу стало жаль Сергея. Больно уж непонятная семья была, куда он попал, и люди непривычные. На следующий день, когда остались они вдвоем, Заварзин начал было высказывать свои сомнения, но Сергей попросил его поиграть на гармошке. И он играл, глядя в окно, и игра была печальная, несвадебная…
Сват со сватьей прикатили осенью. Заварзин приехал с пасеки – возле дома незнакомая машина, решил: кто-то из города, за медом. Представительный такой мужчина вышел навстречу, улыбнулся, руку протянул.
– Здравствуйте, здравствуйте, Василий Тимофеевич, – сказал он. – Рад познакомиться! Родственники ваши.
– Сват?! Сватья?! – угадал и обрадовался Заварзин. – Так пошли в избу, чего стоим? От гости какие пожаловали! От уж не ждал – не гадал!
Сват со сватьей, не снимая плащей, обошли дом, в каждую комнату заглянули, и все им понравилось.
– Вы бы хоть приехали когда, – говорил Заварзин, шагая на ними следом. – Пожили бы месяц-другой, отдохнули. Тут и воздух, и мед, и молоко у соседей брать можно.
– Так и быть, на будущее лето приедем, – согласился сват и сел в передней, помахал шляпой.
– Да вы раздевайтесь! – в который раз напомнил Заварзин. – Я сейчас стол соберу…
– В следующий раз, Василий Тимофеевич, – заулыбалась сватья. – Ехать нужно, дорога…
– Есть ли у вас прополис? – спросил сват.
– Прополис? – сник Заварзин. – Да есть…
– Не продадите ли нам? Мы заплатим.
– Что ж продавать-то? – совсем растерялся Заварзин. – Мы ж свои…
– Нам много надо… Сколько у вас есть.
Прополис был, стоял с весны, приготовленный на сдачу. Заварзин достал из ларя четыре ящика с прополисом, по просьбе свата погрузил в машину. А новая родня стала тут же прощаться и усаживаться, втискиваться в «Волгу». Мотор уже заработал, когда Заварзин спохватился: подарка-то не послал! Замахал рукой, притащил флягу меда, положил в багажник.
– Чайку попьете, – приговаривал он. – Больше и послать нечего…
«Волга» поехала месить грязь по стремянским улицам и дорогам. А Заварзин в тот день долго не мог прийти в себя: вроде встретил нормально, ничего такого не сказал, а будто обиженные уехали…
Чем больше мучил Заварзин свою память, тем сильнее ощущал какую-то неловкость и стыд. В иной момент аж уши горели. За все сразу было стыдно, хотя умом-то понимал, что нет такой причины. Его избили, даже потешались над ним – а стыдно ему. За Ощепкина стыдно, что он видел все и даже пальцем не шевельнул, чтоб помочь, чтоб за яранские избы постоять, за лесопосадки. И что сыновья все больше чужеют, от родного дома отбиваются – опять ему стыдно. Куда ни кинь – везде он, Заварзин, виноват. А видно, все потому, что жизнь с давних пор и в Стремянке, и в своей семье словно роилась вокруг него, как пчелы роятся вокруг матки. Так бы и дальше всегда казалось Василию Тимофеевичу, не случись этого пожара в Яранке…
Тем временем Катя Белошвейка остановилась недалеко от Яранки, около сосновых лесопосадок, и вышла из машины. Трудовой десант рубил деревья. Мальчики работали увлеченно и даже самозабвенно. Посередине вырубки дымилась и никак не хотела гореть куча сырого сосняка.
– Кто старший? – спросила Катя.
Рыжий не спеша подошел к ней, играя топором и на ходу делая замечания ребятам.
– Ну, я, – сощурился он. – В чем дело?
– А постарше тебя есть кто?
– Учитель в деревне…
– Так, – сказала Катя. – Сейчас вы у меня помотаете сопли на кулак… Кто вчера наших мужиков бил?
Ребята молча подтягивались к ним, переглядывались, вытирали потные лица. Рыжий усмехнулся, справившись с замешательством, и приказал:
– Чего столпились? Всем работать!
– Стоять! – отрезала Катя звонким голосом. – Вы хоть знаете, кого били? Вы своими куриными мозгами соображали – нет?.. Все по тюрьмам пойдете! Наплачутся ваши матери, нахлебаются слез!
Не медля больше, она круто развернулась и пошла на дорогу, села в машину. Десант остался среди вырубки, стоял, опустив руки с топорами, и боялся моргнуть, словно перед объективом фотоаппарата.
А Катя Белошвейка остановилась возле заброшенного яранского клуба, глянула на свежий пепел сгоревшей избы, на черную от копоти печь, торчащую среди пожарища, и направилась к брезентовому навесу. Девочка в белом халатике и таком же колпаке хлопотала около кастрюль на летней печи, а мальчик в очках колол дрова.
– Ага! – сказала Катя громко. – Теперь все ясно. Ты одна в этой банде?
– Одна, – вымолвила девочка.
– Значит, из-за тебя сыр-бор! Это они перед тобой турнир устроили и наших мужиков били? А ну, иди сюда!
Она смахнула колпак с головы девочки и ловко схватила за волосы. Девочка завизжала, а мальчик бросил топор и побежал в клуб.
– Тетенька-а! Я не виновата! Они сами…
– Я тебе покажу, как парней баламутить! – приговаривала Катя и таскала ее за волосы. – Ишь ты, стервочка! Это из-за тебя мужиков бьют, из-за тебя избы жгут? Я тебе локоны-то повыдергаю! Я тебе кудельки твои растреплю!
На печи сбежало молоко, дым вырвался из-под навеса. В этот момент из клуба вышел заспанный мужчина и в первое мгновение растерялся. Катя выпустила девочку, мимоходом сбросила крышку с кастрюли и устремилась к мужчине.
– Ты учитель? Ты, подлец, чему детей учишь? Ты что им позволяешь? Ты же их всех под тюрьму подвел! Но ничего, и ты с ними вместе сядешь! Я это устрою! Я тебе такое устрою – наших мужиков навек запомнишь! Жена твоя слезами умоется!
Пока учитель приходил в себя, Катя Белошвейка была уже в своей машине. Он побежал за ней, замахал руками, однако над дорогой вихрилась только пыль и едкая бензиновая гарь. Красный «Москвич» остановился у ворот старика Ощепкина, за которыми с глухим подвывом залаял цепной кобель.
– Эй, дед! – крикнула Катя. – Убери собаку!
Ощепкин вышел из избы, облокотился на калитку. Из сенцев выглянуло настороженнее старушечье личико.
– Ты же Егорки Сенникова дочка будешь, – узнал старик. – А Егорки-мельника внучка. Знал, знал я деда твоего…
– Ну-ка, дед, скажи мне, – оборвала Катя, – ты почему такой стал? Ты почему взаперти сидишь, когда деревню жгут и мужиков бьют? Видал, что вчера ночью было?!
– Видать-то видал…
– В свидетели пойдешь! Вместе со своей молодой старухой первым в суд побежишь. Понял?
Старушка испуганно перекрестилась и захлопнула сеночную дверь.
– Ишь ты, Кощей Бессмертный! Нагородил запоров, так думаешь, отсидишься? Моя хата с краю?..
– Дак моя старуха боится, – выдавил Ощепкин. – Непривышно ей эдак жить… Чуть уж не плачет.
– Приехала – пускай привыкает! – отрубила Катя. – Видали – чуть не плачет!.. И поплачет – не беда, полезно. Может, глаза промоет!