Молодая республика заковывалась в броню. Из всех прочих преимуществ она располагала одним, может быть, для тех лет и в тех исторических условиях едва ли не самым важным преимуществом перед другими странами: ей не на кого было надеяться, она всё должна была добывать сама и делать своими руками. Для броневого щита перед превратностями суровой к ней судьбы нужен был металл, нужен до зарезу:
Слышите, плач о металле
Льётся по нашей стране:
«Стали побольше бы, стали,
Меди, железа вдвойне!»
Незамысловатое это стихотворение стало вдруг хрестоматийным. Все затонские комсомольцы и школьники знали его наизусть, а потому весть о снятии колоколов с трех церквей Савкина Затона нисколько не удивила их. Мужики тоже встретили её сравнительно спокойно. Наиболее рассудительные и грамотные говорили:
– Пётр Великий сымал колокола, когда надо было.
Бабы, однако, всполошились. Собирались по домам, на улицах, у колодцев – бабьи крики заглушали все остальные звуки на селе, в те дни многие из них забывали даже подоить коров, протопить печь.
– Антихристы, до колоколов добрались!
– Нехристь, безбожники!
– А слыхали: Митька, вишь, Кручинин будет сымать колокола?
– Этот разбойник сымет и голову!
– Марфа… сука, народила щенков на нашу голову. Старшой-то, говорят, тем же занялся в Саратове, что и этот…
– Да ещё Кирюшка с Ленькой Зыбановы…
– Голь разнесчастная!
– Что же будет теперя, господи?!
– Конец свету.
– Как в святом писании сказано: «Сядут люди на железных коней, по небу полетят железные птицы…»
– Они уж примчались, железные те кони. Трахтурами, не то фырзонами, не то фармазонами зовутся…
– Фазмазоны и есть. Сама недавно видала в Коллективе. Трещит, нечистая сила, а глазюки у него огненные, из железной ноздри дым валит, вонища – не продохнёшь!
– А третьево дня ероплан пролетал.
– Вот те и железная птица!
– Теперь жди Страшного суда…
– Бабы, не дадим сымать колокола!
– Не дадим!
– Не дадим!
Через два дня в полночь над православной церковью набатно ударили колокола. Иван Мороз, раскорячившись, одной ногой нажимал на доску, соединённую верёвкой с тяжёлым языком большого колокола, а другою дёргал за верёвки, связанные в пучок и расходящиеся к трём средним колоколам, а руками вызванивая трель крохотными колокольчиками, был похож сейчас на пляшущего дьявола – дал полную волю своему искусству старого, опытного звонаря. От басового рёва большого колокола, от баритонного вопля средних, от заливистого, захлёбывающегося тенора маленьких колокольчиков Мороз пьянел, глаза его горели сатанинским огнём, губы перекосились в безумной, какой-то торжествующей ярости, редкая чёрная борода распушилась, от сквозняка, разгуливавшего по колокольне. Вспугнутые галки и голуби носились в воздухе, усиливая ощущение тревоги, сумятицы.
Иван Мороз неистовствовал, ничего не видя и не слыша вокруг себя, кроме медноголосого рёва и вопля колоколов, – и так до самого рассвета, пока взобравшиеся на колокольню Митька Кручинин и братья Зыбановы не связали его и не втолкнули в темницу, на вершок устланную сухим голубиным помётом. Внизу, в ограде, столпились женщины. Они кричали, грозили комсомольцам расправой и, наконец, по чьей-то команде подхватили с одного конца привезённый из Баланды ещё с вечера канат и поволокли его по улице к Ужиному мосту, а от Ужиного моста – к Вишнёвому омуту, где к тому времени уже была готова прорубь.
Митька Кручинин, Кирилл и Алексей Зыбановы, а также присоединившиеся к ним по пути Иван Харламов и Михаил Зенков подбежали к Вишнёвому омуту в ту минуту, когда толстый канат, как огромный удав, подталкиваемый десятками рук, медленно уползал под лёд. Комсомольцы успели ухватиться за один конец каната, но на них тотчас же навалилась толпа разъярённых женщин и, избивая, стала теснить к курящейся холодным паром воде.
– Бей их, бабы, колоти проклятых! – скомандовала здоровенная старуха, по прозвищу Катька Дубовка. По круглому рябому лицу её струился, несмотря на мороз, обильный пот – умаялась, сердешная! – Под лёд антихристов!
– Бог не осудит!
– Что там – бей!
– Тащи к проруби!
Иван Харламов успел выстрелить из нагана в воздух. Женщины вырвали револьвер из его рук, кинули в прорубь, в один миг в кровь разбили Ивану лицо. Митька Кручинин, ухватившись за полу чьей-то бабьей шубы, уже по грудь был в воде. Женщины, плюя ему в лицо и страшно, по-мужски ругаясь, били по рукам, топтали их подошвами валяных сапог, норовя оторвать от шубы.
– Бабы-ы-ы-ы, караул! Он меня за собой в прорубь тянет! Ка-ра-улл!!! – взвыла Катька Дубовка.
– Дуры… Что вы делаете?.. Ведь отвечать придётся, – хрипел Митька. На широкоскулом лице его металась растерянная улыбка, а чёрные глаза налились кровью. – Ответите, дуры…
– Он ещё грозит! А ну, бабы!..
Удары по Митькиным рукам и голове обрушились с новой силой. Иван Харламов и братья Зыбановы не могли помочь ему, так как сами были сбиты с ног и жестоко избиваемы. Митька уже окунулся в воду и только одной рукой ещё судорожно держался за край проруби, и когда толпа женщин неожиданно отхлынула, кто-то взял Митьку за руку и полуживого вытащил на лёд.
Очнулся Митька в зимнем тёплом шалаше харламовского сада и сразу же увидел рядом с собой гигантскую фигуру Михаила Аверьяновича. Тут же находились Павел Михайлович Харламов, его брат Николай, Фёдор Гаврилович Орланин и Митькины товарищи.
– Спасибо, дед, – сказал Митька, почему-то обращаясь к одному Михаилу Аверьяновичу.
– Не за что, – сказал тот.
– А колокола мы всё-таки сымем, – сказал Митька.
Михаил Аверьянович промолчал. Потом спросил:
– Старый мир разрушаете, как в песне вашей поётся?
– Разрушаем.
– А построите ли новый-то?
– Построим, – сказал Митька, и на его пухлых, разбитых губах появилась совсем детская, нежная улыбка.
– Хорошо, коли так, – сказал Михаил Аверьянович и вышел из шалаша. Уже за дверью сообщил:– Снег подгребу к яблоням. Что-то мало его выпало нонешней зимой.
…Ночью все колокола были сброшены на землю, а затем увезены в Баланду на станцию, к приготовленным платформам.
Подифор Кондратьевич Коротков доживал свой век. Ему уже перевалило далеко за восьмой десяток, и он спокойно готовился к скорой встрече со своим смертным часом. Сам сколотил себе гроб, который вот уже четвёртый год пылился на подволоке. На дне большого окованного сундука лежало смертное: саван, белые шерстяные носки, рубаха белая и белые штаны. Дом, двор, сад и всё прочее по-прежнему оставалось крепким, потому как держалось на тугих плечах двух работников да нестареющей Меланьи.
Дряхл и немощен телом был Подифор Кондратьевич и потому не поверил вначале, что его фамилию в числе первых занесли в список подлежащих раскулачиванию. Поверил лишь тогда, когда Меланья вдруг объявила ему:
– Кондратич, родный, не гневайся на меня. Живой думает о живом.
– О чём ты? – не понял старик.
– Не желаю с тобой на высылку. Поезжай один. Ты уж своё пожил. А я ещё молодая – мне толечко шестьдесят седьмой годок пошёл…
Прямо на глазах у потрясённого Подифора Кондратьевича она собрала барахлишко, сняла свою икону и, поклонившись «дому сему», поблагодарив старика за хлеб-соль, вышла на улицу и решительно, почти торжественно направилась к вехтой лачуге, где уже много лет обитал в одиночестве Карпушка.
В тот же день на высоких тесовых воротах Подифора Кондратьевича появился фанерный щит, на котором огромными корявыми буквами было начертано: «Бойкот». Такие же щиты были прибиты к воротам и всех остальных раскулачиваемых. Это значило, что отныне затонцы не должны были ни разговаривать, ни вообще иметь каких-либо дел с бойкотируемыми, которые лишались всех гражданских прав. Позже по щитам с надписью «Бойкот» жители Савкина Затона безошибочно определяли, чья ещё участь решена, какой ещё двор подлежит раскулачиванию, а поутру, выйдя из дому, с опаской посматривали на свои собственные ворота, потому что щит мог появиться и на подворье «подкулачника», «кулацкого подпевалы» и «подноготника».
Подифор Кондратьевич, оправившись малость от удара, решил действовать. Первое, что он сделал, – это сорвал щит, растоптал его, а потом долго сидел на завалинке в тяжком раздумье. Вечером, как только стемнело, пошёл к Михаилу Аверьяновичу Харламову. Отдышавшись у порога, сразу же приступил к делу:
– Спасай, Аверьяныч, старика. Не дают помереть спокойно… А за что? За мои-то труды?.. Спасай, милый… Сыны у тебя… один партейный… Другой – в сельском Совете, тоже начальник, замолвили бы словечко. Можа, справку какую…
Тут Подифор Кондратьевич внезапно умолк: в глазах Михаила Аверьяновича на один лишь миг блеснуло что-то такое, от чего старому Подифору сделалось просто жутко.
– Ничем не могу помочь тебе, Кондратич. Зря ты ко мне пришёл. Ты, знать, забыл…
– Кто старое помянет… Давно было дело…
– Дело давнее, то верно. А рана, какую ты мне учинил, она завсегда Свежая, не заживает… Иди, Кондратич, я тебе не помощник! Один раз пожалел, да вижу: зря. Сердце – оно такое, не обманешь его. Иди!
Илья Спиридонович Рыжов был в числе тех затонцев, кто упорно не хотел расставаться со своим единоличным хозяйством. Он с редкостным мужеством отражал атаки многочисленных агитаторов – и местных и районных. Не желая более встречаться с ними, прибегнул было к испытанному своему средству – забрался на печь, чтобы погрузиться в трехсуточную спячку и таким образом дождаться лучших времён. Но на этот раз совершенно неожиданно для Ильи Спиридоновича спасительное средство не сработало, дало осечку: более двух часов ворочался, кряхтел, ложился то навзничь, то вниз лицом, то на левый бок, то на правый, но сон не шёл. Вконец измаявшись душою, сочно выругался, сплюнул и, слезши с печки, принялся суетно ходить по избе, тщетно выискивая предлог, чтобы поссориться с Авдотьей Тихоновной. В таком-то состоянии духа и застал его очередной агитатор. На этот раз им оказался Карпушка, поклявшийся в правлении, что непременно уговорит старика Рыжова вступить в колхоз.
– Мы с кумом Ильёй бо-ольшие друзья! – уверял он районных уполномоченных, успевших уже побывать у Рыжовых. – Он меня во всём слушает. Как скажу, так и сделает. Ведь я ему жизнь спас. Кабы не я, кормить бы ему в Игрице раков. Должен он помнить, как вы думаете?
И вот Карпушка обметает снег с валяных сапог у порога Рыжовых.
– Здорово живёшь, кум?
– Слава богу. Доброго здоровьица, Карп Иваныч. – Илья Спиридонович подозрительно глянул на гостя. – Уж и ты не агитировать ли пришёл?
– Да нет. Наплевать мне на… Тю ты, чёрт! – запутался Карпушка. – А хотя бы и так, в колхоз? – вдруг решительно, напрямик заговорил он.
– А вот этого не хочешь? – Скривившись, Илья Спиридонович поднёс к Карпушкиному носу кукиш.
– Контра ты! Несознательная белая сволочь! – взбесился Карпушка. – Белых ждёшь? Знаю я вашего брата!..
– Вон из моего дому! – завизжал Илья Спиридонович, наступая на Карпушку.
Тот опешил и стал поспешно пятиться к двери.
Оказавшись во дворе, Карпушка в крайнем смятении стоял, неловко растопырив руки.
– Вот поди ты, – бормотал он. – Сорок лет прожили с кумом Ильёй душа в душу. А ныне, как дело обернулось…
Карпушка почему-то вовсе забыл о прежних своих ссорах с Рыжовым и теперь всерьёз верил, что прожил с ним «сорок лет душа в душу». В страшном беспокойстве подходил он к своему дому – пойти прямо в правление не решился. Предчувствие большой беды давило его. В который раз так безнадёжно рушатся его планы!
Вступив в колхоз раньше своего «друга», Карпушка в самом деле оказался в крайне затруднительном Положении: Меланья, уже успевшая вновь взять власть в свои руки в доме, боялась колхоза, как чёрт ладана, и теперь устраивала сызнова обретённому муженьку дикие сцены, причём всё время не забывала упомянуть: «Ты, пустоголовый, один только и кинулся в этот колхоз! Небось дружок твой Илья Спиридонович не вступит. Поумнее тебя, безгубого дьявола!»
Как-то уж повелось: что бы Карпушка ни делал, Меланья глянет на содеянное им, распустит губы в кислейшую гримасу и бросит, точно кипятком окатит:
– А у Ильи Спиридоновича не так. У него лучше.
И вот теперь Карпушка делал пока что безуспешные попытки вовлечь старика Рыжова в колхоз, чтобы сказать потом Меланье:
– Не реви, дура. Не я один, а и Рыжов.
Но Илья Спиридонович заупрямился – хоть ты лопни!
– Ширинками мы будем с тобой трясти в колхозе-то? Одна голова не бедна, а ежели и бедна, так одна. У себя по хозяйству я ковыряюсь помаленьку, и никто мне не указчик. – Со скрытым ехидством спросил у Карпушки: – Что там, Карп Иваныч, слыхать про Попова?
Карпушка замигал глазами, насторожился и «промычал что-то невнятное.
– Сказывают, опять объявился? – продолжал свою психологическую пытку Илья Спиридонович, не спуская прищуренных глаз с «кума»
– Враки. Бабушкины сказки, – вымолвил Карпушка, но в голосе его – что-то не чувствовалось решительности.
В последнее время, по мере того как в колхоз вступало всё больше и больше крестьян, в селе разнеслись слухи о появлении банд разгромлённого в двадцатых годах атамана Попова. Слухи эти становились настолько упорными, что многие затонцы всерьёз подумывали, не выйти ли им из колхоза.
Так что и Карпушке было отчего призадуматься!
Пришёл он домой поздно и, чтобы не разбудить Меланью, разулся в сенях. Крадучись, пробрался в избу, лёг на полу. Но долго не мог заснуть. На улице свистел ветер, свесившиеся с крыши соломинки скреблись в окно. Взошла луна и, просунувшись в избу, бесцеремонно устремила на кряхтевшего Карпушку своё бледное вздрагивающее око. В хлеву жалобно заблеяла овца.
«Как бы волк опять не залез», – мелькнуло в голове Карпушки, но выйти во двор он побоялся. Ему казалось, что бандит Попов окружает сейчас село и уже отрядил несколько молодцов, чтобы прежде всего захватить активистов, к которым Карпушка причислял и себя.
Между тем «молодцы» уже подходили, но только не к Карпушкиному дому, а к подворью Ильи Спиридоновича Рыжова. Это комсомольцы Иван Харламов, Митька Кручинин и Михаил Зенков, переодетые в белогвардейскую форму, приобретённую нардомом для оформления очередной постановки из времён гражданской войны. По настоянию Митьки они решили использовать слух об атамане Попове, чтобы проверить, насколько затонцы преданы Советской власти. Иван Харламов сначала заупрямился, но потом был вынужден уступить настойчивым желаниям своих товарищей.
«Атаманом», разумеется, был Митька. В синих брюках с красными лампасами, в казачьей фуражке, лихо сдвинутой набок, с приклеенной большой чёрной бородой из овчины, со своими чёрными глазами, в сапогах со шпорами, с длинной саблей и револьвером, он имел грозный вид. Его сподвижники были одеты поскромнее, но и в их белогвардейском обличье усомниться не смог бы никто.
– Пошли к Рыжову! – предложил Мишка Зенков. – Вот будет потеха!..
В тот самый миг, когда Карпушка думал о Попове, а Илья Спиридонович спал тревожным, беспокойным сном, в дверь Рыжовых сильно постучали. В одних подштанниках, всколоченный, дрожа всем телом, старик долго не мог зажечь лампу. Потом бросился к дверям.
– Кто там?
– Открывай. Гости пришли! – раздался повелительный голос.
– Авдотья, Авдотья, вставай! – затормошил Илья Спиридонович жену, не желая, видимо, встречать незваных гостей в одиночестве.
Та встала и, не понимая, в чём дело, долго ещё сидела на кровати, промаргиваясь.
Илья Спиридонович откинул крючок, и в избу с шумом ввалились «белогвардейцы». Первый – Илья Спиридонович, хоть и был перепуган насмерть, немедленно узнал в нём самого атамана – широкими шагами прошёл к столу, сел на лавку, небрежно раскинув свои толстые ноги в блестящих сапогах. Двое, вытянувшись, стояли у порога, ожидая приказаний.
– Ну-с, – «атаман» окинул хозяина свирепым взглядом. – Ну-с, старик, отвечай, кто в Савкином Затоне комсомольцы? Да не подумай соврать мне!
И «бандит» положил перед собой на столе револьвер, что окончательно погубило Илью Спиридоновича. Приготовивший было ответ, сейчас он только лепетал:
– Мы… вы… пан… тов… атаман…
Видя такое дело, Митька немедленно переменил тон:
– Не бойся, старик, мы тебя не тронем, ежели, конешно, скажешь, кто у вас комсомольцы.
– А то рази не скажу! – обрадовался Илья Спиридонович и стал быстро перечислять: – Ванюшка Харламов, свата моего Петьки, однорукого хохла, сын, значит, комсомолец…
Ребята, стоявшие у порога, прыснули, но под суровым взглядом Митьки тут же приняли прежний вид. А Митька невозмутимо продолжал допрос:
– Так, Ванька Харламов. А ещё кто?
– Митька Кручинин, Марфы-вдовы сын, комсомолец… Мишка Зенков, кривой сопляк, тоже комсомолец, – докладывал Илья Спиридонович, кратко аттестуя каждого. – Карпушка Колунов, старый хрыч, комсомолец! – выпалил он вгорячах под дружный хохот «белогвардейцев».
– Ну вот что, дедушка Илья, – объявил «атаман», – не советский ты человек. Я уже говорил тебе об этом. Помнишь, в саду? – он дёрнул себя за бороду, снял фуражку, и на ошеломлённого Илью Спиридоновича глянуло губастое, курносое и смуглое лицо Митьки Кручинина.
– Придётся тебе, старик, ответ держать, – сказал Иван Харламов. – Выдал ты нас всех до единого атаману Попову. Даже меня, свата своего, не пощадил. Вот ты какой…
– Ванюшка, сват! Робята! – взмолился Илья Спиридонович. – Не погубите! Христом-богом прошу! Нечистый попутал!..
– Ладно, ладно. Потом дашь объяснение. Вон там! – кивнул куда-то Митька.
Комсомольцы ушли, а Илья Спиридонович сидел посреди избы на соломе, оглушённый случившимся. Он не слышал ни ругани жены, ни криков петухов, ни надсадного лая собак. Ничего не слышал, кроме мятущегося в его груди сердца. Набатом били по голове Митькины слова: «Не советский ты человек».
Ни свет ни заря отправился в правление. Шёл туда, обречённо думая о том, как сейчас заарестуют его и на кулацких рысаках отвезут в Баланду в милицию, а там…
Однако всё обошлось. Над стариком только посмеялись. А на другой день Илья Спиридонович сам принёс заявление с просьбой о принятии в колхоз.
Узнав обо всём этом, Карпушка возликовал душой и поспешил к новому члену артели в гости.
– Поздравляю, кум, поздравляю! С богом! А я было, кум, обиду на тебя заимел…
Перехватив сердитый взгляд Авдотьи Тихоновны, Карпушка смутился, но ненадолго.
– А ты не гневайся, мать! На бога гневишься…
Карпушка возвёл к небесам свои очи и три раза истово перекрестился.
Илья Спиридонович молча наблюдал за проделками старого плута и в душе восхищался его изворотливостью.
«Ну и шельма!» – думал он, глядя, как Карпушка изливает свою душу перед всевышним.
– Грешно, говорю, Тихоновна, – перестав креститься, вновь обратился к хозяйке Карпушка. – Советская власть, она не сама пришла к нам, она оттедова ниспослана. – И он воздел к потолку пожелтевший от нюхательного табака указательный палец правой руки.
Авдотья Тихоновна молчала.
Ободрённый Карпушка продолжал!
– Сообча теперя будем жить, коммунизм строить. А коммунизм – это вроде рая господнего. Земля – вся в садах. Работать никто не будет, а получай что твоей душе угодно: сахару и кренделей вволю, водка бесплатная. И то же самое прочие харчи… Мы с твоим стариком да сватом вашим Михаилом в саду будем сторожить, вольным воздухом дышать да разных соловьёв-пташек слушать. Чем не рай!
– Откудова же все эти харчи возьмутся, ежели никто не будет работать? – с сомнением спросил Илья Спиридонович.
– А машины? Они и спашут, и посеют, и сожнут, и пирог испекут любой – хоть простой, хоть с капустой, хоть с яблоками али там с калиной, твои любимые, – убеждённо сказал Карпушка и, чтоб не углубляться в этот сложный вопрос, в котором не мудрено и запутаться, незаметно подмигнул Илье Спиридоновичу, давая ему знак выйти во двор.
Сам же продолжал вполне серьёзно:
– Я к тебе по делу, кум. Ярчонка у меня захворала что-то. Знать, обкормила Маланья. Поглядел бы.
Смекнув, в чём дело, Илья Спиридонович быстро вышел вслед за ссутулившимся Карпушкой.
– Бутылку крепчайшего первака раздобыл ради такого случая, – уже во дворе сообщил Карпушка. – Пойдём, кум, хлобыстнем по малой, пока Маланья, черти её задери, не вернулась. Зверь, а не баба. Прибегла от Подифора, думал, тише воды ниже травы будет, как-никак провинилась передо мной, должна на цыпочках ходить. Как бы не так! Как чуть чего – в драку. А у неё, проклятущей, завсегда под рукой то скалка, то сковородник, то кочерга, а иной раз и рубельником огреет. Куда мне против неё с голыми-то руками! Вот и приходится позорно отступать, как в неравном бою, али самому на цыпочках возле неё, дьявол бы её забрал совсем!
Приятели вышли на зады и, пригибаясь за плетнём, воровски, незаметно юркнули в калитку. Минут через десять они уже были в Карпушкином доме. На столе стояла литровая бутылка, наполненная мутновато-зелёной жидкостью. Карпушка извлёк откуда-то луковицу, два гранёных стакана, и кумовья принялись пить.
– За что же, Илья Спиридонович? – подняв стакан, Карпушка выжидающе глянул на гостя.
– За новую жисть, за твой рай! – иронически торжественно вымолвил Илья Спиридонович, и они с чувством чокнулись.
Выпили не поморщившись.
– Хорош! – с восхищением сказал Илья Спиридонович.
– Хорош! – повторил донельзя счастливый хозяин.
С удовольствием крякнули, опрокинув по второму стакану. Лицо Карпушки сделалось пунцовым, а маленькие чёрные глазки сразу осовели. Он потянулся к Илье Спиридоновичу, чтобы поцеловать его, но лицо гостя вдруг качнулось перед Карпушкиными глазами, расплылось. Карпушка покорно опустился на лавку и неожиданно запел трескучим тенором:
Хаз Булат удалой,
Бедна сакля твоя…
Илья Спиридонович, распушив русую бородку, подхватил глуховатым баском:
Золотою казной
Я осыплю тебя.
Третьи выпитые стаканы ещё больше подбодрили певцов. Уставясь друг в друга сладчайшими глазами, они заорали что есть моченьки:
Дам ружьё, дам кинжал,
Остру саблю свою…
Охмелев окончательно, не рассчитали время. Когда – весь пунцовый – Карпушка усердно дотягивал:
А за это за всё,
Ты отдай мне жену, —
на пороге, как недоброе привидение, появилась Меланья. Не стесняясь старика Рыжова, она схватила с печки мешалку и двинулась в наступление на перепуганного насмерть и вмиг протрезвившегося мужа.
– Последнюю копейку пропиваешь, вот я тебе покажу!.. Я т-те-бе покажу!!!
Карпушка, как мог, отбивался перед грозным нашествием. Он пятился назад, крестил воздух, уговаривал:
– Да окстись ты, Маланья, что ты в самом деле, белены обожралась – никак, мешалкой огреть хошь?
– И огрею! – подтвердила Меланья, тесня Карпушку к судной лавке, отрезая таким образом ему путь к отступлению.
Илья Спиридонович, не любивший бывать при чужих ссорах и каясь, что соблазнился самогонкой, поспешно вышел на улицу и, не заходя домой, зашагал в правление колхоза, чтоб договориться о сдаче своей лошади на «обчественный двор».
Воспользовавшись отсутствием Рыжова, Карпушка сделал хитрый манёвр, который и спас его от неминуемой расправы:
– Человека приняли в колхоз, ну, вот он и прихватил литровку – угостил меня. Откажись – обидится…
Буря понемногу стала стихать. Сначала Меланья положила на место мешалку, затем перестала и ругаться.
Довольный благополучным исходом дела, Карпушка как бы в благодарность объявил жене о своих тайных замыслах:
– Коровёнку хочу купить, мать. Правление деньжат пообещало. Сам председатель сказал.
– Ну, уж так и выдадут – держи карман шире! Шкуру-то вот сдерут с нас досиня, а потом иди по миру! – не поверила Меланья, но в её голосе не было твёрдости.
– Выдадут, говорю!
Всю жизнь доившая чужих коров и для чужих людей (у Подифора Кондратьевича Меланья не была женой законной, а потому не была и хозяйкой его добра), она подошла сейчас к Карпушке и погладила шершавой ладонью седую его голову.
– Дай-кось я поищу тебя. Вши, чай, развелись. Заработался, замотался ты у меня.
Они сели на лавку. Карпушка положил голову на колени жены и вскоре заснул, пугая возившихся под печкой мышей ядрёным, с посвистом храпом.
Утром, направляясь на колхозный двор, Карпушка решил заглянуть к Харламовым. Застал там обоих сватов. Илья Спиридонович и Михаил Аверьянович сидели в передней и молчали. Были они явно не в духе.
Поздоровавшись, Карпушка спросил у Рыжова:
– Лошадёнку-то сдал, кум?
– Сдал. А твоё какое дело?
– Сдал, и хорошо, и слава богу. Чего ж тут сокрушаться? Люди по две лошади сдали, и то ничего.
– Это не ты ли сдал? – ехидно спросил Илья Спиридонович. – Тебе легко так говорить. Лошадей у тебя, кум, отродясь настоящих-то не было. Был меринок, да и тот цельну зиму на перерубе подвязанный верёвками висел. Не в обиду тебе будь сказано, ты и не особенно старался, чтобы у тебя были лошади. Мотался по свету да языком, как помелом, трепал. Записался теперь в колхоз, а колхозу – шиш с маслом! В заявлении указываешь, – читал я его ноне! – что сдаёшь артели сад. А что это за сад? Один осокорь да крапива у тебя там. А каково вот свату со своим расставаться? С молодых лет спины не разгинал, ни сна, ни отдыха не ведал, а теперь отдай в чужие руки, всё погубят, поломают. Это как? Ить чужие руки – крюки, они ничего не пожалеют. Не своё, скажут, чего же тут жалеть! А тебе что? Ярчонка твоя никому не нужна, а Маланью не обобществляют. Тебе, конешное дело, от колхоза одна польза выходит – слыхал, коровёнку тебе посулили. Чужую-то председателю не жалко – бери, активист! А нам со сватом Михаилом одни убытки. Я вот ныне кобылку отвёл, а там, глядишь, и Бурёнку придётся со двора сгонять.
Карпушка решил пойти на хитрость.
– Верю, верю, кум. Нелегко со своей-то животиной расставаться. Словно душа с телом… Но и то сказать, кум, власть Советская, она наша, рабоче-крестьянская, за простого мужика стоит. Не будет же вести нас она к худому. Совместно, сообча мы любую нужду осилим. Вот ты тут меня осокорем попрекнул. А что я мог один-то поделать с ним, с этим чёртом? Бился, бился, чтоб сгубить, умертвить его, да не сладил – плюнул и бросил. Помочь собирать для такого дела вроде бы неудобно, смеяться бы стали надо мною. А ведь сообча-то, всем миром-колхозом мы враз его одолеем. У Михаилы хорош сад, слов нет! И всё-таки я вам вот что скажу: по нашенским пойменным местам разве это сад? Слёзы горючие, а не сад! Ведь колхоз могёт посадить во сто раз больший – по всей Игрице протянется. Вон уже Ванюшка со своими комсомольцами начали думать о таком саде. Слышал я их разговор с председателем колхоза. И ежели ты, Михайла, подсобишь им своими советами – в десять лет будет преотличный сад! Вот оно какое дело! А один куды сунешься? Опять же к Савкиным в долги полезешь, а они с тебя три шкуры сдерут. А в колхозе, вишь, и тракторы появились. Стало быть, правду говорили. В Липнягах и у Берёзового пруда старые межи сравнивают…
Но Илью Спиридоновича нелегко было убедить.
– Тракторы, тракторы! – перебил он. – Видал я вчерась твои тракторы. Сам в Липняги ездил поглядеть. Ползают, как пеша вошь по… Срамота! На быках и то спорее. Всю землю нефтой пропитают, осот не вырастет – не то что пшеница. Трещат, аж в ушах больно. А трактористы грязнее самого чёрта. Надолго ли хватит человека! Чахотку получит – и конец! Мериканец – он хитрый. Небось на свои поля не пустил эту гадость. В Расею отправил: народ, мол, тёмный, всё купит.
– Американцы давно на тракторах пашут, – попытался урезонить Илью Спиридоновича Карпушка.
– Давно, но не на таких самоварах, – не сдавался Илья Спиридонович.
Михаил Аверьянович не вступал в спор. Всё о чём-то думал, глядя на пол. Под конец поднял голову, спросил:
– Ты, Карпушка, сам слыхал Ванюшкин разговор о саде аль выдумал всё?
– За кого же ты меня принимаешь, Михайла? – обиделся Карпушка. – Отродясь не врал! Сам всё, как есть, слышал, собственными ушами. Даже присоветовал им с тобой покалякать, насчёт саду.
– Добре.