К вечеру, а вернее к ночи, сил оставалось только добрести до дома, подняться на четвертый этаж и, не раздеваясь, лечь на тахту, чтобы сразу же уйти в темную зыбь сна. Бывало, ночью он просыпался, раздевался и укладывался, как полагается, под одеяло, и, не в силах уснуть, лежал до утра с открытыми глазами. А потом начинался кофе, курево до одури, так что к работе уже побаливала голова, подавливало сердце, и при одном воспоминании о том, что надо снова идти и целый день выслушивать жалобы и угрозы, слезы и заискивающие просьбы, становилось грустно и пусто: весь август Сергей работал председателем конфликтной комиссии, в университете шли приемные экзамены.
В эту страдную пору он и к своему дому подходил как профессиональный разведчик. Вначале проходил мимо, по другой стороне улицы, затем через соседние дворы, в тени деревьев, приближался к подъезду, высматривая, нет ли кого, и лишь после этого входил в подъезд. Но ждать могли и на лестничной площадке, поэтому он вынимал из ящика газеты, стараясь не шуметь, крался по ступеням на полусогнутых и смотрел вверх. Если кто-то был, то Сергей так же осторожно выходил на улицу, забирался в глубь двора на детскую площадку, ждал, когда посетитель уйдет, и иногда придремывал. Ждали его в основном знакомые и знакомые знакомых, у которых кто-то срезался на экзамене и теперь возникала не конфликтная, а аварийная ситуация. Реже приходили совсем чужие, даже приехавшие из других городов и республик, но он всегда безошибочно угадывал, кто и зачем торчит у его подъезда или мается на лестнице. И еще угадывал, насколько опасен гость. Хватало одного вида темной фигуры. Опаснее, конечно, были знакомые: просто так не отвяжешься. Сосчитать бы как-нибудь, сколько врагов нажил себе с этой комиссией…
К счастью, лихорадочный месяц кончался, но бдительность следовало усилить. Теперь приходили не те родители, отпрыскам которых вместо «двойки» хотелось «тройку», а более требовательные и агрессивные – кому вместо «четверки» нужна была «пятерка», кто недобирал одного балла. Эти от отчаяния шли на все.
Сергей осторожно притворил за собой дверь подъезда, прокрался на цыпочках к почтовому ящику и вынул газеты. Ящик был черен: уже несколько раз его кто-то поджигал. Похоже, велик был соблазн сунуть спичку в отверстие и спокойно уйти, пока разгорается почта. Кто знает, что там сгорало? Скорее всего самое дорогое и ценное. Но как только Сергей перестал запирать его и жене наказал, стали жечь другие ящики, а его почта оставалась целой, парадокс человеческой, точнее ребячьей, психологии.
С газетами под мышкой он поднялся на второй этаж и увидел чью-то спину возле перил на четвертом, как раз напротив своей квартиры. Спина была широкая, крепкая, но чуть сгорбленная, серые брюки слегка поблескивали от сидячей работы их хозяина. Такой прицепится – до утра не отстанет, лучше еще часок посидеть на скамейке, почитать газеты. Выдержка у гостя скоро кончится: вон уже к перилам прислонился и ногами часто переступает… Сергей тихо спустился и вышел на улицу.
Осень подкатила, сидеть на скамейке было зябко, и тучи в сумерках были низкие, тяжелые. Лето началось, а уж и хвост показало. В сентябре на месяц в деревню на сельхозработы со студентами, затем плотная программа лекций; и опять ничего не успел, каждую зиму он ждал лета, готовился, все думал съездить в Кировскую область, а оттуда – к отцу. Отец уж года четыре просил его завернуть в Киров, дескать, ты в Москву часто ездишь, заскочи, узнай, цела еще деревня, нет. По нынешним меркам, это же недалеко. А потом мне расскажешь, как там. Ни разу не был в российской Стремянке, но тянет. Ты хоть погляди, какое там место.
– Ты бы сам съездил, – говорил он отцу и шутил: – Между прочим, все богатые американцы к старости начинают путешествовать. Ты бы тоже собрался да поездил по миру.
– Когда мне? – вздыхал отец. – Летом пасека, зимой все под снегом, ничего не увидишь… А снег везде одинаковый. Заскочи, глянь, может, там какая-нибудь родня осталась. Хоть далекая, а все родня. Американцы – они по чужим местам ездят. Здесь, Серега, другая штука. Боюсь, поеду да останусь там. Или, наоборот, приеду, а там – плохо… Не так, как мне думается, не такое место.
И почти в каждом письме наказывал, деньги предлагал, если надо. Сергей от денег отказывался и знал почему. Вслух никогда не говорил, но про себя знал: возьми деньги, и обязательно придется заехать.
Еще одна осень, а в российскую Стремянку опять не попал… Минуло полчаса. Гость вышел из подъезда, побродил взад-вперед и снова исчез за дверью. Сергею померещилось что-то знакомое в его фигуре, а это лишь усилило нежелание встречаться. Потом он задремал, кутаясь в плащ; в доме уже гасли огни. Ему показалось, что он спал долго, вскочил, осторожно вошел в подъезд. Кто-то повыключал на площадках свет, и только на четвертом горела лампочка. Пришельца не было видно – похоже, не дождался. Сергей перевел дух и, не скрываясь, стал подниматься. И когда он уже был между третьим и четвертым этажами, вдруг увидел широкую спину. Человек стоял у двери, прислонившись плечом к косяку. Крепко стоял, как мостовой бык. Бесшумно развернувшись, Сергей пошел вниз и услышал знакомый зычный голос:
– Серега?! В душу твою… Чего ты от меня бегаешь? Во, фрукт! Я его четвертый час жду!
– Да я не от тебя прячусь, Иона, – засмеялся Сергей. – Меня тут обложили… родители. Как волка…
– Тебя обложишь, как раз, – хмуро пробубнил Иона.
Сергей открыл дверь, впустил брата. Тот прошел в комнату и сел на диван, не снимая куртки. Руки спрятал в карманы, шарил глазами по стенам и полу. В квартире был беспорядок. Пока Сергей ставил чайник и, открыв холодильник, долго смотрел туда, размышляя, что выставить на стол, Иона побродил по его дому, заглянул в каждый угол и встал на пороге кухни.
– Знаешь, Серега, – сказал он. – Я вот что тебе скажу… Кстати, а где твоя баба?
– В Новосибирске, у родителей, – бросил Сергей. – Ты есть сильно хочешь?
Иона поморщился. Старший из братьев Заварзиных ростом был под два метра, в ширину – дверной проем заслонял, и когда нажил брюшко, нагулял шею, чуть сгорбился, стал тяжелым, медведеподобным. Он вечно не знал, куда деть руки, поэтому пихал их в карманы, отчего еще больше горбился.
– Гони-ка ее к чертовой матери! – вдруг бухнул Иона. – Под зад мешалкой!
– Кого? – спросил Сергей и отметил, что брат чем-то расстроен.
– А бабу свою! Уехала, вот и пускай там живет!
– Ты разошелся, так теперь всем за тобой? – усмехнулся Сергей.
– Ты про мою не говори, – отрезал брат. – Моя хоть и того была… Зато чистоплотная. У нее в доме чистота, приятно зайти. А у тебя? Как ни придешь – бардак. Бардачина какой-то! Она что, полы вымыть не в состоянии? Да и что мыть-то – паркет!.. Шторы грязные, разбросано все, пылища! И холодильник пустой! Тебе, как научному работнику, не стыдно? Культурные люди…
– Я тут сам… запустил, – помялся Сергей. – Руки не доходят… Когда жена дома, бывает уютно…
– Ну-ну… Защищаешь? – Брата что-то задело, наверное, своя неустроенная жизнь. – Передо мной мог бы всю правду-матку…
– Что, с проверкой пришел? – хмуро спросил Сергей. – Ревизию наводить?
– Да нет, так… – отмахнулся Иона. – Честное слово, увижу бардак – душа болит! Ну ты же женщина, хозяйка – так наведи порядок! Сделай так, чтоб красиво в доме было! Чтоб тянуло домой… А сюда потянет? Тебя тянет домой?
– Сейчас где живешь-то? – вместо ответа спросил Сергей.
Иона покряхтел, огляделся.
– Я-то что… На работе пока живу, в кабинете. Обещают к зиме квартиру в новом доме… Так уж лучше на работе, чем в этом свинарнике. Ну, честное слово, Серега! Мне как брата тебя жалко. Ладно, мы деревенские, а она-то – из интеллигентной семьи… Курит еще…
Сергей ощутил, как подступают, накатывают раздражение и злость. Не на брата, не на беспорядок в доме, а вообще на все сразу. Тут еще вспомнилась последняя ссора с Ирмой, после которой она и поехала к матери, забрав Вику. Ирма работала завлитом в Театре юного зрителя; театр был на гастролях, Ирма в долгом отпуске, но поехала-то она не затем, чтобы отдохнуть или убить время. От обиды поехала, дверью хлопнула. Ведь не собиралась к родителям – тут же помчалась… И занесло его в эту конфликтную комиссию! Знал бы, руками и ногами открестился!
– От бати письмо давно было? – вдруг спросил Иона.
– Последнее еще весной, – пробубнил Сергей и склонился над раковиной – мыть чашки.
– Врешь, – тихо сказал брат. – Как сивый мерин.
Сергей обернулся, насторожился.
– Чего уставился? Тебе в конце июля письмо было. А ты до сих пор ответить не соизволил.
– Не получал я! Не было, – удивился Сергей. – Что мне врать?.. Хотя как раз в июле почтовый ящик сожгли…
– Конечно, – не поверил брат. – А письмо сгорело… Ну-ну… И от Тимки тоже письмо сожгли?
– И от Тимки не было! – уже возмутился Сергей. – Что за допрос?
– Допрос? – поморщился Иона. – Допрос с пристрастием… Только не я тебя, а поскребыш нас обоих допрашивает. На, читай! – Он выдернул из кармана конверт и припечатал его к столу, а сам сел на табурет, ссутулился.
«Здравствуй, большачок! – прочитал Сергей. – Я знаю, что твоя обязательно прочитает это письмо, а мне бы того не хотелось. Так что ты, Катя, можешь не читать дальше. Про Белошвейку я больше ничего писать не буду. Дело касается только нас троих, братьев. Я Сереге написал – ни ответа ни привета. Батя ему тоже писал в конце июля – молчит. Так что я пишу тебе на старый адрес, потому как не знаю нового. Может, у тебя, думаю, совести больше, чем у некоторых ученых, так ты ответишь и про свою семью вспомнишь. Верней, не про свою, а про нашу. Я все понимаю, у вас там в городе дел по горло, начальники все, занятые, только про батю нашего все равно забывать не надо. Он у нас один, и другого не будет. Это баб можно менять, а родителей не заменишь. Конечно, мне вас, старших, учить не с руки, но я только спросить хочу: у вас совесть есть? нет? Или вы ее совсем там затуркали? Вам с Серегой батя нужен был, пока вам машины покупал да квартиры, а теперь что? Можно на него и оглоблю положить? Хоть бы раз кто за лето появился! Вас же не на каторгу зовут – к бате, домой. Вы бы хоть для отвода глаз заскочили, и то бы он рад был. Дождешься вас, как же! Ладно, на Серегу там самолов поставили, он попался, как ерш на крючок, – еще и заглотнул. Ты-то, большак, каким местом думаешь? Вольный теперь, так приехал бы. Или стыдно перед батей? Так батя все поймет, он не слепой, все видит. А пишу я так потому, что с нашим батей творится черт знает что. В начале лета его избили, вместе с Артюшей. Какие-то парни в Яранке. Не знаю, как у вас, у меня сердце кровью обливается. Да он что – безродный, одинокий? Заступиться за него некому? В старое время у нас в Стремянке за такие дела этим паразитам пасти бы порвали! А он теперь в суд даже не хочет подать. Участковый хотел сам дело возбудить, так батя пошел к нему и сказал, будто он сам первый начал. Они с Артюшей. С Артюши какой спрос? Ощепкин все видал, да молчит, кержак. Эти парни у Яранки сосняк порубили и отвалили как ни в чем не бывало. Ихнего старшего я с сетями на реке поймал, так он чуть не в драку на меня. Говорит, рыбачил и буду рыбачить. Если б я знал тогда, что его эта команда батю била, на веревке бы в милицию привел. А я, дурак, простил и только десятку штрафу выписал. Но это еще не все. Батя после всех этих дел какой-то тихий стал, невеселый. Мало того что он Артюшу у себя держит, так еще каких-то бичей привечает. Сколько меду отдал, и все без копейки. А гнать мне их не с руки, батя, чего доброго, обидится, сами знаете, но и терпеть сил нету. Так что делать будем? Мне одному здесь не разобраться. Но самое главное дальше. На той неделе заехал я к нему – мед не выкачан, пасека стала – у Бармы лучше. Я мед покачал, омшаник почистил. А батя и говорит: знаешь, Тимка, поеду я, однако, в Россию жить, в вятскую Стремянку. Хочешь, пасеку забирай, а я поеду туда помирать. Вы все на ногах, душа перед вашей матерью чиста. Я его отговаривать – он все свое. И в Стремянке всем рассказал, что поедет. Сами знаете, батя упрется – не своротишь. Люди смеются. В глаза не говорят, но уже слыхать, мол, повелся с Артюшей и сам чокнулся. Как такое мне слушать? Ты с Серегой далеко, до вас не долетит. Тут недавно приехали к нему трое каких-то, говорят, что Серегиной бабы родня какая-то. Он их три дня медовухой поил, а на четвертый две фляги меду, штук сорок рамок с медом и ящик прополиса вроде подарил. Они ему ни копья – и уехали. Совести-то нету. И все при Кате Белошвейке было. Она рассказывает и чуть не плачет. Дурят, говорит, мужика, а он – свои, свои. Что мне делать? Капитально заняться некогда, все-таки работа, браконьеры. Давайте сообща решать. Только вам приехать надо, пока он не уехал. Потом поздно будет. Иона, найди там Серегу, возьми его за жабры. И напишите, когда приехать сможете, чтобы всем вместе собраться. Дело нешуточное. Вот так. В Стремянке всё по-старому. Медосбор хороший был. Вежин, говорят, десять тонн взял чистого. Летом видал его, привет слал Сереге, спрашивал. А Серега и ему не пишет. Теперь точно говорят, что гари будут распахивать. Эти паразиты сосняк вырубили, а то место теперь распахали. Половину хотят нынче озимыми засеять, а другую половину пшеницей на тот год. Опыт ставят. Что еще? Бабка Лепетушиха померла. Пошла за водой и упала с коромыслом. А старик ее все еще паром гоняет, пить стал. Ну вот и всё. Жду письма от тебя и скорого приезда обоих. Пока до свидания.
P.S. А у меня шестой родился, еще в июне. Опять девка».
Братья сидели и пили чай. Большак молчал, а Сергей все перечитывал и перечитывал письмо, отдельные его места. И казалось, будто он это уже слышал или читал. А может, во сне снилось, да заспал потом сон, и осталось только смутное его воспоминание? Сергей машинально хватал губами горячий чай, смотрел на почерк Тимофея, вспоминал и ничего не мог вспомнить. Уж не рехнулся ли он с этими экзаменами и комиссией, с поздними гостями, стерегущими у дома? Вы-хватил, поди, письмо из ящика, прочитал и моментально забыл.
Сергей встал, задумчиво покружился по кухне, затем достал из бара коньяк, выставил две рюмки.
– Я не буду! – заявил Иона и убрал одну рюмку. – И тебе не советую. Давай на трезвяк думать.
Сергей налил себе, выпил, снова взял письмо. Взгляд остановился на фразе: «А батя и говорит: знаешь, Тимка, поеду я, однако, в Россию жить…»
– И вообще не советую, – повторил Иона. – Сегодня рюмку от расстройства, завтра от счастья. И пошло-поехало. А там алкоголизм стучится!.. Тебе нельзя ум пропивать, скоро профессором станешь. Докторскую-то написал?
– Написал, – бросил Сергей и снова впился в фразу: «…поеду я, однако, в Россию жить…»
Брат умолк, глянул исподлобья, набычил шею. Сжатые кулаки на столе были чуть меньше чайника.
– Здорово он нас? – спросил. – Вот тебе и поскребыш.
– Иона, ты не знаешь, кто почту жжет? – вдруг спросил Сергей. – Почему? Зачем?
– Хулиганье! – бросил брат. – И не поймаешь… Ты это к чему?
– Так, – проронил Сергей, – совпадение… Голова не соображает.
– А ты пей больше! – рявкнул Иона и убрал бутылку. – Что? Задумался? Вот и я прочитал – задумался. Ишь, шестого родила. Значит, еще тысчонку с бати сдернул плодовитый наш… Это что за родня твоя наезжала?
– Не знаю. – Сергей пожал плечами. – Не моя родня…
– Ну бабы твоей! Она еще и родню туда пихает… Во деятели! Так и глядят, где бы на чужом горбу в рай прокатиться!.. Что делать-то будем?
– Устал я… – пожаловался Сергей. – Смысл трудно доходит…
– А я – нет! Я свеженький к тебе приехал, с курорта!.. – Иона встал. – Там, по-моему, не с батей – с Тимохой разобраться надо. Нас корит, а сам?.. Рядом был, не мог сосунков этих переловить? На словах только герой, а так сопли распустил!.. В суд, не в суд! Да я бы их, гадов, в дерьме утопил!.. Что молчишь, ученый? Есть у тебя совесть? Поскребыш спрашивает, есть?
– Ты знаешь, он все просил в Киров заехать, в старую Стремянку. Попутно, – проговорил Сергей. – Видишь как… А я сегодня на лестнице тебя не узнал.
– Где ж ты узнаешь! – Брат пнул пакет с картошкой. – У тебя теперь другая родня. Вон ее сколь! Ты у нас ломоть отрезанный. Мы тебе чужие стали.
– Ну, хватит! Хватит! – взорвался Сергей. – Указчик нашелся!
– Я тебе старший брат! – отрезал Иона. – Имею право указывать!.. И вообще, ты почему к отцу ездить перестал? Деревенской родни застыдился?
– А ты?
– У меня другое дело. На мне предприятие – тысяча душ! Я два года в отпуске не был. Шпалопропитка вон сгорела. Убытки, комиссии… В самом деле – ни стыда, ни совести. Один там, другой здесь, а об отце подумать некому. Опять мне? Опять на мою шею сядете? Может, хватит кататься-то?..
– Ну, поеду к нему, а что скажу? – как-то виновато спросил Сергей. – Всем бы вместе… Батя мужик крутой, с ним не разговоришься.
– Потому и надо тебе ехать! – перебил Иона. – Ты – ученый, дипломат… Езжай и разберись.
– С ним что-то случилось… Понимаешь, во сне даже видел. Будто мы с ним коня запрягли за сеном, бастрык привязали, а сами пешком пошли. Снег на лугах глубокий…
Иона глотком допил чай, потрогал письмо на столе и вдруг засобирался.
– Короче, думай. Мы тебя не зря всей семьей выучили. Вот и думай, что делать. Сроку – сутки. Я завтра заеду. А письмо еще почитай, полезно будет.
Он ушел в переднюю, начал крутить замок, как всегда, в другую сторону. Пыхтел, тихонько ругался.
– Погоди, – окликнул Сергей. – Погоди… Мы так и не договорили… Как тебе живется-то?
– Как? Вот так! – бросил Иона. – Хорошо живется!
– Ты бы остался, переночевал… Поговорили.
– Мне завтра с шести вагоны подадут на загрузку. Я уж лучше на работе… чем тут. Меня не ищи. Завтра сам буду.
Он вышел, прихлопнул дверь, но она отошла со скрипом, и в щель потянуло уличным холодком. Сергей запер ее и поплелся на кухню.
Неизвестно, что помогло – письмо, брат или коньяк, но усталость слетела. Он почувствовал бодрость, почти такую, с которой садился писать статьи: от возбуждения подрагивали руки, в квартире казалось тесно, душно. И, лишь распахнув окна, можно было работать. Он перечитал еще раз письмо, взял веник с совком, начал подметать, собирая и раскладывая по местам вещи. Однако ощущения чистоты не было. Тогда он пропылесосил ковер на полу, тахту, расставил посуду в шкафы, убрал книги со стола и кресел, протер пыль. И все равно свежести в квартире не добавилось. А когда снял с окон и дверей шторы, то вообще испортил мало-мальский порядок: теперь, казалось, любой прохожий мог заглянуть с улицы. Вдруг его осенило – нужно вымыть пол! Именно с пола начинается чистота! Паркет кое-где зашаркался до черноты, в других же местах, наоборот, желтел светлыми пятнами. Отмыть его, и будет чисто!
Он взглянул на циферблат. Высокие напольные часы показывали половину третьего ночи. Соседи внизу давно привыкли к ночному образу жизни верхних, к бесконечным хождениям и скрипу паркета. Правда, пол еще ночью не мыли у них над головами, не скоблили его косарем, но, поди, не догадаются, что здесь происходит. Сергей налил воды в ведро, взял на кухне самый большой нож и, намочив паркет, начал скоблить. На ходу пришлось разуться, завернуть штанины и снять рубаху. Паркет поддавался плохо: пиленный вкось слоев, он задирался, и драть его можно было только «по шерсти», к тому же грязь, въевшаяся слишком глубоко, сначала вроде бы сходила, но потом вдруг проявилась. Без рубанка тут не обойтись. Он скреб и вспоминал, как делала это мать в их стремянской избе. Пол мыли раз в неделю, тогда еще не крашенные половицы мать заливала водой, размачивала поверхность, а потом скоблила, посыпая чистым речным песком. Работа длилась несколько часов, но потом было так приятно пройти босиком. Желтые половицы казались мягкими, бархатистыми, ласкали подошвы. Древесная мякоть выскабливалась быстрее, чем сучки, и поэтому они слегка выступали из пола, делая его волнистым. Какое-то особое удовольствие было ступать по этим волнам, когда ступня всей кожей прилегала к полу и становилась чувствительнее, чем ладони рук. Ощущалась даже самая крохотная песчинка, оставшаяся после мытья. Почему-то и отец часто ходил босым по свежевымытому полу. Может быть, оттого, что в доме, заставляя разуваться всех, берегли чистоту? Отец ходил по волнам и иногда говорил:
– Мать, пол-от в песке.
– Где? Где ты песок-то увидел? – спрашивала усталая мать, домывая сенцы. Она разгибалась с трудом, стояла босая, держа в руке льняной снопик, измочаленный об пол, и с испугом заглядывала в избу.
– Не увидел, а почуял, – говорил отец. – Наступи-ка, наступи.
Мать не ленилась, быстренько смывала ноги чистой водой и шла к отцу, проверить. Она наступала своей ногой на то место, щупала ею пол, глядя при этом задумчиво, и ничего не чувствовала.
– Где? Где ты, лешак, почуял-то?
– От толстокожая! – смеялся отец. – Так на полу-то! Не чуешь?
Мать не чувствовала. Она босая спокойно ходила по стерне, и на ее пятках вечно были глубокие трещины, словно на земле в засушливое лето…
Сергей отскоблил весь коридор, несколько раз протер его мокрой тряпкой, затем еще раз отжатой и сел на Викин стульчик у двери. Пол засиял желтым светом, паркетины сливались между собой, и создавалось обманчивое ощущение половиц. Он обмыл ноги тут же, в ведре, и, ступая осторожно, пошел по коридору. Он прислушивался к своим ступням, но ничего, кроме стыков между паркетинами, не чувствовал. Прошелся взад-вперед, разглядывая свою работу, заметил, что натоптанная полоса черноты посередине смылась не до конца и проступала из глубины дерева.
И не было того приятного ощущения, как не было и самой чистоты.
Сергей вырыл из беспорядочной груды обуви на полке старые шлепанцы и, оставив ведро с грязной водой у двери, лег на тахту. Осмотрел, ощупал свои подошвы: кожа была чувствительной, нежной и желтой, как только что отскобленный деревенский пол. Ему вдруг захотелось плакать. Уткнуться, забиться в уголок и реветь, как ревелось только в детстве. Но в детстве-то Сергей как раз плакал очень редко, от самой жестокой ребячьей обиды мог отойти в сторонку, постоять с зажмуренными глазами и кривящимся ртом, перетерпеть, проглотить слезы. Это у Ионы глаза на мокром месте были, чуть тронь – часа два не успокоишь. Отец, бывало, за ремень брался, чтоб тот реветь перестал. И если плакал Сергей в детстве, то не от боли и обиды, а по причине совсем непонятной даже для самого себя. Вдруг накатит волна, и ни с того ни с сего защемит какая-то вселенская жалость. Всех вокруг становится нестерпимо жалко, кажется, все такие несчастные, и жизнь везде страшно нелепая, потому что, как бы ни хлопотал, как бы ни суетился, все равно придет смерть и жизни больше никогда-никогда не будет. А именно в такие моменты невыносимо, до слез хотелось жить!
Но то все было в детстве, краешком прихватывало юность, затем кончилось. Сейчас-то понятно, отчего так было. Помнится, Ирма тоже говорила, что плакала в детстве просто так. И у нее это прошло еще раньше. Сергей же последний раз ревел уже в университете, после вступительных экзаменов. Прочитал свою фамилию в списках принятых, обрадовался, от счастья пошел куда-то по коридорам огромного здания, поднимался по черным лестницам, спускался, нырял в переходы. И неожиданно понял, что не знает, как выйти из этого лабиринта. Зашел в какой-то тупик, забитый сломанной мебелью, умостился между двумя столами и заплакал. Но пришла тетка с тряпкой и ведром, пожалела его, думала, что он провалился на экзаменах, и стала уговаривать.
– Меня зачислили, – сказал Сергей, подавляя всхлипы.
– Чего же ты тогда ревешь? – удивилась уборщица.
– Не знаю. Заблудился я…
Она вывела его, показала дверь. Оказалось, что он был всего на втором этаже и недалеко от парадного. Он не любил вспоминать об этом и много лет спустя рассказал только Ирме. Тогда-то она и призналась, что тоже плакала ни из-за чего.
– Я тебе помогу, – сказала Ирма. – Тебе еще от многого нужно избавиться. Ты не стесняйся, в этом ничего нет такого. Когда Есенин приехал в столицу, его тоже обламывали. Да еще как! Потом он в цилиндре ходил. Крылатку надевал… А иначе нельзя, понимаешь? Главное условие – обязательно делать то, что тебе не хочется или чего ты стесняешься. Тебе не хватает смелости и общительности. Я тебе помогу.
И водила Сергея в компанию театралов, актеров, художников, таскала на вечеринки с чтением стихов, монологов, заставляла его раскрепощаться.
– Не сиди ты в углу с умной физиономией! – говорила потом. – Все тебя знают. Знают, что ты умница и что из деревни. Тебе нужно втягиваться, понимаешь? Какой же ты ученый? Нужно говорить, общаться. Иначе невозможно. Я тебе помогу!
Сейчас ему захотелось плакать, но слез не было, только настроение. Как хорошо было в детстве! Как сладко ревелось!..
Он вскочил с тахты и бросился в переднюю. Была еще одна живая душа – дог Джим, который сейчас наверняка не только плакал – выл от голода. Джим уже полгода жил в гараже: пришлось перевести его туда, чтобы освободить жизненное пространство. Квартира оставалась прежней, двухкомнатной, но почему-то становилась тесноватой. Вроде и мебель та же, и вещей не приросло, а такое ощущение – не развернуться. Последние полгода он стал работать больше ночами, нужен был свой угол в квартире, но ничего, кроме кухни, не оставалось. Вика подросла, ей тоже требовался уголок. Джима переселили, но проблема осталась. Может быть, не в площади было дело?
Сергей достал из холодильника брикет мороженой рыбы, отыскал в кармане плаща ключи и побежал в гараж. Последнее время жизни в квартире Джим начал выть: скорее всего тосковал. Вика жила у бабушки в Новосибирске, и они, Сергей и Ирма, освобожденные, являлись домой только ночевать. Нет, соседи не жаловались. Они лишь говорили, встречая на лестнице:
– А у вас собака опять выла.
Сергей пробежал два квартала по ночному городу, свернул к пустырю, где лепились гаражи, и сразу же услышал вой – негромкий, тоскливый и вместе с тем гулкий, будто в колодце. Он отомкнул дверь. Джим ткнулся в ноги и замер. На рыбу в руке даже внимания не обратил.
– Ну что ты воешь? Что? – спросил Сергей и погладил дога по спине. – Туго, брат? Туго… Дай, Джим, на счастье лапу мне, такую лапу не видал я сроду…
Он бросил рыбу в угол, к подстилке, и заметил, как из шерсти собаки сыплются искры: голубые, покалывающие ладонь.
– Вот и все. Мир и покой на твоей душе. Так? Нет?.. Погулять хочешь? Полаем при луне, а?
Имя собаке было дано Ирмой. Она когда-то защищала дипломную работу по Есенину. Джим гулять не захотел, ушел в свой угол. Не включая света, Сергей забрался в машину и налег грудью на руль. Ветер покачивал дверь гаража, и откуда-то доносился собачий вой: похоже, еще один бедолага маялся в каменном мешке.
Ехать в отпуск к отцу Сергей собирался и нынешним летом. Но весной Ирма затеяла обмен квартиры. Точнее, она нашла вариант – трехкомнатную в госфонде, но с доплатой в тысячу рублей. Таких денег не было. Ирма настаивала, чтобы он съездил к отцу и попросил.
– Он у тебя все понимает и даст, – убеждала она. – Тебе же негде работать! Не для роскоши же берем! От нужды. Что стесняться? Съезди, пока дороги не развезло.
– Не надо брать у отца, – бубнил Сергей. – Сколько можно? Неудобно, понимаешь? Не могу.
– Ну возьми в долг. Скажи, вернем.
– Мы возвращали когда-нибудь? Что обманывать-то?.. И так в долг живем, назанимались. Не знаю, у нас в Стремянке бы…
– Что у вас в Стремянке?! – взорвалась Ирма. – Папа – миллионер, а он… а тебе неудобно?! Сам сидишь на кухне, никаких условий, но попросить стыдно ему, видите ли… Когда мой папа тебе помогал – ничего. Не стыдно было!
– Стыдно! – крикнул Сергей. – Сквозь землю бы провалился… и давай больше ни слова о деньгах. Я могу и на кухне работать. А то и в сортире…
– Нет, ты не вятский лапоть, не тюха! – Она говорила в лицо. – Ты себе на уме мужичок. Все вы себе на уме. Все! Простачками прикидываетесь!.. Не знаю, что ты будешь делать, но чтоб деньги были. Речь идет о твоей семье!
Он увидел в ее глазах тихую злобу. Не досаду, не раздражение и даже не гнев – именно злобу!
– Что с тобой, Ирма? – спросил он и взял ее за плечи. – Посмотри на себя в зеркало…
Она вырвалась и хлопнула дверью. В тот же день на ночь глядя он поехал в Стремянку. Подморозило, на шоссе был гололед, и машину опасно заносило. Сто пятьдесят километров он одолел за три часа, оставалось еще полста по свертку – дороге, напрочь разбитой колесными тракторами. Он свернул на нее, остановился, побродил по глубоким колеям. Под ногами хрустел лед, середина и обочины затвердели, и он решил, что проскочит. Несколько километров он ехал с ощущением, что едет по двум натянутым веревкам. Вдруг автомобиль шатнулся, слетел колесами с обочины и крепко сел на брюхо. Как назло, ни одной попутной или встречной машины не было. Около часа он долбил лед, потел и замерзал: поднялся сильный холодный ветер. Дог спал в теплой кабине, развалившись во всю длину заднего сиденья. Наконец, откопав машину, он проехал еще немного – история повторилась.
И снова он долбил дорогу, завидуя спящему Джиму, а ветер вылизывал обледеневшие снега, свистел в ушах и бренчал осколками льда. Ему бы вернуться, отказаться от поездки – что делать, если нет в Стремянку пути? – но Сергей упрямо лез вперед. Выкапывался из одной западни – попадал в другую и не ощущал ни злости, ни досады, словно всю жизнь только и делал, что ехал по разбитым дорогам, долбил лед и буксовал облысевшими колесами.
Лишь под утро, потеряв счет времени, Сергей выбрался на околицу Стремянки. Открыв дверцу, он сел на порожек и поискал глазами крышу своего дома или хотя бы трубу с дымом. Нашел, однако увидел, что дыма нет, хотя над всей Стремянкой уже поднимались столбы дымов: ветер прекратился так же неожиданно, как начался. Выспавшийся дог выскочил из кабины и направился к деревне.
– На место! – крикнул Сергей.
Джим послушно развернулся и потрусил назад, обнюхивая по пути дорогу. И тут Сергей увидел старушечью фигурку с санками, бредущую навстречу, притих, спрятался, вы-глядывая сквозь стекло дверцы. То была Лепетушиха. У нее никогда не хватало сена, поскольку сам Петруха Лепетухин много накосить не мог – с самой войны ходил на костылях, подволакивая обе ноги, а помощи ничьей не принимал категорически. Поэтому Лепетушиха тайно от него либо прикупала, либо вот так ходила по дорогам, пока он спал, и собирала оброненное с возов сено. Она прозвенела саночками мимо машины, щепча что-то под нос.
Когда Сергей въехал в деревню, уже светало. Остановился он возле ворот, вошел во двор и увидел на двери замок – похоже, отец был на пасеке. Побродил по двору, заглянул в старую избу, где отец делал ульи, потрогал руками ловкие, ухватистые инструменты и вдруг торопливо, как вор, выскочил на улицу, загнал Джима в кабину и поехал. Навстречу уже попадались односельчане, и Сергей, натянув поглубже шапку, отворачивался, чтобы не узнали и не сказали потом отцу, что был Серега и почему-то уехал: чего доброго, начнет беспокоиться, переживать. Но выдавал Джим. Он высовывался в окно и облаивал прохожих. Сергей поднял стекло, а пес все равно глядел по сторонам и лаял. Джима в Стремянке помнили. Два года назад он передрал здесь всех кобелей.