bannerbannerbanner
Обратная сила. Том 1. 1842–1919

Александра Маринина
Обратная сила. Том 1. 1842–1919

– Папенька Николай Павлович, – спросил он, не дослушав очередное наставление, – отчего же народу нет на улице?

Князь неодобрительно посмотрел на сына.

– Старших перебивать не годится, – строго ответил он. – А народу нет оттого, что в Петербурге вечером ходить пешком по Невскому – это моветон, мой друг. Все порядочные люди ввечеру в экипажах ездят.

Наконец, подъехали к Михайловскому замку. Из легкого экипажа, шедшего позади барской кареты, вышли два лакея и гувернер Павла.

Граф Сухтелен, маленький морщинистый румяный старичок, не вызвал у Павла ни благоговения, ни страха. Глаза подростка моментально впились в многочисленные тома в книжных шкафах, стоящих вдоль стен кабинета, и все прочее сразу перестало иметь значение и вообще существовать. Сказав положенные по этикету несколько фраз на французском и постаравшись не ошибиться в произнесении непривычного слова «Корнилиевич», мальчик мечтал только об одном: чтобы ему разрешили брать книги и оставили в покое.

– Вижу, юный князь до чтения охоч. – Старый дипломат внезапно перешел на русский. Говорил он, как и предупреждал отец, с акцентом и заметно шепелявил, однако ничего смешного в звуках его речи для Павла не было. – Сие похвально. Я велю Карлу проводить вас в библиотеку, здесь, в кабинете, лишь малая часть моих сокровищ. В моем собрании более семидесяти тысяч томов, да будет вам известно, и среди них есть редчайшие, раритетнейшие экземпляры!

В голосе старика звенело совершенно детское желание похвастаться своими богатствами.

– Если вы, молодой человек, интересуетесь нумизматикой, то я мог бы предложить вашему вниманию мою коллекцию в двенадцать тысяч монет, – продолжал Петр Корнилиевич. – А в моем собрании полотен есть и Тициан, и Микеланджело, и Рубенс, и ван Дейк.

Но ни монеты, ни живопись мальчика не интересовали. Он любил книги.

Все остальное время, пока длилась беседа князя Гнедича с графом Сухтеленом, Павел под бдительным оком своего гувернера наслаждался тем, что взбирался по лесенке к самым верхним полкам и, сидя на ступеньке, листал привлекшие его внимание толстые старинные книги. Свободно мальчик читал только на немецком и французском, здесь же было великое множество книг и на других языках, которыми Павел Гнедич не владел. Но сам вид фолианта, одно только прикосновение к переплету его завораживали…

Как быстро, однако, пролетело отведенное на аудиенцию время! Павлу казалось, что и четверти часа не прошло, когда в библиотеке появился лакей Сухтелена по имени Карл и объявил:

– Их сиятельство князь Николай Павлович просят ваше сиятельство пожаловать для прощания с их сиятельством графом Петром Корнилиевичем.

Как? Уже? Так скоро… Огорчению мальчика не было предела.

На обратном пути из Михайловского замка в дом графа Толстого, где остановились приехавшие из Москвы отец и сын Гнедичи, Николай Павлович вдруг сказал:

– Тебе выпала большая честь быть отмеченным таким великим человеком, как граф Петр Корнилиевич Сухтелен. Ты должен оправдать надежды.

– Какие надежды, батюшка? – удивился Павел.

– Петр Корнилиевич приметил твою любовь к знаниям и к книгам, твою способность к наукам и непринужденность в беседе. Он полагает, что такой юноша, как ты, сможет сделать на дипломатическом поприще карьеру не менее, а возможно, и более блистательную, чем карьера самого графа Сухтелена, – торжественно заявил князь Гнедич. – Трудись на ниве постижения наук, сын мой, трудись старательно и самоотверженно, через несколько лет я представлю тебя в Министерство иностранных дел.

– Но как же, батюшка? Я думал, стану офицером… – растерянно отозвался мальчик. – Как Григорий. Вы говорили, я в один с ним полк записан.

– Григорию другого пути служить царю и Отечеству нет, – резко оборвал его отец. – Только на военной ниве ему и быть. Он к гражданской службе не способен: не усидчив, не старателен. Ты – другое дело. Ты прославишь всю нашу семью и имя Гнедичей, запомни это. Завтра же снесусь со знающими людьми, наймем для тебя другого гувернера, этот только в языках хорош, да в других науках смыслит мало.

– А какие еще науки мне нужны?

– История, география, математика, астрономия. Без математики ты в фортификации ничего не разберешь. А без астрономии с картографией не справишься.

– Да зачем же мне фортификация? – недоумевал Павел, которому вовсе не нравилась перспектива заниматься с другим гувернером, да еще и математикой. История и география – другое дело, ему и самому это интересно, а вот математика… Новый гувернер, наверное, не станет, как нынешний, разрешать Павлу так много читать, к тому же по собственному выбору мальчика. В доме Гнедичей библиотека невелика, но гувернер Павла всегда приносит откуда-то интересные книги для своего подопечного: то описания путешествий в разные далекие страны, то историю военных походов, то мрачный роман на немецком, то переведенную на французский книгу английского автора…

– Затем, что, если ты хочешь сделаться не хуже графа Сухтелена, ты должен быть готов к участию в военных действиях и командованию военными операциями.

Мальчик понурился и замолчал. Вот уже отец сказал: «если ты хочешь», будто бы сам Павел выразил желание стать похожим на старого графа. А разве он этого хочет? Не хочет он. К тому, чтобы стать офицером, Павел был давно готов, никакого иного пути, как и большинство дворянских детей, он не представлял. Не сказать, чтобы служба в полку была для него желанна, но она принималась его душой как некая неизбежность, с которой он смирился. По крайней мере, у него впереди было еще несколько лет до поступления в полк, и эти годы можно было безраздельно посвятить чтению. Но судьба чиновника в Министерстве иностранных дел – это совсем иное…

* * *

Вечером, в одиннадцатом часу, отужинав, мужчины, как обычно, направились в кабинет Владимира Раевского, привезшего в Вершинское из Москвы свою коллекцию трубок и табака. Хрустальный штоф искрился под пляшущими огоньками свечей, комната вскоре наполнилась ароматным дымом, однако Павел с удивлением ощущал, что привычное чувство покоя и расслабленности, всегда охватывавшее его в такие минуты, сегодня не приходило. Бросив взгляд на мужа сестры, он вдруг понял: причина в Раевском. Владимир напряжен и как будто бы даже смущен…

– Вас что-то тревожит? – спросил Гнедич участливо.

– Только перспектива утратить ваше доброе расположение, – со вздохом ответил Раевский. – Но коль вы сами спросили – скажу без обиняков: Варенька поведала мне о вашем желании оставить службу и поступить в университет.

– Я… – начал было Павел, но граф остановил его движением руки.

Живя в имении и увлеченно занимаясь хозяйственными делами, Раевский обычно был одет просто и удобно, однако теперь на нем, согласно городской моде, красовался отлично сшитый двубортный фрак из синего сукна, в котором Владимир выглядел не только стройнее, но и выше ростом. Благодаря этому нарядному фраку решимость, появившаяся на лице Варенькиного мужа, придала всему облику некоторую торжественность.

– Позвольте мне докончить, князь. Вы отдали мне имение, и сегодня я отчетливо вижу, как смогу распорядиться хозяйством, переустроить его и сделать прибыльным. Никогда более и нигде я не повторю этого вслух, говорю только вам, ибо вы сами знаете – в свете неприлично рассуждать о доходах и прибылях, если ты дворянин. Я нанял нового управляющего, голландца, весьма сведущего в агрономии и скотоводстве и получившего хорошее образование в Германии, и у нас уже составлен интересный план хозяйствования, который ранее я успешно опробовал на двух своих имениях, полученных в наследство. Вершинское в скором времени, через три-четыре года, станет приносить очень хороший доход, в этом нет никаких сомнений. Уверен, что, если бы вы по-прежнему владели Вершинским, вы сумели бы извлечь доход ничуть не меньший. Но вы остались с огромным московским домом, требующим постоянных затрат, и со службой, приносящей такое жалованье, на которое невозможно прожить, даже голодая. У вас есть определенные средства, полученные после кончины ваших родителей, но они достаточно скромны. Учиться же в университете вы сможете только на правах своекоштного студента, не так ли?

– Это правда, – усмехнулся Гнедич. – Казенное место мне никак не положено.

– Поэтому я прошу вас… нет, – перебил сам себя Раевский, – я настаиваю, чтобы вы разделили со мной будущие доходы от Вершинского. Это позволит вам получить столь желаемое вами образование и вести достойный образ жизни. Я настаиваю, – твердо повторил он. – И отказ ваш расценю как знак того, что утратил ваше расположение.

Гнедич с трудом справился с нахлынувшим волнением и набежавшими на глаза слезами. Разумеется, как дворянин, князь, он должен отказаться. Но он грешник, великий грешник, не имеющий права ни на личное счастье, ни на то, чтобы считаться человеком, обладающим честью и достоинством. То, что он сделал, не позволяет ему, Павлу Гнедичу, жить с высоко поднятой головой – так какая разница, примет он деньги от мужа Вареньки или нет? Честь его от этого не пострадает, ибо чести этой у него все равно уже нет.

Он сглотнул стоящий в горле ком и проговорил негромко:

– Друг мой, мое расположение к вам умрет только вместе со мной. Равно как и моя благодарность вам.

– Значит, вы согласны?! – обрадованно воскликнул Раевский с видимым облегчением.

– Я не нахожу в себе должного мужества, чтобы отказаться от столь заманчивого предложения, – улыбнулся князь. – Более того, если глядеть на будущее, то я надеюсь стать воспреемником ваших детей, которые после моей смерти получат все мое имущество. Обещаю жить скромно, не тратить лишнего и бережно сохранять все средства, которые вы мне выделите, чтобы наследство мои будущие крестники получили весомое.

Владимир нахмурился и с тревогой посмотрел на него.

– Почему вы так уверены, что не захотите вступить в брак, в котором у вас родятся дети? – спросил он. – Не станете же вы лишать их наследства ради племянников…

 

– Будет так, как я сказал, – мягко и негромко ответил Павел. – И прошу вас, друг мой, больше этот вопрос не обсуждать ни со мной, ни с моей сестрой. Дело решенное.

Раевский и Гнедич провели приятный вечер за трубками, вишневой наливкой и спокойной беседой. Но сердце Павла ныло привычной болью, не отпускавшей его с того самого дня, когда он решительно объяснился со своей невестой.

* * *

…Это был один из многочисленных балов в последнюю Масленичную неделю перед Великим постом. Светские мероприятия, на которые званы были и Гнедичи, и Шуваловы, шли ежедневно одно за другим, а Павел, встречаясь на них с Лизой, все не мог набраться душевных сил, чтобы сказать ей то, что собирался. И вот в последний день Масленицы, накануне Поста, он осознал, что тянуть далее невозможно. После вальса он пригласил Лизу прогуляться в оранжерею. Девушка тревожно смотрела на жениха, усадившего ее на козетку и нервно прохаживавшегося взад-вперед.

– Что-то случилось, Поль? – наконец прервала она молчание. – Вы в последнее время грустны и будто чем-то озабочены. Я понимаю, вы в короткий срок потеряли сначала батюшку, затем брата, затем матушку, это тяжелые удары, и я не жду, что вы будете веселы, как прежде, но…

– Елизавета Васильевна, – решительно прервал ее Павел, – я должен сказать вам… Впрочем, нет, не с того я начал.

Он снова помолчал, мысли метались в голове, слова наталкивались друг на друга, не желая становиться в стройный четкий ряд.

– Я хочу просить вас о двух вещах, – наконец проговорил он.

Лиза Шувалова ободряюще улыбнулась ему.

– Какова же первая?

– Я прошу, чтобы вы верили мне. Я не люблю никого, кроме вас, и не полюблю уж никогда никого другого до самой могилы.

Напряженный и настороженный взгляд девушки смягчился.

– А вторая? – спросила она почти весело.

«Она не ждет от меня этого удара, – с отчаянием подумал Павел. – Какой же я подлец! Но выбора у меня нет».

– Я прошу вас расторгнуть нашу помолвку.

Лицо Лизы резко побледнело и даже посерело, в какое-то мгновение Павлу почудилось, что она сейчас лишится чувств, но юная графиня справилась с собой, лишь глубоко вздохнула, крепко стиснула обеими руками веер и сжала губы.

– Я видела, что вы переменились ко мне, – медленно и негромко проговорила она. – Я давно это видела. Что с вами, Поль? Вы любите другую?

– Да нет же! – горячо возразил Гнедич.

Он опустился на колени перед Лизой и накрыл ее руки своими.

– Я люблю вас и только вас! Прошу вас верить мне! Но есть обстоятельства, не позволяющие мне связать свою жизнь… Нет, снова не то, не так…

Он вскочил, сделал еще несколько нервных шагов, потом повернулся к Лизе.

– Вы, Лиза, именно вы не можете и не должны связывать свою жизнь с моей. Я конченый человек, я грешник, я поступил непозволительно, и Господь никогда не простит мне моей вины. Он обрушит наказание не только на меня, но и на вас, и на наших детей. Поверьте мне, грех мой велик и непростителен. Да, я раскаиваюсь, и раскаяние мое искренно и глубоко, но вреда, нанесенного моим проступком, оно никак не исправит. А это означает, что наказание неизбежно. И я просто не имею права подвергать этой опасности вас и наших будущих детей. Я не смогу с чистым сердцем стоять рука об руку с вами перед алтарем. Я не имею права становиться отцом и воспитывать потомство. Поэтому я прошу вас расторгнуть нашу помолвку. Откажите мне. Пусть все думают, что это именно ваше решение, а не мое. Тогда это не помешает вам стать невестой, а потом и женой человека более достойного, нежели я.

Девушка сидела, не поднимая глаз от расписанного незабудками веера, стиснутого в лежащих на коленях руках. Такие же незабудки, только матерчатые, сделанные искусными мастерицами-цветочницами, украшали прическу Лизы. Павел смотрел на свою невесту и ждал ответа. Все внутри его словно замерло в каком-то вязком отупении.

– Что ж, – наконец произнесла она, по-прежнему не поднимая глаз, – вам, Павел Николаевич, мои обстоятельства известны. Вы знаете, что ко мне сватался барон фон Гольбах, вдовец с двумя детьми, который казался и до сих пор кажется моим родителям партией весьма привлекательной. Его состояние велико настолько, что примиряет их с утратой мною права именоваться графиней. Мы оба с вами знаем, что чувства вступающих в брак никого в свете не интересуют. Мои родители согласились отдать вам мою руку, потому что вы – князь и ваш титул выше моего. Если я не выйду за вас, меня немедля отдадут за фон Гольбаха. Либо титул, либо деньги. Любовь никем в расчет не принимается. Я со смирением приму ваше решение, князь, и не стану ни в чем вас разубеждать. Но в ответ у меня тоже будут к вам две просьбы.

– Все, что захотите! – с готовностью откликнулся Гнедич, еще не понимая, радоваться ему или приходить в еще большее отчаяние.

– Первая просьба: назовите сами причину, по которой я должна буду официально расторгнуть нашу помолвку. Я не приучена ко лжи, и у меня плохо получится… придумывать ее.

К этому вопросу он был готов.

– Что ж, если вы не против, скажите, что мои средства расстроены. Это не столь уж далеко от истины, поскольку имение Вершинское я отдал сестре в приданое.

– Хорошо. – Лиза согласно кивнула и внезапно резко подняла голову и посмотрела Павлу прямо в глаза. – И вторая просьба. Нет, князь, это не просьба, это условие: вы немедля расскажете мне, в чем ваша вина и ваш грех, не дозволяющие вам вступить со мной в брак и иметь от этого брака детей. Обещаю вам, что сохраню вашу тайну, какой бы она ни была.

– Это невозможно!

– Тогда вам придется самому расторгнуть нашу помолвку, – твердо ответила Лиза Шувалова. – И испытать на себе все негодование светского общества.

– Но я не могу на это пойти, Елизавета Васильевна! Это же нанесет непоправимый урон вашей репутации! Какую причину я могу привести в оправдание отказа от женитьбы на вас, чтобы не повредить вам же самой? Моя репутация меня ни в малой степени не волнует, но ваша…

– Тогда, если вам столь дорога моя репутация и мое доброе имя, выполните мое условие. Я готова принести требуемую вами жертву, но я должна понимать, во имя чего я ее приношу.

Гнедич собрался было снова возразить, но от двери, соединяющей оранжерею с бальной залой, послышался голос графини Шуваловой:

– Лиза! Павел Николаевич! Вот вы где! Идите танцевать немедля, до полуночи осталось не больше двух танцев.

Ровно в полночь музыка затихала и бал прекращался, даже если очередной танец был в разгаре: наступало священное время Великого поста, в течение которого не допускались никакие развлечения и увеселения.

– Сейчас идем, маман! – громко отозвалась Лиза.

– Итак, Павел Николаевич, у нас совсем мало времени, – обратилась она к Гнедичу тихо, но решительно. – Или вы рассказываете мне всю правду, или урон моей репутации останется на вашей совести. Я еще раз подтверждаю свое обещание никому не передавать того, что услышу от вас.

«Она имеет право знать, – пронеслось в голове у Павла. – Я требую от нее невозможного: отказаться от брака со мной, расторгнуть помолвку, идя единственно на поводу у моей просьбы и не зная, что за этой просьбой таится. Мы не успели обвенчаться вскоре после помолвки, потому что в то время уже был назначен отъезд Лизы с матерью за границу для лечения графини. Но мы дали друг другу слово. И вот Лиза вернулась, она ждет, а все молчу… Теперь уж тянуть далее невозможно: виданое ли дело, чтобы помолвка состоялась, а венчания все не назначают. Я поставил Лизаньку в унизительное положение. И теперь отказываюсь объяснять, чем вызвана такая моя просьба. Господи, какой же я подлец!»

Говорить было трудно, но он успел в самой сжатой форме поведать Лизе то, что тяжким гнетом лежало на его душе. Успел до того, как распорядитель объявил очередной танец, которому суждено было, по-видимому, оказаться последним на этом балу.

Услышав звуки вступления, Лиза поднялась и протянула Гнедичу пухлую ручку, затянутую в нежно-голубую, в цвет атласного бального платья, перчатку.

– Я буду молиться за вас, Павел Николаевич. Буду молиться каждый день Поста, до самой Пасхи. Я сделаю, как вы просите. А теперь пойдемте. У нас есть право на танец, пока я не объявила о расторжении помолвки.

В ее глазах заблестели слезы. Павел схватил ее руку, прижал к губам и прошептал:

– Простите меня. Простите, если можете. Я всегда буду любить вас.

Он до той поры и не подозревал, сколько силы и мужества в этой очаровательной и умной девушке, которую он так мечтал назвать своей женой…

Глава 2
1866 год, декабрь

Павел Николаевич Гнедич, профессор Московского университета, украдкой кинул взгляд на карточку обеда, где на лицевой стороне перечислены были подаваемые блюда, а на оборотной – порядок речей и тостов: осталась всего одна речь и после нее тост, нужно вытерпеть эту обязательную скуку в честь юбиляра, и можно будет свободно ходить меж гостями, подбирая себе наиболее приятных и знающих собеседников. Впрочем, ему грех жаловаться: устроители обеда, знающие о давнем знакомстве Гнедича с юбиляром, председателем Московского столичного мирового съезда, постарались усадить профессора так, чтобы он не скучал. Князь Гнедич – знатный холостяк, посему справа и слева от него были посажены супружеские пары, имевшие дочерей на выданье, – статские советники с женами. Увы, правила этикета требовали, чтобы рядом с кавалером сидели дамы, посему поддерживать беседу с мужчинами было не так легко, и Павел Николаевич, мило болтая с соседками по столу, с трудом сдерживал нетерпение, ожидая окончания речей и тостов. Утка под рыжиками, поданная в третьей перемене блюд, оказалась не вполне удачной, и Гнедич оставил свою порцию почти нетронутой, зато куропатки в четвертой перемене порадовали сочностью мяса и нежностью соуса.

– Не могу решить, у кого лучше шить обувь: у Пироне или у Цармана, – сетовала нарядно одетая супруга чиновника, сидевшая справа от Гнедича. – С одной стороны, у Пироне мастерская на Тверской, от нашего дома так близко, что можно и коляску не закладывать, а к Царману на Кузнецкий идти дальше. Но я, знаете, как-то больше доверяю семейному ремеслу, когда мастерство от отца к сыну передается и вся семья коммерцией занята, как у Царманов. С другой стороны, однако же, Пироне шьет быстрее, хотя и дороже. А вы, господин профессор, у кого обувь шьете?

– У Брюно, – ответил Гнедич. – На Кузнецком.

Дама отчего-то обрадовалась этим словам и оживленно подхватила:

– Я знала, знала, сердцем чувствовала, что надо все-таки обуваться на Кузнецком! И пусть, что медленнее шьют, зато носиться будет долго. Вы согласны, князь?

– Разумеется, согласен. – Павел Николаевич всем своим видом выражал одобрение и восхищение столь разумными рассуждениями. Хотя и не видел такой уж большой разницы между башмачниками наследственными и мастерами первого поколения, ибо в каждом случае бывали и безрукие уродцы, и великие самородки. А уж аргумент о расстоянии от Тверской улицы до Кузнецкого моста казался ему и вовсе смехотворным.

Соседка же слева, тощая дама с удивительно моложавым приятным лицом, следовала невесть откуда взявшемуся, однако укрепившемуся в умах убеждению, что в светской беседе следует непременно говорить с человеком о его профессии, словно никаких других интересов у него быть не может. Центром ее вопросов и замечаний стало громкое дело почетной гражданки Марии Мазуриной, разбиравшееся в мировом суде три месяца тому назад, в сентябре 1866 года. С юридической стороны дело, безусловно, было любопытным, и Павел Николаевич с огромным удовольствием подискутировал бы о правовых тонкостях со знающим человеком и порассуждал бы, в какой мере издаваемые на местах циркуляры могут расширять законные установления вышестоящих инстанций. Однако даму слева интересовала лишь фактическая сторона вопроса: как полиция посмела вламываться в частный дом и разбивать при этом окно и имела ли право хозяйка дома, госпожа Мазурина, спускать во дворе собак, дабы воспрепятствовать приходу полиции. Вести обсуждение на подобном уровне Гнедичу было откровенно скучно, но правила хорошего тона никто пока не отменял…

Он окинул глазами присутствующих в поисках тех, с кем непременно хотел бы пообщаться. Журналисты и литераторы, освещающие в прессе судебные вопросы, председатели съездов мировых судей, прокурорские… Взгляд его остановился на знакомом лице с резкими глубокими носогубными складками и аккуратной бородкой: Владимир Данилович Спасович, петербургский адвокат. Неужели приехал специально на торжество? Или оказался в Москве по случаю, выступая в судебном процессе? Спасович моложе Павла Николаевича лет на 8–10, а уже написал замечательный учебник по уголовному праву. Правда, говорят, и пострадал из-за него: император усмотрел в учебнике некое «противублагочиние» и запретил Спасовичу занимать кафедру в Казанском университете. Да, многим студентам и профессорам сломали карьеру студенческие волнения 1861 года, из-за которых позакрывали университеты. Спасович вынужден был перейти в Императорское училище правоведения, затем, после неудачи в Казанском университете, вступил в адвокатуру. Сам же Павел Гнедич, в связи с закрытием Московского университета, других должностей не искал, а занялся докторской диссертацией, которую как раз успел закончить к тому моменту, когда занятия возобновились, что и позволило ему после успешной защиты получить должность ординарного профессора. Однако, несмотря на собственное благополучие, Павел Николаевич порой с грустью вспоминал студентов, успешно сдавших вступительные экзамены в приснопамятном 1861 году и через несколько месяцев отчисленных. Лишь немногие из них повторили попытку через год, когда университет снова открылся. Как знать, сколько талантливых юристов потеряла Россия в тот год…

 

Ну, вот и конец, отзвучал последний тост, сверкнули в огоньках ламп наполненные бокалы. Едва начали подниматься из-за стола – и уж гости сгруппировались в многочисленные кружки. Гнедич неторопливо шел по зале, высматривая Спасовича, с которым хотел непременно обсудить ход слушания одного громкого дела, и одновременно примечая, где и с кем стоят те самые статские советники – отцы невест, чтобы, упаси Господь, не попасться в руки им или их милейшим супругам. Ведь как дело будет – уже сейчас известно: легкий приватный разговор даст повод нанести визит, а в ближайшее время – Рождество и Новый год, значит, поздравительные визиты неизбежны. Они нанесут визит князю Гнедичу, и не отдать визит станет неприличным, а там и дочь на выданье, девицу представят, придется быть вежливым и разговаривать с ней. Нет, князь, конечно, к светской жизни приучен сызмальства и беседу с любым человеком поддержит легко, но… Скучно ему это.

– Павел Николаевич! – окликнул его знакомый голос.

Гнедич остановился, обернулся: к нему спешил товарищ прокурора Московской судебной палаты Верстов, известный своими славянофильскими убеждениями.

– Князь, разрешите наш спор, – с улыбкой попросил Верстов, – а то как бы мы не передрались. Никак не можем прийти к единому мнению по вопросам подсудности незаконных действий полиции мировому суду. Не откажите в любезности высказать просвещенное мнение чистого теоретика уголовного права.

– С удовольствием! – с готовностью отозвался Гнедич.

Вопрос был действительно животрепещущим и требовавшим строгого юридического разрешения. В дореформенной России любые действия полиции априори считались обывателями правильными и законными, даже если таковыми и не всегда являлись. Теперь же, после реформы, граждане стали вдруг помнить о том, что полиция имеет право далеко не на любые действия, и подавать на городовых, квартальных надзирателей и частных приставов судебные иски превратилось даже не в моду, а просто-таки в поветрие. С точки зрения общечеловеческой, это было, разумеется, очень хорошо. Но за этим следовали бесконечные тяжбы и волокита, связанные с тем, что никак не могли твердо и четко разрешить вопросы о подсудности таких дел. На сей раз предметом самого живого обсуждения гостями стало рассмотренное месяц назад мировым судом дело по обвинению надзирателя 6-го квартала Хамовнической части Ильинского в оскорблении и причинении насилия мещанину Пастухову, корреспонденту «Русских ведомостей». Главным камнем «юридического» преткновения оказался вопрос о том, в качестве кого в момент конфликта выступал квартальный надзиратель: в качестве полицейского или в качестве частного лица. В первом случае обвинение в его адрес должно рассматриваться окружным судом, во втором – мировым. Фактически же конфликт имел место через несколько минут после окончания служебного времени, когда надзиратель только-только вошел в свою квартиру, расположенную рядом с конторой участка, в этом же доме, но мундир снять еще не успел, хотя две-три пуговицы уже расстегнул. Само время и место конфликта, а также вполне «домашний» вид полицейского давали защитнику корреспондента основания полагать, что Ильинский в данный момент не находился на службе, товарищ же прокурора на суде утверждал, что сам повод для обращения Пастухова к квартальному надзирателю свидетельствует о том, что Ильинский в данной ситуации рассматривался именно как лицо, состоящее при должности, и, следовательно, мировому суду данное дело неподсудно, а уже вынесенное мировым судьей решение должно быть отменено.

– Этот Пастухов – та еще птица! – горячо говорил, размахивая руками, Верстов. – Знаю я эту породу правдоискателей! Это ведь не первое дело, которое он возбуждает. И будет таких дел еще немало, он ни один служебный промах полиции не упустит. Отвратительная личность! А как преступления открывать, ежели руки связаны? Как покой граждан оберегать, если уж совсем ничего нельзя?

– Согласен, Пастухов – человечишко препротивный, – отозвался другой участник беседы, о котором Гнедич понял только, что он из литераторов и фамилия его – Фукс. – Но и полиция у нас небезупречна. Неужто им все с рук спускать?

Спор так увлек Гнедича, что он на какое-то время даже забыл о своем намерении непременно побеседовать с Владимиром Даниловичем Спасовичем. И когда литератор внезапно сменил тему, Павел Николаевич с удовольствием погрузился в обсуждение нового вопроса.

– Господа, вы читали недавнюю статью господина Каткова? – спросил литератор, задорно сверкнув стеклами пенсне.

– О, – оживленно откликнулся князь, – господин Катков у нас известный защитник идеи суда присяжных! Какие аргументы он подобрал нынче? Что-то новенькое? Или все то же?

Литератор махнул рукой, выражая некое чувство между скукой и безнадежностью.

– Ах, все то же. Суд присяжных – лучшая гарантия личной свободы; суд, отправляемый публично и при участии присяжных, будет живой общественной силой, а идея законности и права станет могучим деятелем народной жизни. Ну и снова про положительное влияние, дескать, суд присяжных возвысит и облагородит общественную среду, и сей возвышенный и благородный характер мало-помалу сообщится всем проявлениям народной жизни. Одним словом, господин Катков считает введение суда присяжных великим преобразованием!

Тонкое подвижное лицо товарища прокурора выразило неподдельное возмущение.

– В ваших словах, господин Фукс, слышится, однако, скепсис. Высказывания господина Каткова вызывают у вас недоверие? Не изволите ли разъяснить, почему?

Фукс незамедлительно и с видимым удовольствием пустился в рассуждения, и Павел Николаевич понял, что литератор оседлал любимого конька.

– Я полагаю, что о живой общественной силе и влиянии на народную жизнь мы были бы вправе рассуждать, если б могли быть полностью уверены в справедливости вердиктов, выносимых присяжными.

– Как я понимаю, господин Катков в справедливости полностью уверен, – заметил Гнедич.

– А я полностью разделяю мнение «Московских ведомостей» и их главного редактора господина Каткова, – заявил Верстов. – Народная мудрость есть величайшая сила. Присяжные в своей совокупности и при честном обсуждении вопроса никогда не могут ошибиться.

Литератор Фукс при этих словах скроил весьма выразительную мину, словно хотел сказать: «Вы что, всерьез так думаете? Не могу поверить!»

– Да помилуйте! В списки присяжных попадают все подряд, без различия происхождения, чинов и образованности, единственные цензы – имущественный, возрастной и некоторые виды занятий. Но сословного ценза нет. А кто на самом деле приходит на заседания? Одни крестьяне и работники! Стоит попасть в список присяжных какому-нибудь мало-мальски образованному человеку, так он уж справочку от доктора несет, дескать, болеет тяжело и исполнять долг присяжного никак не может, а сам просиживает ночи в театрах или за картами в клубах. Ежели чиновник – может еще документ о командировке принести, чтобы штраф за неявку не платить. Недостающих назначают из запасных, и снова та же история: крестьяне и работники являются к заседанию, остальные манкируют. Вот и получается, что преступления, совершенные человеком образованным и живущим в городе, судят те, кто не имеет ни образования, ни опыта городской жизни, а стало быть, не может уразуметь ни чувствований подсудимого, ни хода его мысли, ни истинных причин, толкнувших его на преступление, ни городских нравов и обычаев. Я уже не говорю о той ненависти, которую испокон века испытывают крестьяне к представителям высших сословий. Пока существовало крепостное право, крестьяне вынуждены были любить своих хозяев – но только искренне ли? Вот в этом у меня большие сомнения, господа! Из-под кнута и палки они кого хочешь любить будут, а как крепостное право отменили и дали им свободу, вот тут их истинное отношение к высшему сословию и обнаружилось. Да они даже просто из мести могут вынести обвинительный вердикт, хотя, по справедливости, подсудимого следовало бы оправдать. Возьмите хоть дело Суворина! Мыслимо ли это: за книгу очерков, где выведен герой-нигилист, признать писателя виновным в пропаганде социалистических и материалистических теорий! А ведь признали, и три месяца тюрьмы присудили! Вот вам и справедливость. Нет, господа, как хотите, а до тех пор, пока не наступит нравственное обновление всего народа, о справедливости суда присяжных и мечтать нечего!

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20 
Рейтинг@Mail.ru