Паша закончила свое обучение у Ирины Матвеевны и поступила мастерицей в один богатый магазин, a взамен ее, на помощь себе и Анюте, Ирина Матвеевна взяла еще двух девочек. Это были девочки еще очень небольшие, лет девяти-десяти, только что привезенные из деревни, не привыкшие ни к петербургской жизни, ни к усидчивой работе. Ирина Матвеевна со своей неизменной суровостью принялась «выбивать из них деревенскую дурь» и навела на них такой страх, что они стали в самом деле походить на каких-то дурочек. Анюта, со своей стороны, радуясь, что может над кем-нибудь командовать и показывать власть, вымещала на бедных детях все, что сама переносила в детстве. Она зорче хозяйки подмечала всякий промах девочек и не упускала случая подвести их под наказание, да кроме того, еще и сама беспрестанно заставляла их исполнять свои поручения, и горе бедняжке, которая не хотела или не умела удовлетворительно исполнить ее приказаний. Улучив минуту, когда Ирины Матвеевны не было дома, Анюта безжалостно била ее, a по возвращении хозяйки жаловалась на ее леность и непослушание, так что ей приходилось выносить двойное наказание. Возвращаясь вечером домой, Маша обыкновенно заставала девочек избитых, голодных, в горючих слезах; Анюта не стеснялась ее присутствием, толкала, щипала и бранила их; Ирина Матвеевна часто при ней секла их или запирала в темный чулан, и их жалобные крики терзали ей уши. Несколько раз Маша пыталась заступиться за бедных детей, но напрасно.
– Не суйся не в свое дело! – отвечала ей Анюта: – сиди с своими книжками, да с своими барышнями; мы тебя не трогаем, так и ты к нам не мешайся!
– Ты чего это? – говорила Ирина Матвеевна, удивляясь даже ее заступничеству: – я без дела мучить ребенка не стану, a за дело всегда следует наказать! Потом сами же они поблагодарят меня, как я из них людей сделаю! Кабы я и тебя почаще секла, ты бы теперь уж умела свой хлеб заработать, не смотрела бы все из чужих рук!
Маше оставалось только молчать и внутренне возмущаться. Она не могла приняться за занятия, пока не стихали слезы девочек, и все не укладывались спать. Тогда она зажигала один из свечных огарков, которыми снабжала ее Груша, и далеко за полночь сидела, склонив над книгой свое бледное, истомленное лицо.
Мало-помалу отношение гимназисток к Маше изменилось. К ее бедному костюму присмотрелись и перестали обращать на него внимание.
Те, которые первое время принимали с ней покровительственный тон, увидели, что она вовсе не нуждается в их милостях, что она скорее умнее, чем глупее их, что она всегда может постоять за себя, и стали обращаться с ней, как с равной; томная блондинка и девочка, объявившая при ее поступлении, что выйдет из гимназии, продолжали сторониться ее, но, боясь насмешек других, не смели выказывать ей явного пренебрежения; все же вообще считали ее вполне своей, охотно болтали с ней о своих делах и не стыдились называть ее подругой. Всего больше сошлась Маша с Наденькой Коптевой и с Жеребцовой. Наденька, единственная дочь богатых родителей, окружавших ее всевозможными заботами и попечениями, не имела до тех пор никакого понятия о жизни людей бедных, вынужденных тяжелым трудом зарабатывать насущный хлеб. Судьба Маши поразила и тронула ее. Она мысленно сравнивала свое беззаботное детство среди любящей семьи, среди всевозможных удобств и даже роскоши с жизнью этой девочки, вынужденной с ранних лет работать, вынужденной переносить лишения и оскорбления, чтобы иметь возможность добиться того образования, которым она, Наденька, так мало дорожила. Она смотрела на Машу с состраданием, и в то же время с уважением, она боялась оскорбить ее, предложив ей свою помощь в чем-нибудь существенном, и в то же время выказывала ей свое сочувствие в разных мелочах. Маша, со своей стороны, искренно полюбила всегда веселую, со всеми неизменно добрую Надю. Как по характерам, так и по наружности они составляли совершенную противоположность друг другу. Полненькая, краснощекая девочка, с живыми, карими глазками и пунцовыми губками, всегда открытыми для смеха и болтовни, девочка, увлекающаяся всем добрым, хорошим и быстро забывающая свои увлечения, готовая в одну минуту самым жестоким образом оскорбить человека, a в другую осыпать его самыми горячими изъяснениями любви, немного капризная и требовательная, как все избалованные дети, но в то же время чувствительная и великодушная, учившаяся отлично, благодаря своим блестящим способностям и приватным урокам, но никогда не относившаяся к учению особенно серьезно, – вот какова была Надя. Рядом с ней еще резче бросались в глаза особенности Маши, ее худоба, бледный цвет ее лица, не по летам серьезный, вдумчивый взгляд ее больших, серых глаз, выражение твердой воли на ее тонких, редко улыбавшихся губах. «Странная дружба», с усмешкой замечали классные дамы, видя, как эти две во всем несходные девочки, крепко обнявшись, прохаживаются по коридорам гимназии, как нежно целуются при встрече и прощанье.
С Жеребцовой у Маши были другого рода отношения: они никогда не целовались и очень редко разговаривали друг с другом. Но когда в голове Маши появлялся какой-нибудь из мучивших ее вопросов, она никому не сообщала его, кроме Жеребцовой. Ta всегда с участием выслушивала ее, иногда оказывалось, что она уже успела разрешить для себя те сомнения, какие мучили ее подругу, и она охотно делилась с ней своими знаниями; иногда она говорила ей: – Об этом надобно подумать, я спрошу дома, подожди, это мы узнаем.
Отец Жеребцовой занимался литературным трудом; старшие братья были студентами университета; в такой семье ей нетрудно было удовлетворять свою любознательность, добывать сведения обо всех интересовавших ее предметах. В ее сумке, рядом с учебными вещами, всегда лежала какая-нибудь книга, которой она зачитывалась в промежутках между классами, и она охотно предлагала эту книгу Маше, a по субботам она часто говорила ей: «Приходи ко мне сегодня вечером, почитаем и потолкуем вместе». Маша никогда не отказывалась от этих приглашений и от этих книг. Она отдыхала от всех своих неприятностей, сидя в уютной комнате своей подруги и рассуждая, горячо споря с ней о вещах, не имевших никакого отношения к окружавшей ее жизни; часто, не замечая времени, просиживала она целые ночи напролет за интересным чтением.
Это были единственные удовольствия, которыми она пользовалась, но и за эти удовольствия ей приходилось дорого платить. После вечера, проведенного с Жеребцовой, еще мучительнее действовало на нее все, что ей приходилось видеть и испытывать как у Негоревых, так и дома. После нескольких бессонных ночей, проведенных за чтением, она не в состоянии была дома засиживаться за приготовлением уроков. Несмотря на все ее усилия бороться со сном, глаза ее слипались, голова падала на стол, и она крепко засыпала над открытой тетрадью и просыпалась только утром от ворчанья Ирины Матвеевны, бранившей ее за сиденье по ночам. Она в испуге вскакивала с места и хваталась за книги, чтобы прочесть заданные уроки; но в мастерской начиналась обычная утренняя возня, шум, брань Анюты на девочек; ей невозможно было сосредоточить своего внимания, она едва понимала, что читает; время летело, и приходилось отправляться в гимназию с грустной мыслью, что уроки не приготовлены. Учителя удивлялись, отчего девочка, которая иногда так превосходно отвечала на все их вопросы, в другой раз не могла исполнить самой простой работы. Они не имели понятия о Машиной жизни и потому приписывали ее неудовлетворительные ответы лености. Они делали ей выговоры, читали наставления, и Маша должна была покорно выслушивать их упреки, не смея сказать ни слова в свое оправдание.
Особенно трудно стало Маше с переходом в III-й класс гимназии. Там занятия были серьезнее, чем в V-м, от воспитанниц требовалось больше домашней работы, a времени в распоряжении Маши было все так же мало. Кроме того, она стала замечать, что и здоровье изменяет ей; часто чувствовала она сильную головную боль, иногда на нее находил какой-то столбняк, так что она переставала понимать самые обыкновенные вещи. Отметки, которые она получала в гимназии, становились с каждым месяцем все хуже и хуже, Перед началом подготовки к переходному экзамену; классная дама заметила ей:
– Смотрите, Федотова, если вы не поправитесь на экзамене, вам придется остаться в этом классе!
Остаться, да разве же это мыслимо! Мать и без того беспрестанно повторяла, что до окончания курса осталось слишком долго; Негоревы поговаривали, что Настеньке нужно бы взять настоящую гувернантку; если она не перейдет во II-й класс, они, пожалуй, и совсем откажутся за нее платить, и опять ей не останется другого выхода, кроме поступления в модный магазин. Нет, нет, это невозможно: нужно трудиться, нужно напрягать все свои силы; пусть голова трещит, точно готова развалиться на части; надо пересилить боль, победить усталость, отогнать сон; надо учиться, надо учиться во что бы то ни стало! И Маша училась, училась, чуть не до отупения. Даже Ирина Матвеевна перестала считать ее занятия пустяками и, с беспокойством поглядывая на ее осунувшееся, мертвенно бледное лицо, говорила ей уже ласково:
– Ты бы отдохнула, Машута, ведь этак заболеть можно!
– Что с тобой, Федотова? Ты больна? – спрашивали гимназистки, встречаясь с ней на экзаменах.
– Нет, я не спала сегодня ночью, все училась, – беззвучным голосом отвечала Маша.
– Я также всю ночь просидела над книгами, – говорила слегка побледневшая Жеребцова, – зато уж, кажется хорошо знаю, не собьюсь!
– Вот охота не спать из-за экзаменов! – удивлялась как всегда свежая и розовенькая Коптева. – A я так, по правде сказать, и в книгу-то мало заглядывала! Мне гувернантка все рассказала, объяснила. Я, кажется, знаю, a если и не знаю, так не беда!
Экзамены кончились. Жеребцова перешла в следующий класс первой ученицей, Коптева третьей, Маша одною из последних, но она и тем была довольна.
– Поздравляю, теперь тебе можно будет отдохнуть, – сказала Жеребцова, дружески пожимая ее руку.
– Да, может быть, и голова перестанет болеть, – слабым голосом проговорила Маша.
Она достигла своей цели и чувствовала, что силы оставляют ее.
– Знаешь что, Федотова! – вскричала Наденька Коптева, с испугом заглядывая в потускневшие глаза своей подруги: – послезавтра мы уезжаем в деревню на все лето. Поедем с нами! Я так буду рада этому! И маменька, и папенька также! Ты у нас поздоровеешь, с осени тебе легче будет приняться за занятия.
– Я право не знаю… – сказала Маша, едва понимая в чем дело.
– Нечего тебе и знать! Я сегодня же вечером приду к твоей маменьке и упрошу ее отпустить тебя.
То, что затевала Наденька, почти всегда удавалось ей.
Ирина Матвеевна заговорила было сначала о том, что не стоит Маше привыкать к роскоши, что не так она и одета, чтобы жить в богатом доме; но, взглянув на изнуренное лицо дочери, скоро уступила настояниям своей хорошенькой просительницы. Маша же, со своей стороны, чувствовала такую потребность отдохнуть, собраться с силами, что не могла устоять против любезного приглашения своей приятельницы.
Первый раз в жизни пришлось ей побывать в деревне, полюбоваться природой, пожить среди добрых, деликатных людей. Родители Наденьки приняли ее с полным радушием, как любимую подругу своей дочери. Наденька обращалась с ней как с сестрой. Прислуга, видя внимание господ к бедно одетой гостье, старалась угождать ей. При такой обстановке не удивительно, что здоровье Маши быстро поправлялось. Головные боли ее исчезли; на щеках ее стал появляться давно невиданный на них румянец, в глазах блеск и оживление. К августу месяцу она стала чувствовать себя совершенно отдохнувшей; к ней вернулась прежняя бодрость, и она не только не боялась предстоявших занятий, а напротив, с удовольствием думала о них.
Вдали от родных, не получая от них во все лето никаких известий, она почувствовала, что любит их гораздо сильнее, чем воображала. Ее тревожило здоровье матери, часто прихварывавшей последнее время; ей хотелось узнать, как поживает Груша со своими двумя маленькими дочками. Приехав с Коптевыми в Петербург, она не осталась у них лишнего часа и тотчас же побежала домой.
– A где же маменька? – спросила она, видя, что в мастерской одна Анюта покрикивает на девочек.
– Дома нет, – сухо отвечала Анюта. – Аграфена Ивановна больна, так она все там.
– Груша больна? Когда же она заболела? Что с ней? – с испугом спрашивала Маша.
– Почем я знаю! Сходи, так сама узнаешь!
Маша тотчас же побежала к сестре. Анюта сказала правду: Груша была больна, при смерти: она не узнала подошедшую к ней Машу, хотя глядела на нее широко раскрытыми глазами.
– Что это с ней? – шепотом спросила Маша у Павла Васильевича, уныло сидевшего в ногах больной.
– Кто ее знает? Простудилась, думали – ничего, пройдет, a она все хуже да хуже стала делаться, Вот теперь третий день в беспамятстве, никого не узнает. Я доктора звал, он говорит; зачем раньше не пригласили; кабы, говорит, начало болезни захватить, так можно бы помочь!
– Так отчего же вы прежде не позвали его, ведь она уж давно больна?
– Недели три перемогалась, да все думали – ничего; кума водила ее в баню да поила какой-то травой; она и сама доктора не хотела.
Маша с болью в сердце глядела на искаженное болезнью лицо сестры.
«Бедная, неужели она умрет, она, такая молодая, такая добрая! И умрет по вине окружающих, которые, несмотря на всю свою любовь к ней, не сумели вовремя доставить ей необходимую помощь!»
Жизнь Груши быстро угасала. Перед смертью она на несколько минут пришла в себя, узнала всех окружающих, потребовала к себе детей, нежно поцеловала их и проговорила слабым прерывающимся голосом:
– Умру я, худо им будет без матери… Маменька… Маша… Не оставьте их!
Смерть Груши глубоко потрясла Машу. Теперь только поняла она, как сильно любила сестру; для нее исчезло все, что было несходного в их характерах, понятиях и стремлениях; ей ясно вспоминалась девочка, нянчившая ее в колыбели, спасавшая ее, бессмысленную крошку, от побоев пьяного отца, делившая с ней всякий кусок свой; ей вспоминалась девушка, ласкавшая ее, ребенка, по мере сил облегчавшая для нее начало трудовой жизни; женщина, всегда готовая утешить ее, помочь ей. Лаская своих двух маленьких племянниц и рыдая над ними, Маша мысленно давала себе слово заплатить им за все добро, какое делала ей мать их, перенести на них всю свою любовь к сестре.
Усиленная работа, утомлявшая Машу, оказала ей на этот раз большую услугу. Все время ее было до того наполнено то занятиями с Настенькой, то приготовлением своих уроков, то чтением, что ей некогда было предаваться печали. Невозможно останавливаться мыслью на прошедшем, когда каждый день приносит свою заботу, свою мелкую неприятность. Дома у Маши стало этих неприятностей несколько меньше прежнего: мать обращалась с ней ласковее и хотя часто говорила про нее знакомым: «Нет, эта мне Грушеньку не заменит, далеко не то!» но уже не ворчала на занятия Маши и только с нетерпением ждала конца ее курса. С половины зимы Анюта оставила их и стала жить одна, занимаясь поденной швейной работой и хвастаясь нарядами на которые тратила почти все свои деньги. Маленькие ученицы Ирины Матвеевны любили Машу и всячески угождали ей. Теперь, по крайней мере, поздние вечерние часы да праздничные дни проходили для нее спокойнее. Зато положение ее в доме Негоревых становилось все хуже и хуже. Настеньке пошел четырнадцатый год; она считала себя почти взрослой девицей и находила оскорбительным заниматься под руководством гимназистки; леность и капризы ее также росли вместе с годами. Она скрывала задаваемые ей уроки, чтобы избавиться от их приготовления; она ни в чем не хотела слушаться Маши и беспрестанно жаловалась на нее матери. Мать, души не чаявшая в Настеньке, верила ей на слово и, никогда не разбирая в чем дело, принималась при ребенке же бранить и грубо упрекать Машу. Чуть не каждый день приходилось бедной девушке выслушивать, что она – неблагодарная, не ценит благодеяний людей, вытащивших ее из грязи, что она даром ест хлеб, даром получает деньги.
– Да как у вас язык поворачивается говорить что-нибудь дурное про Настечку, – твердила ей Негорева. – Ведь, кабы не она по своей доброте упросила отца, не видать бы вам гимназии, как своих ушей; сидели бы за иголкой где-нибудь на чердаке; a теперь, поди, через год-другой образованной барышней станете, господа не погнушаются вас рядом с собой посадить!
– Опять у Настьки дурные баллы! – кричал Негорев, просматривая отметки своей дочери. – Да что же это учительша-то глядит! Этаких учительниц помелом за дверь! Ишь, ведь, молоко на губах не обсохло, a умеет даром пить, есть да деньгами добрых людей пользоваться!
Понятно, как мало Настенька уважала свою молоденькую учительницу, беспрестанно слыша подобные отзывы о ней и от отца, и от матери. Она смотрела на Машу, как на девочку, облагодетельствованную ею, Настенькою, и в благодарность за эти благодеяния обязанную во всем услуживать ей, исполнять все ее прихоти.
– Ты не смеешь мне приказывать! – кричала она, когда Маша уговаривала ее взяться за книгу. – Я когда хочу, тогда и учусь, a ты сиди и жди, когда я тебя позову!
– Нам к завтрому задан немецкий перевод; сделай его, a я перепишу, – говорила она повелительным голосом.
– Да как же это можно, Настенька. Ведь так ты никогда не выучишься по-немецки, – возражала Маша.
– Не твое дело, ты не настоящая учительница, ты взята, чтобы помогать мне готовить уроки, ну, так и помогай!
Спорить с избалованной девчонкой, на помощь которой всегда являлась баловница-мать, было напрасным трудом. Маша исполняла за нее все письменные работы, задаваемые ученицам на дом, a Настенька не всегда давала себе труд даже прочесть написанное ею. Занимаясь таким образом своими уроками, девочка, разумеется, не могла делать успехов, ей едва удалось перейти из седьмого класса в шестой, и в шестом она считалась одною из самых последних учениц.
Настало опять время подготовки к экзамену. На этот раз Маша за себя не боялась. Она успешно следила за курсом и хотя знала, что не отличится, но надеялась и не «срезаться». Все ее заботы были обращены на Настеньку. Она и объясняла, и по сто раз твердила одну и ту же страницу учебника бестолковой девочке, стараясь всеми силами вбить ей в голову нетрудный курс, пройденный шестым классом, но все напрасно. Настенька, не привыкшая трудиться умственно, не понимала самых простых вещей и, вместо того, чтобы выучить наизусть хоть самое необходимое, плакала над книгой, сердилась на Машу.
По окончании экзамена Жеребцова, как и следовало ожидать, перешла в старший класс первой ученицей; Коптева, начавшая в этот год носить длинные платья и часто выезжать с матерью в театр – пятой, a Маша – десятой. Она была совершенно довольна: еще год, и курс будет кончен, она получит диплом, который даст ей возможность жить своим трудом, продолжая в то же время ее любимые занятия. Одно беспокоило ее – Негорева. Настенька срезалась на всех экзаменах, и Маша еще не знала, как отнеслись к этому ее родители. Она пошла к ним с тяжелым предчувствием неприятной, унизительной сцены.
В первой же комнате ее встретила госпожа Негорева.
– Благодарю вас, – ядовито заговорила она. – Хорошо вы заплатили нам за все наши милости: под этакую неприятность подвести ребенка? Ведь отец прибил ее, как узнал, что она не перешла в другой класс: на глаза к себе не пускает!
– Да чем же я виновата? – заметила Маша. – Настенька меня не слушала…
– Как, чем виновата! – прервал ее грозный голос Негорева, незаметно вошедшего в комнату. – По-моему, кто за дело берется, да дела не делает, тот подлец, вот я что вам скажу. Коли вы с девочкой совладать не могли, вам бы это давно надо сказать, a не брать с нас задаром денег. Шутка ли, в три года на вас больше двухсот рублей вышло, не считая того, что вы в нашем доме всякий день пили, ели. У меня деньги честным трудом нажиты, я их в огонь бросать не намерен; найму Настеньке настоящую учительшу, дороже дам, так хоть за дело! A это что! Еще туда же смеет говорить «не виновата»! Убирайтесь-ка вон, с глаз моих долой; я человек горячий, дармоедов не терплю.
Униженная, оскорбленная вышла Маша от Негоревых. В первые минуты она ничего не чувствовала, кроме едкой обиды, бессильной злобы против этих грубых людей, считавших себя вправе втоптать ее в грязь только потому, что бедность заставила ее взяться за непосильный труд в их доме. Мало-помалу волнение девушки несколько улеглось, и вдруг в уме ее, как молния, блеснула мысль о тех последствиях, какие будет для нее иметь сцена у Негоревых. Мало того, что они оскорбили, выгнали ее, – они еще лишили ее средств кончить курс в гимназии. Что с ней теперь будет? Что ей делать? Маша чувствовала, что ноги ее подкашиваются, что в глазах ее мутится, что она не в состоянии идти дальше. Бледная, обессиленная горем, прислонилась она к стене дома. Прохожие с удивлением поглядывали на нее; некоторые даже делали на ее счет насмешливые замечания, – она не замечала никого и ничего.
Сильный порыв весеннего ветра, чуть не сорвавший с головы ее шляпу, заставил ее очнуться. Она глубоко вздохнула и выпрямилась. Много горя перенесла уже она в жизни; надобно было перенести еще и это. Прежде всего необходимо вернуться домой, – мать ждет к обеду. Идти домой, рассказать все матери, слышать ее упреки, жалобы, сетования… Нет, нет, это уж слишком тяжело, лучше уйти куда-нибудь далеко, далеко… Уйти? Но куда же? Маша горько усмехнулась этому мимолетному желанию. «Пустяки, я ведь уж не дитя, усовещивала она сама себя, – от неизбежного не уйдешь; мать все равно рано или поздно узнает всю историю с Негоревыми. Лучше скорей ей все рассказать, скорей выслушать все, что она скажет по этому поводу, да и конец; a там после будь, что будет.»
Она с выражением твердой решимости сжала свои тонкие, бледные губы и быстрыми шагами, не давая себе ни останавливаться, ни раздумывать, пошла к дому.
Войдя в мастерскую, она с удивлением заметила, что Ирина Матвеевна не сидит на обыкновенном месте за работой, что она стоит у окна, пригорюнившись и ничего не делая. Девочки также не работают, a тихонько шепчутся в уголке.
– Я опоздала, маменька! Вы меня ждали к обеду? – обратилась к матери Маша, стараясь казаться, по возможности, спокойной; ей не хотелось начинать неприятных объяснений при девочках; она решила отложить их до вечера, до того времени, когда они улягутся спать.
– К обеду? – переспросила Ирина Матвеевна. – Э, что обед! – прибавила она, как-то безнадежно махнув рукой. – Я и об обеде, и обо всем забыла.
– Что же случилось? – тревожно спросила Маша.
– Славная штука случилась, нечего сказать! – заговорила Ирина Матвеевна, видимо радуясь, что нашлось с кем поделиться горем. – Наш-то хваленый Павел Васильевич, – уж как я всегда за него стояла, как его прославляла, – хорош гусь: года нет жене, a он опять задумал жениться, и ведь как – молчком, тайком! Вчера еще его видела, ни слова не говорит; сегодня на рынке встретила Анисью, Сафонихину кухарку, она мне все и рассказала.
– На ком же он женится? – спросила Маша, не вполне соображая из-за чего так волнуется мать.
– Да говорю же тебе, на Сафонихе. Кабы на хорошей женщине, так еще полбеды, a она ведь известно, дрянь бабенка. Первого своего мужа поедом ела, и этому тоже будет. Да мне он что? Наплевать! Сам дурак в петлю лезет! Мне деток жалко: ведь этакая мачеха со свету их сживет!
Теперь и Маша поняла чувства матери. Она не была знакома с Сафоновой, но несколько раз встречала ее в церкви и на улице; эта высокая, полная купчиха, с разбитными манерами, слегка набеленным лицом и подчерненными бровями, всегда возбуждала в ней отвращение. Мысль, что подобная женщина займет место доброй, скромной Груши, что Грушины дети будут зависеть от нее и называть ее матерью – эта мысль была невыносима.
– Да правда ли это, не простые ли это сплетни? – несмело заметила она.
– Ну, вот выдумала, сплетни! Уж об этом все говорят! Только мы, родные, ничего не знали! Я хочу ужо вечерком сходить к Павлу Васильевичу, высказать ему все, как он губит и себя, и детей, – почем знать, может он и уважит старухино слово!
– Что же, сходите, попытайтесь, – согласилась Маша, хотя в душе она не надеялась на успех материнского красноречия.
Ирина Матвеевна пробыла у Павла Васильевича недолго и вернулась от зятя сильно расстроенная.
– Подлец этакий! – жаловалась она, – чуть не выгнал меня, меня-то, Грушенькину мать! «Не в свое, говорит, дело вступаетесь. Я совершеннолетний, на ком хочу, на том и женюсь». Я было об детках заикнулась, – слова не дал сказать: «мои, говорит, дети; в обиду не дам, будут к Аполлинарии Васильевне – это к Сафонихе-то – почтительны, она им завсегда может мать заменить». – Хороша мать!
И бедная женщина горько заплакала. Маша не имела сил утешать ее, она плакала вместе с ней, плакала и о судьбе своих маленьких племянниц, и о своем собственном горе.
На следующее утро Ирина Матвеевна; задав работу девочкам, пошла проведать своих маленьких внучек.
– Надо хоть последние деньки наглядеться на них, да поласкать их! – говорила она. – Может, новая-то хозяйка и в дом к себе пускать не будет.
Маше стало тоскливо сидеть в мастерской одной с девочками, не принимавшими ни малейшего участия в неприятностях семьи и пользовавшихся отсутствием хозяйки, чтобы вдоволь наболтаться и нахохотаться. Она вспомнила, что Наденька Коптева уезжала с родителями на лето за границу и звала ее в этот день к себе прощаться.
«Погляжу на ее счастье, – думалось Маше, – послушаю ее веселые рассказы, ее мечты, хоть немного развлекусь, забудусь».
И она пошла к подруге, твердо решившись ни слова не говорить о своем горе, вполне уверенная, что сумеет придать лицу своему достаточно спокойное и беззаботное выражение.
Наденька, по обыкновению, приняла ее радушно, ласково, усадила на маленький диванчик в своей комнате, принялась угощать ее кофе и завтраком, очень мило разыгрывая роль хозяйки, и в то же время без устали болтала. К удивлению Маши, болтовня ее вертелась не около заграничного путешествия, в последнее время занимавшего все ее мысли, a около гимназии.