Прошло почти четыре года с тех пор, как Петя в первый раз ехал по железной дороге. И вот он опять в вагоне, опять поезд, свистя и пыхтя, уносит его, опять кругом много чужих лиц и опять, как тогда, среди всего этого шума, всей этой толпы, он чувствует себя одиноким, совсем одиноким. Он с невольной грустью вспоминает, как сухо, холодно было его прощанье с Красиковыми.
– Нет, я не вернусь к ним осенью, – думается ему. – Зачем мне быть им в тягость? Они, кажется, очень рады, что избавились от меня, да это и понятно, что я им? Совсем чужой, лишний человек в доме. Никто из них меня не любит, никто не пожалеет. Останусь дома, с отцом, с бабушкой… – И снова лица своих, домашних, окружили его, и тепло стало ему на сердце. – Что-то они скажут, как я приеду? Обрадуются ли? – спрашивал он самого себя.
И живо вспомнились ему последние дни перед отъездом из деревни, радостная надежда, с какой смотрел на него отец, просьбы матери не забывать в счастье родную семью… Отпуская его из дома, они рассчитывали, что он станет помощником, поддержкой для всей сёмьи, и вот он возвращается – но с чем?
За эти четыре года он ничему не выучился, он, как прежде, ничего не умеет делать; мало того, для него закрыта даже возможность учиться, стать образованным человеком; он исключен из гимназии за неспособность…
Краска стыда залила при этой мысли бледное лицо мальчика, сердце его болезненно сжалось, вся та радость, с какой он приближался к родному дому, вмиг исчезла.
«Как его встретят? Что ему скажут? И что сам он скажет? Как объяснит свою неудачу?» Эти мучительные вопросы преследовали его всю дорогу, не давали ему уснуть ночью, мешали наслаждаться давно невиданными красотами зеленых полей, пестрых лугов, тенистого леса.
Чем ближе подъезжал Петя к родному селу, тем сильнее билось сердце его. Вот роща, куда он, бывало, в детстве ходил за грибами и за ягодами, вот речка, в которой он купался, выбирая те минуты, когда там не было деревенских шалунов, которые брызгали на него, «топили» его. Вот и село… Какие все маленькие, ветхие домики. Прежде они были как будто побольше и покрасивее. Ямщик подогнал своих тощих клячонок, и они довольно бодро подкатили тележку к крыльцу избы Ивана Антоновича.
Агафья Андреевна, стиравшая белье перед домом, первая заметила подъехавшего.
– Матушки-светы! Что такое? Кажись Петенька? – вскричала она, вглядываясь в мальчика, неловко вылезавшего из телеги. – Он и есть! Вот не ждали, не гадали! Здравствуй, родимый! – Она осторожно поцеловала сына, чтобы не забрызгать его мыльной пеной, которой были покрыты ее руки и длинный холстинный передник. – Подрос. Большой стал. А все такой же худой да бледный, как был. Что же, один приехал своих повидать? Господа не будут ли к нам?
– Нет, не будут! – пролепетал Петя, – от волнения он с трудом мог ворочать языком.
На встречу приезжему выскочил из избы Федюшка, рослый, краснощекий десятилетний мальчуган, с загорелым лицом и задорными серыми глазами, а за ним трое младших детей: двух из них, рыжеволосого Ваню и белоголовую Феню, Петя с трудом узнал, третий, толстенький Антоша, родился без него, два года тому назад. Они с недоумением, засунув палец в рот, смотрели на незнакомого старшего брата, и Антоша собирался приветствовать его громким ревом. В избе, куда Агафья Андреевна ввела мальчика, и куда Федюшка по приказанию матери втащил его чемоданчик и подушку, он увидел двух совсем взрослых и довольно красивых девушек, своих старших сестер. Они поцеловали его, вытерев предварительно губы передником, и заметили так же, как мать:
– Какой он тонкий, худой… Не поздоровел в Москве. Из конторы чуть не бегом вошел в горницу Иван Антонович.
– Здравствуй, здравствуй, сынок!.. – И он обнял мальчика, но на лице его видно было больше тревоги, чем радости.
– Как это ты так вдруг надумался к нам? И не написал ничего. Погостить, что ли, на лето господа отпустили? Все ли у тебя благополучно? Не прогневал ли ты чем-нибудь Федора Павловича?..
– Нет, кажется… ничего… он вам… письмо…
Петя дрожащей рукой вынул из кармана и подал отцу письмо Федора Павловича. Иван Антонович надел очки и подошел к окну, чтобы разобрать послание своего хозяина. С первых же строк лицо его омрачилось, и чем дальше он читал, тем сумрачнее становилось оно.
– Ты говоришь: ничего!.. Нет, тут не «ничего», – сердито обратился он к Пете, который от волнения не мог стоять на ногах и опустился на скамью, понурив голову. – Тут написано, что ты «оказался неспособен к наукам», за тебя платили учителям, тебя всему обучали наравне с господскими детьми, а ты учился плохо, экзамена не выдержал и тебя исключили из гимназии. Тебя вовсе не погостить прислали к нам!.. Федор Павлович прямо пишет: «не могу ничего для него сделать». Этаким благодетелям и не сумел ты угодить!
– Дураком он родился, дураком и остался! – полуслезливым, полубранчивым голосом закричала Агафья Андреевна. – Я всегда говорила, что из него толку не выйдет. Истинно божеское наказание. Негодный мальчишка! О нем заботились, его обучали, а он, – изволите видеть – «не способен». Этакий срам. Выгнали. Прямо сказать, выгнали и из училища, и из господского дома. И чего ты сюда приехал, дурень этакий? Мало тут без тебя ртов? Кабы в твоей глупой голове капля ума была, ты бы в ногах у господ валялся, молил их, чтобы не отсылали тебя от себя. Не годился ты учиться, ты хоть бы старался услужить господам, чтобы они не оставили тебя своими милостями. А то обрадовался. К отцу на шею приехал! Гость дорогой!
Долго кричала Агафья Андреевна. Петя сидел молча, в каком-то оцепенении. Точно сквозь сон слышал он брань матери, слышал, как сестры переговаривались между собой: «Значит, совсем приехал. Выгнали. Экий стыд. Все будут спрашивать. Что скажешь?..» Слышал, как Федюшка скакал на одной ножке и дразнил его языком, приговаривая: «Выгнали! Из Москвы выгнали! Ай да московский барин! А меня никто не выгонял! И никто никогда не выгонит!»
Иван Антонович стоял, прислонясь к косяку окна, мрачно нахмурив брови. Он посмотрел на Петю, но у него не хватило духу высказать и от себя упрек мальчику. Он сидел такой безответный, унылый, измученный. Четыре года прожил он в чужом городе, среди чужих людей; может, за все это время ни от кого не видел ласки, вот теперь приехал в родной дом со своим горем, и никто не пожалел его, не сказал ему доброго слова.
– Ты еще не видел бабушки, сходи к ней! – сказал он сыну, и в голосе его звучала ласка.
– Ну, еще бы! Опять будет целые дни со старухой сидеть да чулки вязать! – заворчала Агафья Андреевна, – он только это и умеет.
Петя хорошо помнил дорогу в светелку бабушки, но Федя счел почему-то нужным проводить его. Он перегнал его на крутой лестнице, быстро распахнул дверь в комнатку старушки, прокричал:
– Бабушка! Вон Петя приехал! Его выгнали из гимназии и от господ выгнали, он насовсем к нам приехал.
И затем кубарем скатился вниз.
Петя вошел в светелку. Она казалась еще меньше, чем прежде, так как теперь чуть не половину ее занимала большая низкая деревянная кровать: у старушки с зимы отнялись ноги, и она не сходила с этой кровати ни днем, ни ночью. При словах Феди, при звуке шагов любимого внука она приподнялась и протянула вперед руки.
– Петя, голубчик, родименький… – проговорила она слабым, дребезжавшим голосом.
Оцепенение Пети вдруг исчезло. Он бросился к кровати, упал перед ней на колени и прижался лицом к морщинистой руке старушки. Она другой рукой гладила его торчащие рыжеватые волосы и тихо шептала:
– Слава тебе Господи! Сподобил Господь Бог еще раз увидать мое сокровище!
А слезы катились по щекам ее и падали на голову Пети, и сердце мальчика смягчилось и чувствовал он, что здесь, по крайней мере, он не одинок, он не лишний, не чужой!..
Долго бранилась и ворчала Агафья Андреевна, досталось от нее не только Пете, но и Ивану Антоновичу, который зря позволил увезти ребенка, ни о чем не договорившись с господами, и господам, которые подержали, подержали дитё, а как надоело, так и выгнали, точно щенка какого, и Федюшке, который сам дурак, а над братом смеется, и Антошке, который не кстати подвернулся под руку… Сорвав, что называется, сердце, она успокоилась и смягчилась к виновному сыну.
– Садись… Ешь, что Бог послал, – довольно ласково сказала она ему, когда он сошел вниз к ужину, – авось найдется и для тебя кусок хлеба у отца с матерью.
– Ешь, не брезгай нашей пищей, не вкусна она тебе покажется после барских кушаньев! – вздохнул Иван Антонович.
Петя целый день почти ничего не ел, но волнения, испытанные им перед приездом и после приезда домой, совсем лишили его аппетита. С большим трудом проглатывал он ложку за ложкой крутой гречневой каши со снятым молоком, составлявшей ужин семьи. Гораздо охотнее отказался бы он совсем от пищи, но он боялся, как бы не подумали, что он в самом деле брезгает, что домашняя еда стала ему противной. Ему так хотелось находить все домашнее хорошим и приятным, он так мечтал о родном угле и жизни среди своих близких, он все готов был сделать, только бы домашние не сердились на него, полюбили его.
Спать он лег на полу рядом с Федей и Ваней и ни разу не пришло ему в голову, как хорошо было лежать на мягкой постели в детской Красиковых, как уютно и спокойно было там, между тем как здесь Ваня беспрестанно толкал его во сне то кулаком, то ногой, клопы немилосердно кусали его, Антоша несколько раз будил его громким плачем.
На следующее утро, видя, что все в семье, кроме младших детей, принимаются за работу, он робко обратился к матери с просьбой дать ему какое-нибудь дело.
– Тебе?.. – Агафья Андреевна недоверчиво покачала головой. – Какое же дело ты можешь делать? Вон, мне надо дров нарубить, ты сумеешь ли? Еще, пожалуй, зарубишь себя топором? Федюшка, иди-ка ты наруби, отцу некогда. А вот сестры идут на речку белье полоскать, пожалуй, помоги им нести корзины.
Глаша и Капочка, две рослые, сильные деревенские девушки, услышав, что приезжий брат хочет помогать им, сначала громко расхохотались, но затем Капочка вскинула на плечо коромысло с двумя корзинами белья, а Глаша предложила Пете нести вместе с ней большую корзину, доверху наложенную мокрым бельем. Петя ухватился обеими руками за край корзины и с большим трудом приподнял ее.
– Что, тяжело? – с усмешкой спросила Глаша, взявшись за другой край корзины и без особенного усилия направляясь с ней через двор к речке, до которой надобно было пройти с четверть версты.
Петя не хотел показать, что ему тяжело, а между тем ноги его подкашивались, руки, державшие корзину, как-то одеревенели, сердце сильно билось. Глаша задерживала шаг, чтобы он мог поспевать за ней, но, несмотря на то, он все-таки отставал, и ему казалось, что он вот-вот сейчас упадет. Несмотря на все усилия, он никак не мог поддерживать свой край корзины на одной высоте с Глашиным: корзина оттягивала вниз и его руки и его самого. Глаша раза два посмотрела на него через плечо и затем поставила корзину на землю.
– Капочка… – позвала она сестру, которая уже далек ушла вперед, – иди-ка сюда, со мной. Наш москвич совсем не может, вишь как он запыхался, того глядь помрет.
Капочка вернулась и рассмеялась, взглянув на жалкую фигуру Пети, который с трудом переводил дух и отирал рукавом крупные капли пота с побледневшего лба.
– Эх ты московский барин! Туда же, работать вздумал, – насмешливо заметила она. – Оставь корзину, где тебе? Пожалуй, попробуй снести коромысло, это легче.
Она вскинула на плечи его свое коромысло, сама подхватила корзину и они с Глашей чуть не бегом потащили ее к реке. Петя не мог поспеть за ними: коромысло резало ему плечи, корзины, которые Капочка находила легкими, казались ему страшно тяжелыми. Обе сестры уже стояли на плоту и начали полосканье белья, когда он с большим трудом дотащился до берега и почти упал на траву. Сестры с сожалением посмотрели на него.
– Бедняга!.. Вишь как умаялся! Другой раз не берись не за свое дело! – заметила Глаша.
– Конечно, мы бы и без тебя все снесли, – сказала Капочка, – нам помощников не нужно. А ты, если добрый, так вот посиди с нами, пока мы полощем, да и расскажи нам все про Москву.
Пете было приятно сидеть в тени большой кудрявой липы на берегу реки, и от души хотелось ему доставить удовольствие сестрам, которые так ласково заговорили с ним. Он начал рассказывать им про гимназию, про разных учителей, но они на первых же словах перебили его.
– Нет, этого нам не нужно! – заявила Глаша: – а ты лучше расскажи, правду ли говорят, будто в Москве все барышни белятся и румянятся? – Этот вопрос поставил в тупик Петю.
И у Красиковых, и на московских улицах он встречал немало барышень, но никогда не решался разглядывать их лица, да если бы и решился, не сумел бы отличить естественный румянец от искусственного.
В других вещах, которые интересовали Глашу и Капочку, он оказался таким же невеждой: он не знал, какого фасона платья носят московские барышни и московские купчихи, сколько в Москве театров, какие пьесы в них дают и тому подобное…
– Фу, какой он глупый, – решила Капочка, – четыре года прожил в Москве и ровно ничего не знает…
И сестры, отказавшись от надежды добиться от него каких-либо интересных сведений, начали болтать друг с другом, не обращая на него больше никакого внимания.
Грустно поплелся домой Петя. Его первая попытка быть полезным или хоть приятным для кого-нибудь из домашних оказалась неудачной. Вскоре бедный мальчик убедился, что и другие подобные же попытки также ни к чему не приводили.
Все в доме, кроме Фени и Антоши, были заняты какой-нибудь работой, только для него одного не находилось дела по силам. Восьмилетний Ваня гораздо лучше его умел запрячь и распрячь лошадь, наломать лучины, загнать в хлев корову и овцу. О Феде и говорить нечего: он работал почти как взрослый мужчина, и дрова колол, и воду носил, и скот поил, и ездил на неоседланной лошади по разным поручениям управляющего. Если Петя предлагал помочь кому-нибудь из братьев, они обыкновенно или смеялись над ним, или сурово отзывались:
– Ну, куда тебе? Не суйся! Только мешаешь!
Агафья Андреевна пробовала первое время давать поручения старшему сыну, но у нее никогда не хватало терпения ни показать, ни объяснить ему, как их исполнить.
– Затопи-ка печку, пока я пойду доить корову! – приказывала она ему.
Петя бросался исполнять ее приказание, но он клал или слишком мало, или слишком много дров, не знал где найти сухой лучины и, возвратясь в избу, Агафья Андреевна ворчала:
– Экий глупый! Ничего не умеет по-людски делать! Ну, кто так печку топит? Пошел прочь!
В другой раз она поручила ему присмотреть за Феней и Антошей, но, увы! это оказывалось для Пети еще труднее, чем растопить печь. Феня постоянно находила предлог громко и неудержимо расплакаться, Антоша ни минуты не сидел спокойно на месте и всегда умудрялся залезть в самые неподходящие места: в ведра с помоями, в горшок с угольями, в мешок с мукой.
Агафья Андреевна быстро водворяла порядок: младшие дети боялись ее крутой расправы и при ней вели себя примерно, она указывала на них Пете и презрительно замечала.
– А ты и с ними-то справиться не можешь? Экая голова!
Петя сконфуженно уходил и старался пореже попадаться на глаза матери, чтобы не заслуживать ее презрения.
Раз как-то Иван Антонович позвал его к себе в контору и дал ему подсчитать какой-то длинный итог.
Петя не умел считать на счетах, а пока он переписывал на бумажку длинные ряды цифр, да делал и переделывал сложение, отец потерял терпение:
– Э, брат, да ты тише меня считаешь! – вскричал он, – давай сюда, я проложу на счетах.
И прежде чем Петя дошел в своем сложении до сотен, опытный конторщик высчитал и записал всю сумму в свою счетную книгу.
«Я ничего не умею, ничем не могу никому помочь», – грустно думалось мальчику и он не решался приниматься ни за какую работу, чтобы не услышать:
– Оставь, не так, экий неловкий! Не мешай!
Только в комнате бабушки не слышал он ничего подобного, только эта комната служила ему по-прежнему убежищем от всяких неприятностей. Но и в ней ему было далеко не так отрадно сидеть, как в прежние года. Старушка очень ослабла и одряхлела за последнее время. Она плохо понимала чтение и рассказы, часто забывала время, перепутывала имена, сама говорила мало и часто среди разговора вдруг засыпала. Своих работ ей, несмотря на это, ни за что не хотелось оставлять. Ее дрожащие пальцы с трудом перебирали стебли соломы и камыша, работа почти не подвигалась вперед, но она не оставляла ее и только говорила, тяжело вздыхая:
– Должно быть уж пора мне умирать; вон все один коврик плету, не могу кончить.
Пете было невыразимо жалко видеть, какими беспомощными стали эти руки, прежде такие ловкие и проворные. Он постарался припомнить те работы, каким она учила его в детстве, и стал потихоньку помогать ей.
Когда она засыпала среди дня и работа выпадала из ее ослабевших рук, он осторожно брал эту работу и сам продолжал ее. Старушка детски радовалась, видя, что корзинка или циновка, с которыми она так долго не могла справиться, быстро подходила к концу. Она не замечала добродушной хитрости мальчика и часто говорила ему:
– Петенька, ты не сиди все со мной, ты большой, тебе надо работать, нехорошо целый день ничего не делать. И мать будет недовольна. Иди, иди, голубчик, а я подремлю немножко.
Поневоле должен был Петя уходить.
Он шел в село, в поле, в лес. Впрочем, от прогулок по селу ему скоро пришлось отказаться.
Там все знали хорошо и его самого, и отца его, знали, как Ивану Антоновичу трудно содержать свою большую семью и радовались, когда ему удалось пристроить старшего сына. Неожиданное возвращение Пети из Москвы всех удивило и заинтересовало; как только он появлялся на улице, к нему обращались с вопросами, кончил ли он свое ученье, отчего не кончил, чем не угодил господам, чему научился, что думает теперь делать и тому подобное. За сбивчивыми ответами мальчика следовали неодобрительные покачиванья головы, соболезнующие вздохи, замечания вроде:
– Плохо, плохо, паренек! Отец на тебя рассчитывал, ты уж не маленький, должен ему помогать.
Петя попробовал возобновить знакомства с деревенскими мальчиками, с товарищами Феди и Вани. Но и до отъезда его в Москву деревенские дети не очень любили его: они так же, как московские гимназисты, находили, что он тихо бегает, что с ним скучно потому, что он слаб, неловок и плохо видит; теперь же им доставляло особенное удовольствие вспоминать об его поездке в Москву и дразнить его этой поездкой.
– Вон идет московский барин! – кричали шалуны, завидев его издали.
– Ты московский, ученый! Нечего тебе лезть к нам дуракам! – говорили они, когда он подходил, чтобы принять участие в их игре или разговоре.
– Ты бы раза два поколотил их хорошенько, они и перестали бы дразниться, – советовал старшему брату Федя.
Но Петя не любил драться, да и понимал, что ему не под силу справиться с рослыми, здоровыми деревенскими забияками. Он предпочитал уходить от них подальше и по целым часам лежал где-нибудь в овраге или бродил один в лесу, только бы никого не встретить, не слышать ничьих расспросов, ничьих насмешек.
Невеселые мысли занимали мальчика во время этих одиноких прогулок. В Москве он был всем чужой, лишний, но там он и сам всех дичился, и Красиковых, и учителей гимназии, и даже своих товарищей-гимназистов; здесь он дома, в родной семье – и опять он один, опять он никому не нужен. Отец и мать не упрекают его больше за то, что он вернулся, но он ясно видит, что они не могут простить ему своего разочарования, своих обманутых надежд; сестры не обращают на него никакого внимания: у них свои интересы, свои дела о которых они шепчутся, грызя подсолнухи на завалинке около дома, и о которых он не имеет никакого понятия. Федя и Ваня отчасти презирают его за то, что он не умеет ни запрягать лошадей, ни ездить верхом, ни рубить дрова, отчасти удивляются, как это он ни с кем не дерется, не бранится, никогда не шалит и находят его вообще и скучным, и чудным.
– Красиковы не жалели обо мне, когда я уехал, наверно и дома одна только бабушка пожалела бы! – с болью в сердце думал бедный Петя.