bannerbannerbanner
Импровизация с элементами строгого контрапункта и Постлюдия

Александр Яблонский
Импровизация с элементами строгого контрапункта и Постлюдия

Туман рассеивался. Вернее, не туман, а сигаретный дым. Рассеивался, расслаивался, организовывался в причудливые серо-сизые композиции, надменно и неспешно парящие над нашими пьяными рожами. В соседней комнате заело пластинку, и она назойливо повторяла конец фразы, не доводя её до окончания. Это раздражало. Все делали вид, что не замечают слухового дискомфорта, чтобы не смущать меня, а, может, не замечали, так как были пьяны. Однако не замечать было невозможно, особенно тем, кто в той комнате танцевал. А танцевали или должны были танцевать двое – моя жена и мой приятель художник. «Художник, художник, художник молодой, нарисуй мне девушку с…» – крутилась в голове похабная частушка в такт заклинившейся фразе. Пластинка от напряжения шипела на всю квартиру. В комнате зурнел бессмысленный пьяный разговор. Она что-то доказывала. Он не слушал и говорил о своём. Третий пил и некстати вставлял реплики. Ещё одна прижималась к моему плечу мягкими грудями и пыталась сказать нечто умное. Я слушал заикающуюся пластинку и думал: встать или не встать. Надо было выйти в соседнюю комнату, но что делать дальше, я не знал. Если они там танцуют… но танцевать под заику невозможно. Если же не танцуют, то – что? Разговор постепенно увядал, и все, как мне казалось, искоса смотрели на меня, ибо тупая реприза проигрывателя стала доставать всех. И все понимали, кого нет в комнате. Поэтому я встал и вышел. В соседней комнате никого не было. И, видимо, уже давно. Я выключил проигрыватель. В столовой вздохнули с облегчением. Или не заметили. Возвращаться обратно я уже не мог. Выход был один, и я вышел. Вышел с ужасом: не наткнуться бы на них. В памяти проявилась рисованная порнографическая открытка, виденная в школьном туалете лет двадцать назад. Двое стоя. К счастью, они догадались подняться этажом выше, и я их не встретил.

На улице было туманно и сыро. Ленинградская ночь раннего теплого декабря. Лицо омыло зимней росой, если роса бывает зимой и если она садится на лицо. Хмель отступил. Стало ясно: эта жизнь закончена.

Я поймал частника: «К “Европе!”». «Европейская» была уже закрыта. У парадного входа несколько человек по очереди протягивали в приоткрытую дверь скомканные деньги швейцару тот что-то недовольно и нравоучительно говорил запоздалым гулякам, но ритмично вынимал, как фокусник, из рукава своей швейцарской чёрной шинели бутыль «Столичной», которая тут же скрывалась за пазухой очередного страждущего. Я встал последним, но понял, что пить не хочу и не могу. Подошел к Невскому. Ещё было людно. Смех, распахнутые пальто, куртки, хмельные лица, призывные возгласы. Пьяные финны. Их много, и им весело. От этого стало ещё гаже. Куда идти дальше, было не ясно. К родителям – немыслимо. Первый час ночи. Почему, что случилось, как?! Рассказывать невозможно. Никому невозможно. Родителям, тем более. К друзьям – можно, но стыдно. Странно: когда ты обманываешь, грешишь, гадишь и ломаешь чужую жизнь, – не стыдно, а даже почетно; тебе завидуют, как завидовали Дантесу. Когда же тебя мордой в дерьмо, причем, при всех, демонстративно – позор. Нормально было бы наоборот. Впрочем, всё в этом мире выворочено и опоганено. Всё извращено. Да и Бог с ним. Надо где-то лечь спать. На улице стояла слишком тёплая погода для начала декабря. Или мне это казалось. В любом случае, перспектива ночевать в подземном переходе меня не радовала. Любовница приняла бы в любое время суток. Но у меня её не было. Одно несомненно: домой, вернее туда, где ещё три часа назад был наш дом, я никогда не вернусь. Дочка спит и ещё ни о чем не подозревает. Где сейчас жена, меня уже не волновало.

Я перешел по диагонали Невский и встал в конце очереди на такси у Гостиного Двора, прямо напротив билетных касс в Портике Руска. Очередь была тощенькая, но и такси не суетились. Какая-то женщина спрашивала у мужчины, на руках которого спал ребёнок, в какую сторону он едет. Подкатил таксомотор. Мужчина с ребёнком сел один. Значит, не в ту сторону. Очередишка опять замерла.

– Мужчина, вы последний?

Да. Я последний. Последний мудак. Последний за Земле рогатый му…

– Мужчина, вы слышите? Я к вам… Вы последний?

– Я – крайний, женщина. Хотя последний тоже… Вы не видите, что я последний?

– Я вам не женщина!

– Господи, а кто вы? Да, ладно… Не женщина, значит, не женщина… Тётенька…

Голос был раздражённый, не старый, с хрипотцой. Оборачиваться было лень. Подъехала ещё одна машина: «В парк! Автово. Кто?» – «А через Московский?» – «Сколько?» – «Сговоримся!» – «Садись!» Молодой человек впорхнул в открытую дверь. Потрепанная «Волга» с визгом развернулась и, обогнув творение Руски, исчезла. Передо мной было ещё два потенциальных пассажира и супружеская пара: рахитичный муж и пьяная жена, которая с трудом не падала.

– Мужчина… Э… извините. Товарищ, вам в какую сторону?

От неожиданности вопроса я обернулся. Действительно, куда мне? Женщина была, как ни странно, интеллигентного вида, лет 45-ти. На вид трезвая. Хорошая дублёнка расстёгнута. Сапоги дорогие. Лицо… Лицо не разглядел.

– Куда мне?… Не знаю. Извините.

– Вы не знаете, в какую вам сторону?

– Не знаю. Простите. Я вот за этим мужчиной стоял. До свиданья.

Я отошёл к стене Гостиного Двора. Достал пачку ВТ. Осталось две сигареты. Курить не хотелось, и я закурил.

– Простите, вам что, некуда ехать?

– Не знаю… Ничего, что-нибудь придумаю. Спасибо.

– У вас дома нет?

– Уже нет.

– Выгнали?

– Я пойду. Спасибо. Я не собака, чтобы меня выгонять. Я всегда ухожу сам, – получилось красиво, как у Байрона. Или какого-то другого гордого англичанина.

– Постойте. Та-а-а-к… У меня дома не курить. И без поползновений.

– Какие там поползновения!

– Я вижу. Поехали.

Я встал около неё. Поехали через час.

Она жила на Таврической улице, на третьем этаже в старинной небольшой квартире. Картины в тяжёлых рамах, мебель орехового дерева, кожаные кресла, как в фильмах про английскую жизнь, такса, икона. Запах «Клима». Настя ими пользовалась. Остальное не помню.

– Кушать хотите?

– Нет. Если можно, крепкого чая.

– Не уснете. Начнете дурью маяться.

– Усну. И вы уснёте. Спокойно и просто.

– Спокойно и просто мы прыгнули с моста. Я вам поставлю раскладушку в кабинете мужа.

– А муж где?

– На бороде. Завтра я вас устрою. Если не передумаете расходиться с вашей женой.

– А вы откуда…

– На физиономии написано. Если всё так близко принимать к сердцу, то лучше уж сразу повеситься.

– Спасибо за совет. Это ещё предстоит. Но если всё не воспринимать близко к сердцу, если все «ссы в глаза – божья роса», то лучше вообще не родиться. Не жить. Это – не жизнь.

– Вы максималист.

– Я – экстремист.

– С чем и поздравляю. Меня не подорвёте случаем?

– На фиг вы мне сдались.

– Пейте ваш чай и укладывайтесь. Чистую зубную щетку полотенце и пижаму я положила в ванной. Спокойной ночи.

Утром она звонила какой-то Ларисе, у которой была свободная квартира на Лиговке. Просыпаясь, я слышал отрывки разговора. «Надо пристроить… Я?.. Да никогда!.. Нет, интересный, здоровый такой и умный неврастеник… Что-то у него рухнуло… семья… У всех рухнуло, это точно… я же говорю: неврастеник… Значит, жена – дура или блядь… я почём знаю!»

Это, значит, я – интересный неврастеник. Откуда она взяла, что я умный? И откуда, что интересный. На слепую, кажется, не похожа.

В тот же день я переехал на Лиговку. Денег с меня дамы не взяли. Гусары денег не берут. Или не дают… Теперь надо было как-то проникнуть в бывшую квартиру, чтобы забрать свои вещи и, кстати, деньги. Пришлось звонить Коробку. Коробков – это наш, вернее, теперь мой старинный приятель, один из лучших хирургов города.

– Слушай, ты куда пропал? Твоя тебя всюду разыскивает.

– Коробок, не суетись. Я никуда не пропал. Ты дежуришь сегодня?

Он не дежурил, машина его была на ходу, и он дал слово, что наша поездка умрет вместе с нами. Не умрет, но пару дней я выиграю. Мы приехали как раз в то время, когда моя бывшая должна была быть на репетиции своих студентов – я её расписание ещё не забыл. Мне понадобилось всего двадцать минут, чтобы всё собрать, и я навсегда покинул мой дом. Совсем недавно я был здесь счастлив. Счастье – это, когда с удовольствием идешь на работу и с удовольствием возвращаешься домой. Теперь не было дома. А работу я в гробу видал, если нет дома и счастья.

Через день я не выдержал и поехал к Кате в школу. Моей бывшей там не должно было быть, так как шёл третий урок. Директриса – тощая злая блондинка, с немытыми прядями жидких жирных волос и в огромных очках на кончике носа – никак не могла врубиться. Куда я уезжаю, зачем, насколько. Почему внезапно. Дура. Но я бы ей засадил. Поставил бы мордой в стол, юбку на голову, «ноги на ширину плеч» и тут же в кабинете… Как врага народа. Наконец, сжалилась. «Хорошо. Через пять минут перемена. Можете взять её на историю. Но чтобы к математике была! Выпускной класс, все-таки!» – «Будет к математике. И к русскому». – «Русский уже заканчивается». – «Как?! Совсем? Не может этого быть!».

О чём мы говорили? – Так, не о чем… Она ела мороженое и вяло спрашивала, думая о своём, куда я уезжаю и где я был последние дни, я что-то врал, она не вслушивалась. Стала совсем взрослая. Потом я её поцеловал и она меня… «Я тебя очень люблю, Катя». – «И я тебя, папа!» Это было искренне. Она меня любила, а я без неё жить не смогу. Раз не смогу, значит, не буду. Вечером я позвонил Коробку.

– Ты где, ты что, с ума сошел. Твоя уже все морги, больницы обзвонила, милицию на ноги поставила.

– Это она умеет ставить… раком. А сумасшедшие дома ещё не пробовала?

– Перестань.

– Значит, попробует!

– Ты где?

– Я в командировке. На днях вернусь.

– Это точно?

– Точно! Через три дня проверишь. Увидимся. А пока у меня вопрос.

– Подожди. Я могу ей сказать?

 

– Можешь. Мы все встретимся.

– Какой вопрос?

– Ты как-то рассказывал про сонную артерию и яремную вену. Помнишь? Разговор шел о кошерной пище.

– Припоминаю. А на что тебе это сейчас?

– Надо. По работе. Пишу о кошруте.

– Для кого? Ты же не еврей. Что, оборзел совсем?

– А ты в антисемиты заделался на старости лет?!

– Да нет. Я же полукровка. Господи, о чем это я…

– Погоди. Потом объясню. Халтура подвернулась. Скажи, а где у человека эта артерия?

– Хочешь порезаться?

– От твоей занудности зарежешься. Не хочешь, не говори. Узнаю в справочнике.

– Arteria carotis externa… Так, нащупай кадык. Указательным и средним пальцем. Теперь перемещай пальцы в сторону, пока не нащупаешь мягкое углубление. Чувствуешь пульс? Это она. Можно от мочки уха прямо вниз. Только не надавливай сильно. Уснешь. И не проснешься. Шутка! Но вообще с ней не балуй. Она дама опасная.

– Спасибо, эскулап-полукровка. До воскресенья.

Следующий день я бродил по Ленинграду. Стало

сухо и чуть подморозило. Прошёлся по набережной, присел у Медного всадника. Что бы ни было – чудный город, и счастье, что свою жизнь я прожил здесь. Потом по Мойке к Поцелуеву мосту, а там на Театральную. Постоял, посмотрел на Консерваторию. Вспомнил. Стоял бы и стоял. Если всё вспоминать, то неделю простою. А у меня всего один день. Затем зашёл в Никольский собор. Просил, просил Его. Не простит. Это Он не прощает. Ещё неизвестно, похоронят ли меня в пределах кладбища. Сейчас атеизм на дворе, могут похоронить. Впрочем, это не моя забота. Вечером отужинал в Кавказском. Хотел сильно погудеть и напиться. Не получилось. Пожевал травы, пригубил коньяку. Почти всё осталось. Официант сильно удивлялся. На улице позвонил из автомата. Подошла Катя. Я слышал, как она дышала в рубку, волновалась. «Алло, алло, кто это? Алло!». Я тихо сказал: «Катя» – и воровато повесил трубку.

Утром долго мылся, брился. Закрыл входную дверь на самый простой замок. Смотрел в окно. Там шли люди. Выпить – не выпить? Решил не пить. Пьют от страха, а я не боялся. Мне надо было уйти со светлой головой и в радостном состоянии духа. Я позвонил Ларисе и попросил заехать сегодня в самое ближайшее время на квартиру и не удивляться. Она заинтересовалась. На столе оставил деньги, которые я был бы ей должен за проживание и за необходимую после меня уборку.

Помешать мне никто не мог, поэтому я в ванной не закрылся. По радио бодро пел Лев Лещенко. Пустил воду, подождал, пока наберётся почти полная ванна, выключил воду, чтобы не организовать протечку, лёг в неё и полоснул себя там, где была наружная сонная артерия – arteria carotis externa и заодно яремная вена. Стало легко и спокойно.

Если бы вы видели, какой фонтан крови полыхнул под потолок! Фейерверк. Вот Лариске придется убирать! Мое тело смешно дергалось, руки цеплялись за края ванной, будто я хотел выбраться – хрен тебе, уже не выберешься, рогатый мудак. Захотелось спать. Спать. Ножки засучили, и я вдруг выпрямился в струнку и замер. П…ец тебе, Саня! И в этот момент я увидел Тиберия Юлия Александра. Он приветливо поднял руку в приветствии, приглашая меня присоединиться. Отчего бы и нет?!

Никаноров бросил окурок в помойное ведро, сделал трезвое лицо и начал подводить под мою грудину крючковидную тупую рабочую часть рёберных ножниц с тем, чтобы рассечь рёберное сочленение надвое. Хруст был оглушительный. Я даже обрадовался. А за окном туман рассеивался. Завтра будет сухая солнечная погода. Температура умеренная. И слава Богу. Хоть похоронят, не простужаясь. В прозекторскую вошел военный со слащавой улыбкой пассивного педераста и что-то стал спрашивать у Никанорова. Говорил он на ухо шепотом, хотя в прозекторской были одни жмурики. Никаноров разводил руками, мол, не до этого сейчас, занят. Но педерастичный особист затрепетал ручками: надо, друг, надо. Уж лучше сам, чем мы под руки поведём. И они вышли.

Это был не сон, а, скорее, виденье. Девочка, лет четырнадцати, голубоглазая, черноволосая, босая, худенькая, подошла и спросила: «А правда, что ты – из рода священников, из Дома Ирода, сын Александра Арабарха, главного сборщика податей?» И Тиберий Юлий Александр хотел сказать, что это есть правда, но не смог. Александр Арабарх – повелитель арабов – был не только обладателем крупнейшего в Римской Империи состояния, но и правоверным евреем, содержавшим в роскоши царя Иудеи Агриппу Первого, щедро одаривавшим дома призрения для евреев в Александрии, но, главное – отчислявшим несметные суммы на отделку золотом и серебром девяти ворот Второго Храма. Храма, разрушенного его сыном – Тиберием Юлием Александром. Иосиф Флавий уверял, что Тиберий Юлий Александр, как и будущий Император Тит Флавий Веспасиан, были якобы против его разрушения. Однако Тиберий Юлий Александр знал, что это есть ложь, а прав Тацит: и Тит, и Тиберий Юлий Александр настаивали на разрушении Храма как логическом завершении кампании и, главным образом, как на необходимом акте для предотвращения последующих катаклизмов, которые могли бы привести к необратимым последствиям. И опять приходила девочка, голубоглазая, худенькая, в неподшитом грубошёрстном хитоне до колен и спрашивала: «А правда, что Филон Александрийский – твой дядя?» И опять не мог дать ответ Тиберий Юлий Александр. Филон Александрийский – гордость иудейства и слава Александрии. Он был знаменит не только как комментатор книг Ветхого Завета. О, Тиберий Юлий Александр был образованным и мудрым человеком. Он прекрасно знал, что значит в иудейском мире имя Филона. При всем том, что метод его толкований и характер интерпретаций были тесно связаны с философской традицией платонических школ, Филон был предан если не букве, то духу иудейской веры. Своим толкованием он воссоздал истинную философию Моисея, превосходящую глубиной всё, что известно образованному человечеству. Как мог быть он – Тиберий Юлий Александр – беспощадный победитель в Великой Иудейской войне, кровавый усмиритель волнений в еврейском квартале его родного города Александрии, вызванных известиями о начале восстания в Иудее, когда его легионы уничтожили, по словам того же Иосифа Флавия, более 50 тысяч мирных жителей – евреев, мог ли быть он ближайшим родственником философа, апологета иудаизма, теолога, истолкователя греческого варианта Ветхого Завета, особенно книги Бытия, мыслителя, почитавшего Тору фундаментом общечеловеческих принципов, а книги Моисея – Боговдохновенным словом… Не мог он быть племянником Филона Александрийского. Но был.

Девочка исчезала, растаивала, но он всё доказывал ей вслед, доказывал. Ведь он – Тиберий Юлий Александр – великий полководец, сравниваемый современниками лишь с Александром, Помпеем, Юлием, Корбулоном и Ганнибалом. И не есть ли воинский долг весомее долга крови и веры. Воинский долг, человеческий, гражданский. Ведь он – Тиберий Юлий Александр – гражданин Рима. И не просто гражданин, он – «друг Императора». Много титулов он имел: Генерал Империи, Префект Иудеи при Императоре Клавдии, Префект Египта при Нероне, Начальник Преторианской гвардии. Однако главный свой титул он заслужил первого июля 69-го года, когда египетские легионы под его командованием первыми провозгласили Веспасиана императором. Он первым приветствовал появление новой императорской фамилии и, как писал позже Иосиф Флавий, «с безотчетной преданностью связал свою собственную судьбу с тёмной ещё будущностью этой династии». Во все времена положение и звание Друга императора, диктатора или деспота значило значительно больше всех других званий и регалий. Не ценить сей дар Судьбы и Богов было невозможно. Это перевешивало все другие аргументы. Но голос крови, вернее, воспоминание о голосе крови всё время не давало его душе найти успокоение, кололо, будоражило.

Тиберий Юлий Александр ещё долго говорил, доказывал: когда он был Префектом (Прокуратором) Иудеи, эта страна получила долгожданную передышку, ибо вел он разумную и доброжелательную политику невмешательства во внутренние дела сынов Израилевых. Он никогда не покидал, по сути, веру своих предков, хотя Иосиф Флавий и утверждал, что «…он не остался в вере своих отцов». Однако эта ремарка может означать не что иное, как поверхностное, формальное соблюдение еврейских законов, возможно, их несоблюдение, но отнюдь не переход в язычество, официальный отказ от своего иудейства. Голос крови…

Постепенно он переставал слышать и понимать сам себя. Он долго бродил, искал девочку в драном хитоне, но не находил её среди теней.

Сие видение преследовало Тиберия Юлия Александра постоянно.

3

КОГДА я просыпаюсь, долго не могу понять, где я. Причем, просыпаюсь несколько раз. Сначала во сне, потом опять во сне и только потом наяву. В своей комнате, а не в тех помещениях, где когда-то жил или вообще не жил, но во сне казалось, что жил. Раньше просыпался с чувством радости, так как сны бывали кошмарные, особенно после алкоголя, который обильно подпитывал мое тело и, особенно, душу. Пил же я ежевечерне, кроме Постов. Часто я приказывал себе проснуться, потому что происходившее во сне было невыносимо. Ныне же просыпаюсь с горечью. Возможно, по причине уменьшения принимаемого алкоголя сны стали ласковее и светлее – вспоминательные такие сны. А может быть, потому, что жить стало совсем не лучше и не веселее. Херовее стало жить. Старость, плюс плохой, вздорный характер, плюс ощущение жопы во всём происходящем снаружи. Всюду. Мир сошел с ума и катится в пропасть, сам того не замечая. Более того, радуясь увеличивающейся скорости: хорошо несёмся, с ветерком. Но главное, просыпаясь, я могу записать всё то, что происходило во сне со мной, с моими друзьями и продолжать следить за их существованием, странным и неизбежным. Впрочем, возможно, я путаю. Возможно, то, что происходит наяву, и есть сон. И именно ночью, когда я будто бы сплю, я записываю всё то, что, как кажется, происходит будто бы наяву. Не записывать я не могу.

Сегодня ко мне приходил Тиберий Юлий Александр. После моих похорон мы с ним подружились. А похороны были смешные.

Похороны были смешные. Вообще мне всё было смешно. Смешные люди волокли, спотыкаясь и матюгаясь, гроб с моим телом. Смешные старушки привычно пристроились позади жиденькой процессии. Я почему-то думал, что народу будет больше, тем более что установилась сухая солнечная погода и температура была умеренная. У Сухановых, знаю, на носу свадьба сына, правда, через неделю, но они уже были заняты по горло: она в день моего замогиливания примеряла платье у портнихи, а он запасался водкой, так как выданных во Дворце бракосочетания талонов явно не хватало: у них гости будут пьющие, сам был такой. Так что им не до похорон. Розенблюм подшит, поэтому Циля на похороны его не пустила, чтобы не нажрался на поминках. Маламарчук писал в своем КГБ на Литейном 4 отчет о проделанной работе с нигерийскими коммунистами: сколько потрачено на проституток, сколько на водку, сколько на презервативы, сколько… хрен знает на что. И слава Богу, только его мне не хватало на моих похоронах. Потом настучит, что я в гробу ухмылялся над Советской властью. Могилка была чистенькая. Тиберий Юлий Александр с завистью подумал: меня, мол, в мокрую глину закатали.

Моя благоверная была в чёрной шляпке с кружевной вуалькой, которая шла ей и эффектно оттеняла пепельную россыпь волос. Чёрное платье – грустно, но с достоинством – ниспадало из-под волчьего полушубка, купленного нами в комиссионке на Васильевском за 700 рублей. Она достоверно и постоянно пыталась упасть в обморок. Синие губы были не накрашены, что означало: она в трауре. Её поддерживали моя теща и мама. Тёща подносила своей дочке нашатырь, а мама плакала. Художник стоял поодаль, держа под руку свою законную беременную жену. Конечно, вдова ему была уже не нужна. Красивых жен ещё много. Лариска и эта в дубленке стояли с испуганными и недоуменными лицами – ввязались на свою голову. Моя вдова опять чуть не ё…нулась прямо на гроб, её поддержали. Я молча сказал: «Настя – сука!». Настя вздрогнула, обернулась, Значит, слышала. Смешно. Неужели я когда-то её любил, ласкал, ревновал? И думал, что она меня любит. Идиот! И неужели я так и не научился прощать?! Коробок что-то хотел сказать, но чуть не разрыдался. Хирурги нынче нервные пошли. У всех остальных были уныло постные лица. Лишь Катя окаменела, и мама тихо плакала. Папа, знаю, лежал в реанимации. Что будет дальше, меня не интересовало. Закопают, потом поедут поминать, запузырят весь алкоголь на халяву, споют «Что-то кони мне попались привередливые» или про журавлиную стаю, Николай будет блевать, а Костик смотреть в спальне «Соломенную шляпку», убавив до минимума звук. Ему всегда всё до лампочки. Катя с мамой будут сидеть, обнявшись и раскачиваясь, на кухне и молчать. Они практически ничего не ели. Я снова переживал историю Тиберия Юлия Александра. Вот угораздило мужика!

Кто ещё здесь не был, тот не знает, поэтому просвещу: здесь не разговаривают. Здесь те, кто обменялся древнеримским приветствием со вновь пришедшим, закрепив тем самым договор о взаимопонимании, читают мысли и чувства без слов. Всё равно, мысль, выраженная в словах, есть ложь. Это общеизвестно. И вообще… Здесь нет времени, дней, ночей, тьмы и света, здесь ничего не видно и не слышно. Здесь ты просто существуешь. Существуешь и осматриваешься. Первые часы или дни, или недели, ты ещё среди людей. Но уже в другом мире. Ты не видишь реальных людей, не слышишь. Ты просто знаешь, что они делают, как выглядят, что говорят и что чувствуют или думают. Если бы я был жив, это было бы интересно. Ибо почти всё, что они говорят, чувствуют или думают, есть ложь. Но сейчас и мне, и Тиберию Юлию Александру, и генералу Улагаю, и Жоре «Квазимодо», зарезанному в драке под Новый год, и дорогому товарищу Никите Сергеевичу Хрущеву, помершему примерно лет пять до того, как я полоснул себя в чужой ванной по этой сонной артерии и ещё мог понимать движение времени, и Софье Сигизмундовне – всем нам было абсолютно безразлично, ложь это или правда, и кто что думает, делает, говорит. Мы – это просто знание друг о друге. Пробыв некоторое время – уже не ясно, какое, – среди живых людей, мы ушли от них, они перестали быть нашим сознанием, они исчезли, как исчезает занимательный, но моментально забытый сон. Чёрная пустота. Это трудно объяснить и ещё труднее понять. Но вы, когда попадете сюда, меня поймёте, хотя и не вспомните. Вы ничего не вспомните. Только будете жить знаниями тех, кто приветствовал ваше появление здесь древнеримским приветствием или тем, что показалось мне древнеримским приветствием, в том миг, когда я соскочил с подножки плетущейся конки реальной жизни и был ослеплен сияющим светом, моментально погасшим. Мир сюда входящему.

 

Моё существование в ином – лучшем – мире было знанием светлым и полным. Я чувствовал мысленную жизнь Софьи Сигизмундовны, дорогого товарища Хрущева или Барклая де Толли. Так, Софья Сигизмундовна, прибывшая сюда вслед за мной и ещё не оторвавшаяся от сна реального существования, думала о Птоломее. Он может выйти к вечеру гулять и не вернуться. Гаврила Карлович останется совсем один. Он наверняка всполошит всех своих старых знакомых в органах, коих у него было много, те напрягут молодежь, всё обыщут в Москве и ее окрестностях, но Птоломея не смогут найти. Гаврила Карлович останется совсем один. На его похороны не придет ни один человек. И Птоломей не придёт. Она страдала, как страдает душа человека, познавшая напрасность земного существования и грех терпимости к злу. Она жила со злом, мирилась с ним, терпела, покрывала. Никита Сергеевич чувствовал мысленную жизнь Нины Петровны и Ефросиньи Ивановны и стремился найти их. И его душа была наполнена ужасом познания своих предательств и преступлений: его преследовали тела убитых в Новочеркасске, высохшие от голода трупы украинских крестьян, сваленные в траншеи, тень репрессированной жены сына Леонида. У него, оказывается, была когда-то совесть. Барклай терзаний не знал: всё, что он делал, было достойно, обид же на современников и потомков, оболгавших его, он не держал: здесь обид вообще не держат. Тиберий Юлий Александр не мог понять той посмертной славы, которая досталась Понтию Пилату, этому злобному мздоимцу, провокатору, антисемиту. Что знают о Пилате? – Одни сказки, ибо никому в Риме он не был интересен. Даже первое имя его неизвестно. Пилат Понтийский – лишь прозвище, обозначавшее отличительную особенность человека или рода. То ли из римских всадников, то ли из германцев, коих охотно набирали в конницу. Может, сын короля Атуса, любителя астрономии, и красавицы Пилы, подвернувшейся королю. А возможно, из старого римского всаднического сословия, среди которого затесался какой-то метатель дротиков. Скорее всего, сам Пилат был центурионом или старшим центурием когорты копьеметателей – Homo Pilatus. И как умер, никому не известно. Сам вскрыл себе вены по пути в Рим после устроенной им резни в Самарии, когда был отозван рассвирепевшим Тиберием, которому этот «верный ученик» патологического антисемита Сеяна был не нужен во взрывоопасной Иудее. Или, преследуемый неприятностями, покончил жизнь самоубийством, сосланный приемником Тиберия – Калигулой во Вьенн в Галлии. Говорили, что тело его было сброшено в Тибр или в Рону, реки брезгливо отторгали труп, окончательно останки Понтия были затоплены в бездонном озере в Альпах. Собачья смерть. Как жил, так и сдох. И никто толком им не интересовался, никто о нём не знал и не знает, но со временем стали писать, и с каждым столетием его образ всё светлел и светлел прямо пропорционально возраставшей в цивилизованном мире ненависти к иудеям. – Эфиопская православная церковь, – подумал я, – почитает его в лике святых и даже канонизировала его жену Прокулу. – Естественно, – это Тиберий Юлий Александр, – первоначальная ненависть христиан к Пилату сменялась почитанием его, что компенсировалось возрастающей ненавистью к иудеям. Эта ненависть делала из ненавистника евреев, ничего не знавшего, и знать не желавшего об их религиозных верованиях, чуть ли не святого, одного из главных персонажей легенды о каком-то Иисусе. – Что, кровь заговорила? – подумал я. – Причем здесь кровь, – подумал Тиберий Юлий Александр. – Вековая ложь не наказана: самый жестокий и враждебный иудейству управитель стал чуть не святым одной из иудейских сект. – Христианство – это уже не секта! – Тем более. – И оттеснил тебя! – И оттеснил меня! Моя судьба достойна того, чтобы занимать умы и души людей, а не этого ничтожества. – Конечно, Пилат был германцем или римлянином, его жестокость по отношению к евреям, если не оправдана, но хотя бы объяснима. Ты же – иудей, из древнего и знатного еврейского рода, давшего Филона Александрийского, и твои кровавые деяния в иудейском мире достойны изумления!.. Какая благодатная тема! – Бесспорно! – Перестань… Какое это уже имеет значение?

– Какое это имеет значение? Эрмитаж, Филармония! Много ты ходишь в Эрмитаж?

– В Филармонию – часто. А сам факт того, что в любое время ты можешь пойти в Эрмитаж или Русский…

– Перестань! Филармонии и там есть. И не хуже нашей.

– Не хуже, но не наша.

– Ты сама мне цитировала Мережковского: «Самое страшное в большевиках не то, что они превзошли все мыслимые злодейства, а то, что они существа другого мира».

– Правильно! Так надо бороться с ними здесь, а не драпать. Делать ноги – подло. По отношению хотя бы к нашим друзьям.

– Танюша, родная, так наши друзья либо уже на полпути, либо сидят на чемоданах и при первой возможности…

– Не все!

– Не все, но многие. А те, кто остаётся, поверь, дозреют рано или поздно. Если не посадят или не разотрут в порошок, лишат профессии, личной жизни. Существа другого мира…

– А остальные, что, не люди?

– Люди, Тань, и в большинстве своём хорошие люди. Но им нравится жить так, как они живут. Они не просто привыкли, они не понимают и не хотят понимать, что это не жизнь. Ты послушай, что говорят о Сахарове порядочные люди, не партийные ублюдки!? Что ему, мол, ещё надо: академический паёк, «кремлёвка» – всё почти бесплатно, личная машина ЗИС, квартира – хоромы, дача, три звезды Героя, Сталинские премии – как сыр в масле катается, а ещё рыпается. То, что человеку нужна не только колбаса и отдельная квартира, им не понять! Те, кто это понимал уже давно – с 17-го года сигают за кордон. И ты хочешь бороться? – С кем?! С этими хорошими людьми, которым всё нравится? Ты хочешь силком на аркане потащить их в мир разума и справедливости, в мир, где надо думать и работать? Ты хочешь превратить их из очень симпатичных баранов во львов? Это бараны ходят стадом туда, куда их погонят – радуются этому; львы – поодиночке и куда хотят. Гнать кого-то стадом к лучшей жизни – большевизм чистой воды, только с другим знаком. Все эти хорошие люди порвут того, кто попытается шелохнуть устоявшийся миропорядок, венцом которого являются шесть соток в Синявино. Ты помнишь, что говорили в 72-м во время процесса Буковского? – Говорили не тёмные замордованные бытом люди, а наши коллеги, интеллигенты, слушающие «голоса», питающиеся «Хроникой текущих событий» – помнишь?!

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13 
Рейтинг@Mail.ru